Текст книги "Газыри"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
Конокрад
Этот «газырь» – от художника Мухарбия Гогунокова. Мухарбий живописец, чеканщик, гобеленщик – мастер на все руки, причем настоящий мастер. А тут вдруг выяснилось, что он к тому же природный рассказчик, да еще какой редкий: профессионалы называют таких «сюжетистами».
Шли с ним из мастерских, где сидели у Эдика Овчаренко, и Мухарбий говорит:
– Давно хотел рассказать тебе одну историю: вдруг возьмешь да напишешь. Это давно было: в ауле Кошехабль сидели за столом, когда вошел высокий старик, которого встретили всеобщим уважением. Усадили на почетное место, выпили за его здоровье, потом кто-то просит: мол, рассказал бы эту историю – как ты украл у казаков лучших лошадей.
– Да ну, – он говорит, – в Адыгее уже не осталось, кто бы не знал эту историю.
А ему: вся Адыгея, может, и правда, знает, но наш майкопский гость – нет, расскажи.
Вот он: ну, слушайте. Был двенадцатилетним мальчишкой, когда в доме у отца собрались самые отчаянные джигиты, чтобы договориться, как украсть лошадей у богатого казака, который берег их пуще глаза…
Всей ребятне, говорит, велели уйти, а я непослушный был – забрался под стол: сижу, притаился.
Вот каждый рассказывает о своей попытке, и все сходятся на одном: эти лошади, видно, приучены в случае чего звать хозяина… Как только почуют чужого – тут же начинают громко фыркать, ржать, бить копытами. Выбегает хозяин с винтовкой и – спасайся, как можешь…
Сколькие так вот ни с чем убегали!
Говорили они, говорили, спорили-спорили, но так ни до чего не дотолковались: решили, что обождут еще одного большого знатока лошадей и отчаянного храбреца, который давно уже уехал в Шапсугию и вот-вот должен вернуться…
– Но я, – говорит, – решил никого не ждать. Пробрался ночью в станицу, нашел этот казачий двор, тихонько зашел в конюшню… И только приблизился к одной из лошадей, как она заржала, да так громко!
Я, говорит, не придумал ничего лучше, как упасть в кормушку, лежу, вдруг двое казаков – цап меня!..
Связали, бросили в бричку, закинули в нее две лопаты. Сами с винтовками сели в передке, куда-то поехали.
Остановились за станицей, взяли лопаты и стали яму копать…
По-русски я тогда, говорит, почти не понимал, но тут вдруг дошло: один говорит, что надо поглубже, а другой – для этого сопляка и такой ямки хватит…
И так мне, говорит, сделалось жутко: как закричу!..
Да так, говорит, страшно закричал, что кони испугались, рванули бричку и понесли по степи. Меня, говорит, подбрасывает на дне, – как не выкинет, то я вниз лицом, а то вверх: ночь, говорит, звездная была – такие над головой прыгали звезды – на всю жизнь их запомнил.
А утром, уже совсем рассвело, бричка остановилась, какие-то люди по-русски заговорили, зашумели вокруг… Подняли меня, развязали. И что-то все друг дружке доказывают… На дороге несколько возов с мешками: видать, на мельницу ехали. И вот одни, стало мне понятно, кричат, что меня надо забрать с собой и отвезти потом в станицу – пусть-ка атаман потом разберется, а другие их упрекают: да разве, мол, неясно и так?.. Хотели у мальца бричку отобрать, связали его, а тут кони и понесли – у черкесов они такие ушлые!.. Это надо уметь – так лошадей выучить, чтобы сами все понимали… Спрашивают у меня: так дело было, все правильно?.. Киваю им: так, так! Спасибо, говорю, что развязали. Спасибо, что спасли!.. А из какого ты, спрашивают, аула? Сказал им, а они: далеко тебя лошади унесли! Да оно и видать: хорошие кони, береги их!.. Показали, в какой стороне мой аул, дали на дорогу хлеба. В ручье на краю умылся и въехал в аул как герой… как самый настоящий джигит! Какие были, и правда, кони!.. Какая бричка была: недаром перед этим несколько лет не давали покоя всей Бжедугии… Так я в свои двенадцать лет сделался самым известным конокрадом!
Спрашиваю: а сколько еще потом коней увели?
Слава Аллаху, отвечает, – больше ни одного не увел. Даже не пробовал. Может, потому и остался самым удачливым?
…Рассказал это Мухарбий, мягко советует: мол, прибавишь, что надо – может, тебе, и в самом деле, этот мой рассказ пригодится?
Решил ничего не прибавлять, стал записывать по возможности слово в слово… А сегодня, когда пересказ подходил к концу, вдруг подумал: а не получится ли с этой историей точно также, как с «Воспоминанием о Красном Быке»?
Не стал заниматься литературным украшательством, попробовал сделать его как бы попроще, а Нальбий Куек потом сказал мне: что ты наделал?.. Судьба один раз дает писателю сюжет вроде твоего, это ты понимаешь?.. И надо воспользоваться этим на все сто процентов. Очень хороший рассказ, ничего не имею против. Но он похож на крепкий крестьянский дом. А ты на этом сюжете должен был построить великолепный дворец, красота которого была бы понятна в любой части света. Мол, понимаешь?.. Насколько ты рассказ приземлил. А на самом деле ты должен был написать небольшой, листов на пять-семь, крепкий – в расчете на мировую известность – роман.
И так он все это убедительно говорил, что я даже взялся было такой роман писать: как лежал израненный натравленными на него семью бугаями, умирающий Красный Бык, на носу у него сидел овод и кусал так безжалостно, что эта боль, казалось, была невыносимей всего остального, но он не мог не то что головой шевельнуть – не мог легонечко фыркнуть, и бессильные слезы текли у него и текли… И как внезапно спугнула овода большая бабочка, севшая на его место, как маленькие птички склевывали засохшую кровь, обрабатывали рану, как деловито похаживала потом у него по спине ворона, а напротив, положив голову на лапы, лежал и внимательно смотрел ему в глаза тоже оставшийся без Хозяина и все понимавший старый пес, который будет потом идти впереди и указывать ему дорогу в тот самый «хитрый загон» – в скрытый завесой водопада разлом между скалами, за которым лежит стиснутая горами большая поляна с сочными целебными травами… Ну, так мне вдруг сделалось ясно, как надо написать такой – не на всемирную известность, значит, расчитанный, а просто подтверждающий единство всего сущего на земле – маленький и крепкий роман…
Может быть, теперь случилось почти то же самое?
Если вдуматься: какое богатство ощущений, запахов, звуков, красок, какие перепады чувств… а главное, может быть, – это общая тогда мать-земля, Кубань наша, лежащая еще в удивительном своем естестве, насельники ее, черкесы и казаки, – и те, и другие жестокие и одновременно доверчивые, как дети, недаром же главный герой здесь – мальчик.
Как знать!
Но чувство благодарности ко Всевышнему за то, что удивительные сюжеты нет-нет да упадут тебе в раскрытую душу – тихо, как желтый лист на плечо, как первый снег на подставленную ладонь – это чувство заставляет тонко щемить сердце…
Спасибо тебе, Мухарбий: сгодился твой рассказ, видишь!
Абрикос-кормилец
Нынче утром с дерева в конце огорода стряс три последние абрикосины – рябенькую и мелкую надзелень. А до этого почти три недели подряд подбирал упавшие ночью переспелые сочные плоды, чуть надтреснутые от удара оземь, с крохоткой застрявшей в оранжевой кожуре черной землицы, со слегка помятым красным бочком…
«Ел» тут не подходит, и правда.
Вкушал эту полузабытую в Сибири да в Москве, такую знакомую с детства вкуснотищу и все вспоминал рассказ деда Мастепанова, Сергея Данилыча, о том, как в голодный сорок седьмой год абрикоса спасла Петровку, в которой он тогда, после восьми лет отсидки в «Ухтпечлаге», учительствовал.
В тот год стояла страшная засуха, все сгорело, в полях почти ничего, но абрикоса в лесополосах уродила как никогда: стояли от нее желтые.
Вот и принял председатель колхоза решение: трудный год пережить за счет абрикосы.
С утра и до поздней ночи бабы с тачками и ребятишки собирали «кургу» и перли в село, тут ее кололи и на решетах выставляли на солнце, а битая да переспелая «размазня» шла на пастилу – чуть не километры, посмеивался Сергей Данилыч, давили каталками, на пустом току лежали словно половики – и шла на самогон. Гнали централизованно, так сказать, в лаборатории, оставшейся в то лето без дела, гнали на селе в мастерских и гнали на полевых станах. Мастерицы-подпольщицы, которых до этого милиция гоняла также старательно, как они – свой продукт, дождались не только амнистии – получили официальный заказ и на колхозный – где шаром покати – склад за трудодни «абрикосовку», как молоко, сносили накрытыми тряпицей цебарками.
Была у председателя и особая забота – косточки. Сладкие – от «калировки». За них давали завышенный трудодень, потому что выдавать потом должны были для детей… Господи, Господи!
Игра ли это была, в которой вдруг все самое живое участие приняли?.. Или была жестокая, все еще на границе смерти, послевоенная жизнь?
Не успел тогда Сергея Данилыча расспросить о придумавшем все это председателе: был это, пожалуй, полнотелый из-за болезни Хрулев, часто бывавший у нас дома дружок отца, угощавший его абрикосовым самогоном, аромат которого помню и до сих пор.
Самогоном да сушкой с пастилой на закуску получили на трудодень, да какой он вышел богатый!
И Петровка загуляла.
Сначала то в одном, то в другом конце вместе «давали песняка», потом стихали женские голоса и набирали силы мужские: начинались фронтовые воспоминания и битье в грудь.
Ближе к полночи в уже наступившей тишине раздавался торопливый перестук тачки: кто-то из баб несся на другой край села – за «хозяином», которого пощадила немецкая пуля, но сбила таки с ног своя «абрикосовка».
– Я тогда на квартире жил, – рассказывал дед Мастепанов, – дак там самогон стоял в бачке, прикрытом досточкой, а сверху – перевернутый корчик. Загорелся – бери, пей… Был уместо воды. Или среди ночи: исть захотелось – встанешь, из корчика хлебнешь, и все веселей!
После смерти жены Мастепанов уехал из своей Красногорки, потерялся из виду… Стал сейчас припоминать его речь – именно так он и говорил. Посаженный за то, что в глухом селе на Кубани занимался языком эсперанто и был членом какого-то модного тогда международного комитета по эсперанто… Выучивший в лагере пять языков: «Так, Леонтивич, вышло: сидел министр иностранных дел Польши, учил меня ангийскому, был аргентинец, от него я узнал испанский, был один итальянец…»
Но хватит, хватит!
А то бесконечная цепь ассоциаций уже уводит меня в Сибирь, где непокорный директор завода железобетонных изделий из Мысков, которому в администрации в Кемерово «кислород перекрыли», уводил весною в тайгу весь коллектив: собирать кормилицу-черемшу.
Колбу?
Но что это… что это?
«Идет война народная – священная война!»
А теперь?..
«Черная блестящая пахота…»
Подумал вдруг, что в Майкопе, я – как рыба в воде…
Как, может быть, когда-то – в счастливые времена в Москве?
Позвонишь, было, банному своему бригадиру Леве Скворцову, доктору филологии, профессору:
– Лев Иваныч, извини, милый…
Ну, и задаешь вопрос насчет замучившего тебя какого-нибудь очень старого либо «областнического» словечка: растолкуй, мол, значение – прав я или неправ?
А тут вот уже перед самым Новым – 2004-ым появились мы снова на нашей Первомайской в Майкопе, включил я компьютер, и первым делом выдал он эту «Черную блестящую пахоту»: заголовок очередного «газырька», который не успел начать… какого?.. О чем?!.. Столько времени пролетело: страхи перед операцией, поиски денег на нее, сама операция и боли после, лежание в этом «Центральном госпитале Главных космических войск» в бывшем Голицыне-2, закрытом по-прежнему нынешнем Краснознаменске – здесь и не то забудешь!
Позвонил Нальбию Куеку, говорю: есть, мол, кажется, такая черкесская скороговорка – насчет черной блестящей пахоты?..
Очень ответственно отнесшийся к делу Нальбий тут же «заджерготал», как в моей Отрадной сказали бы, по-адыгейски, а заодно и переводил для меня: «Черная пахота, да… блестящая как масло… как жир…»
И только потом я узнал, что помогал он мне уже в новом качестве: всего за час до этого комиссия по премиям Республики Адыгея назвала его лауреатом в области литературы, причем вообще единственным лауреатом на этот раз – за него проголосовало большинство, которого не хватило остальным, кто – как в том анекдоте про петуха – на этот раз «не догнал, а только согрелся»…
Поговорили с Нальбием о Юре Кузнецове – нынче как раз его «сороковины». Юра Нальбия переводил: одного из очень немногих.
Нальбий прочитал несколько строк из пророческого стиха Юры о том, как после его ухода откроются двери, и люди подумают: ветер!.. А это вернется он, Юрий Поликарпович… И прочитал несколько строк из статьи Кирилла Анкудинова о Кузнецове, в том числе и о том, какой штормовой ветер был на Кубани в тот день, когда ушел Юра… И в Тихорецке, на его родине, и в Ленинградской – станице Уманской, где он жил после, и в Краснодаре… а любопытное дело! Ведь это все к тому – к «черной блестящей пахоте».
Много лет назад в старенькой «Волге» где-то за Удобной мы ехали в гору, и перед нами тянулась вверх бесконечная черная пахота, а над нею висело яркое голубое небо…
– Какая красота, Господи! – сказал я со вздохом.
Кроме водителя и Славы Филиппова, все эти поездки по малой родине обычно организовывавшего – великая тебе, Станислав Кириллыч, за то благодарность! – в салоне сидели два молодых художника, недавно приехавших «по распределению» на нашу «камнерезку», на Отрадненскую камнерезную фабрику. Один и говорит:
– Вы это серьезно, Г. Л.?.. Или над нами шутите и увидать хотите, как мы эту вашу шутку воспримем?
А я давно уже не был в наших краях: не исключено, что внутреннее зрение как бы ожидало красот, которые появятся тут же, как только на нашей «лайбе» мы на гору поднимемся. И я с чистым сердцем говорю: мол, какие тут шутки – красота, и правда что, потрясающая!
– Нет, это вы – серьезно? – обиженно допытывался один из москвичей-новоселов, и по тону его было ясно, что я оскорбил в нем то самое чувство, которое громко именуем эстетическим: как же, мол, так?.. Мы, профессиональные художники, никакой красоты тут не видим, а вот вы, мол, – художник слова всего-то навсего…
Прошло лет пятнадцать.
Однажды в три часа ночи в нашей квартире в Москве, на Бутырской, раздался звонок в дверь, я, недоумевая, кто это может быть, поплелся открывать.
На пороге стоял средних лет мужчина с бородкой, в берете и с сумкой на плече:
– Узнаешь меня, Г-гарик, н-нет?.. П-помнишь, мы ехали за Удобной в машине, и ты говоришь: какая красота!.. Казалось, что там, ну, – что?.. Черная земля и голубое небо… думали, и в самом деле, ты нас разыгрываешь. А сейчас засиделся в мастерской… Валюха дома спит давно, а я засиделся, по нескольку капель взяли, и тут вдруг вспомнил и это голубое небо, и черную пахоту…
– Валюха, это – кто? – спросил я.
Надо же было хоть что-то спросить.
Он назвал нашу, отраденскую фамилию:
– Помнишь наверняка?.. Это Валюхина мама. Поженились мы, в Москву переехали, тут дела у меня пошли, получил мастерскую, есть заказы – работа есть, деньги есть… Но как вспомню эту черную пахоту, это небо… какая, и действительно, красота!..
Провел его на кухню, поставил чай.
А мог бы ты, спрашиваю, заранее позвонить и прийти потом не в три часа ночи, а…
– Позвоню! – кричал он. – Спасибо: давно хотел. Позвоню!.. И мы посидим, и вспомним станицу… какая красота, слушай! Обязательно позвоню!
Но позвонил он опять в три ночи. Опять в дверь.
– Хорошо, что ты дома… думаю, мало ли?.. А я опять сидел в мастерской, опять вспомнил… я ведь по наивности считал, ты нас разыгрываешь… Ты помнишь?! Ведь ничего больше не было, только небо… Голубое небо и черная блестящая пахота…
Но говорил он не скороговоркой…
Опять всхлипывал.
По чужой земле, которая и для него стала своей…
Лезгинка для смертельно больных
Позвонил Саиду Лорсанукаеву: мол, надо бы повидаться – отдам тебе маленький рассказик «Три пирога», который напечатал наконец-то «Роман-журнал XXI век».
– Надо! – горячо откликнулся Саид. – Давно надо: «трехстороннюю» встречу осетина да казака с вайнахом он вспоминает часто – жаль, что не можем снова теперь собраться в том же составе… мир праху великого джигита Ирбека Кантемирова и светлая ему память!
Повидаться договорились через неделю: Саид сам позвонит, предложит день и час встречи…
И тут он пропал.
Разыскивать его я не стал, сложилось так, что было тоже не до того, а после уехал сперва на Кубань, в свою Отрадную, потом надолго застрял в Майкопе у родни да у черкесов, у кунаков.
«Болел Саид, причем сильно – не дай Бог никому так болеть! – сказал мне наш общий товарищ Володя Ряшин, когда через полгода я вернулся в Москву. – Пожалуй, на краю был, еле вытащили. Печень его давно прихватывала, а тут началось такое обострение – не обойтись без операции, но наши хирурги отказались. Специалиста в конце концов нашли во Франкфурте, но клиника запросила такие деньги!.. Хорошо, скинулись земляки-чеченцы и Дума маленько помогла – он был тогда уже помощником Селезнева, Саид. Из Германии вернулся еле живой, но сейчас начал отходить помаленьку, уже берет трубку – позвони ему, он спрашивал, как ты и где.»
И вот сидим в необжитом кабинетике Саида в Государственной Думе: я только что вручил ему экземпляр журнала с подборкою своих «Газырей», а он уже успел отдариться только что отпечатанной в издательстве «Воскресенье» книжкой «Дожди меняют цвет»… да что там книжкой – огромной книжищей!
– До электрички как-нибудь дотащу, а там сын меня должен встретить, – пошучивал, принимая прекрасно изданный увесистый том форматом больше обычного. – Как ты-то ее донес – тоже небось твой Асланбек привез тебя и поднял твои «Дожди» на этаж… или – «своя ноша не тянет»?
– Ноша, да! – откликнулся он таким тоном, что было ясно: истолковал мои слова на свой лад. – То, что всю жизнь в себе носил, это ты – точно! Здесь собрано практически полностью, что когда-то было опубликовано и на Кавказе, и в центре: детство, ссылка в Казахстан, возвращение, схватка с партийными чиновниками и люди, люди – Чечня мирная и Чечня военная… встречи с Джохаром, когда я ему сразу сказал: э, нет!.. С Басаевым, который был тогда другой парень… с полевыми командирами и с нашими генералами… да вот, дай-ка…
О, родной мой Кавказ!
О, спаявшая нас потом и кровью моя Россия: вон как все переплелось в тебе, как срослось!..
Чувства явно переполняли Саида: характер из тех, какие называем взрывными.
– Торжественно обещаю прочесть в кратчайшие исторические сроки, – не выпуская «Дожди», сказал я на той же полушутливой ноте. – Обещаю!.. Но что мы с тобой за люди? Так нас с тобой перестанут числить кавказцами: нет сперва – о здоровье, сразу о книжках… как ты?.. Володя Ряшин мне рассказал, и я порадовался и за тебя, и за твоих земляков: все-таки здорово, что собрали деньги, отправили тебя в этот немецкий госпиталь…
В голосе у Саида послышалась скрытая усмешка:
– Кое-что мне там пришлось и самому собирать…
– Не хватило?
– Тебе расскажу, – сказал он по-дружески ворчливо. – Поймешь, чего не хватило… кому из нас…
На какое-то мгновение смолк, а когда заговорил, то голос его стал крепнуть, а глаза будто набирали молодечества, которое тут же источалось на все вокруг:
– Понимаешь: эти проклятые зеленые бумажки были уже у них. Но дело оказалось настолько плохо, что профессор, немец в последнюю минуту говорит: хоть вы и подписали бумагу, что согласны на любой исход операции… что ответственность будет только на вас… решиться я не могу: не сомневаюсь – не выдержите. И тогда, знаешь, что?
Он снова смолк, а я, вроде бы понимающе, спросил:
– Тогда тебе и пришлось?..
– Пришлось! – сказал он громко. – Пришлось. Смотрите, профессор, я закричал. Смотрите, как перед смертью вайнахи пляшут: ас-са!.. И посреди кабинета лезгинку как ударил!
– Лезгинку?.. Ты?!
– Откуда силы взялись… я в жизни так не плясал, как тогда!.. Конечно, не весь танец. Упал на одно колено перед красивой секретаршей, у которой только что эту бумагу подписал. Смотрю на нее, как джигит смотреть должен, а она за сердце схватилась, в кресло падает… Крепко поцеловал ее, оборачиваюсь к профессору: как вы решите, доктор!.. Но я готов. А он – почему-то шепотом: немедленно в операционную. Немедленно!..
…Ехал я потом в полупустом вагоне электрички, держал «Дожди» Саида в руках. То подносил поближе, вчитывался, а то по старой профессиональной привычке принимался листать, пытаясь угадать наперед, что же это все-таки за книга, чего в конце концов стоит… Опять склонялся над текстом и опять, оставив закладкою большой палец левой, прикрывал том задней обложкой, пристраивал на коленях и невидящими глазами подолгу смотрел в окно…
Снова вдруг вспоминал как бы полунасмешливый рассказ Саида о стремительной лезгинке посреди чинного кабинета профессора в благопристойном и дорогом немецком госпитале, и начинало казаться, что одна эта маленькая история – как стальная пружина сжатая, как неистребимый зародыш тугая и плотная – сама по себе стоит этого любопытного и глубокого, я уже успел понять это, наполненного болью отзывчивого сердца тома… или не так, не так?.. Она – как бы некая концентрация всего в нем написанного, естественное его продолжение… естественное?!
Легко сказать.
Само собой, что этот маленький рассказ о несгибаемом мужестве пишу после того, как прочитал «Дожди меняют цвет» целиком: я ведь как бы искал в ней не только личностную разгадку Саида, но и некую общую чеченскую тайну, которая, конечно же, есть… Сказать при этом, что есть она у чеченцев как есть у всякого другого народа, хоть многочисленного, а хоть малого по числу – значит, ничего не сказать.
Какая это тайна? В чем именно заключена? Как ее понять? Как, не посягая на чужое достоинство, сделать ее безвредной для нашего взрывоопасного мира? Как ее «в мирных целях» использовать?
Прежде всего – во благо истекающего кровью Отечества…
А любопытное дело, правда: в былые времена на Кавказе жизнь путника почти напрямую зависела от того, верно ли он угадывал в приближающемся всаднике кабардинца либо, предположим, лезгина…
Какой издалека подать встречному добрый знак?.. Как его приветствовать, с чего начать разговор, что спросить?
Нынче же на узкой тропе, бывает, встречаются два народа, но ни один при этом не отягощен знанием характера другого, привычек его, давних традиций и недавно обретенного опыта… И каждого одолевают национальные амбиции, только они… а-ей!
Как восклицают мои кунаки-черкесы.
Тропа, и в самом деле, стала слишком узка, а горы как всегда высоки и ущелья между ними почти бездонны!..
Или все дело – в ненадежных наших проводниках, которые и той, и другой стороне клятвенно обещали вывести из опасной местности, а, оказалось, – лоб в лоб столкнули?
Выходит, уплаченные и теми, и другими большие деньги для них не главное. Главное – большая кровь.
За дружеским столом, за хлебом солью, когда душа распахнута больше, а язык становится искренней, мои друзья на Кавказе говорят: разве не видишь – идет поголовное истребление чеченцев?
– Это где же? – отвечаю. – В том числе – и в московских банках, где кроме еврейских самые большие деньги – чеченские?.. И разве не могу я о русских сказать то же самое: идет истребление?
С вами все ясно, – запросто отвечают мои товарищи. – Это вам самим до сих пор почему-то непонятно, что с вами происходит. Но вы себе можете это позволить – не понимать: вас много!
…Из-за стечения обстоятельств, а, может, по воле провидения, чтение саидовой книжки заканчивал я в Центральном госпитале Главных космических войск в бывшем Голицыне-2 под Москвой, нынешнем Краснознаменске, где мне тоже пришлось несладко.
«Резал» меня заведующий отделением урологии сорокалетний подполковник Сергей Таймуразович Хутиев, неунывающий осетин, а помогал ему печальный, с проницательными глазами ровесник – туркмен Батыр, Батыр Арсланович.
«Лошадиный» укол в крестец отдал им всю мою половину ниже пупа, а я с привязанными по сторонам запястьями, с головою в милосердных, но очень крепких ладонях сменяющих друг дружку «сестричек», как на экран смотрел на белую, отделявшую меня от хирургов простыню, на которой, словно в театре теней, шевелились их руки, наклонялись головы…
Боли не было, только приглушенное новокаином тупое ощущение, что тебя разрывают изнутри, и по тому, как усердствовали, как торопливо перебрасывались словами две другие сестрички, чувствовалось, что и заведующий отделением, и его ассистент тоже вовсю стараются: недаром Хутиев предупреждал, что оперировать ему придется «дедовским способом», лучшего в моем положении пока нет, и мне придется терпеть «как деды терпели».
Любопытное дело: я вдруг вспомнил Саида, и сестричка, сторожившая на моем лице перемены, спросила как у ребенка:
– Что это мы так улыбаемся?
– Все хочу с джигитами поговорить…
Она удивилась:
– С какими джигитами?
– У которых в руках кинжалы, естественно. В нашем случае – скальпели…
Хутиев вытянул шею над верхом простынки, и в прорези между белой шапочкой низко по лбу и такой же белой маскою на горбинке носа глаза дружелюбно, но вместе с тем строго – мешаю работать! – спросили: мол, какие проблемы?
– Помните, конечно, старую кавказскую байку?.. Как пожилой джигит, привыкший жить, само собою, набегами, упрекает молодого: бездельник!.. Ты хочешь жить потом, а не кровью!
– А-а! – протянул он уже из-за простынки, посмеиваясь. – Да-да…
– В этом смысле вы с ассистентом неплохо устроились: добываете свой хлеб и тем, и другим. Пот, правда, при этом льете свой собственный, но кровь-то, братцы, не забывайте это, – моя!
Хутиев как бы поощрил меня тоном:
– Справедливо.
А над чертой простыни поднялись, теперь тоже обрамленные белым, проницательные глаза туркмена Батыра – в спокойной их черной глубине, казалось, жила сама тысячелетняя мудрость Востока: дает же для чего-то Господь такие всепонимающие глаза?!
Несколько дней мне потом было совсем не до книг, вернулся к ним, когда начал вставать, и на плече у меня появилась ну, прямо-таки рыцарская перевязь из бинта либо, если хотите, этакая портупея, на которой вместо шпаги или шашки болталась у бедра потихоньку наполнявшаяся темно-бурой жидкостью пластиковая бутылка-«полторашка» с выведенной в нее из нутра пониже пупа длинной, тоже из пластика, прозрачной трубкой.
Вместе с книжкой Саида прихватил еще одну, почти такую же объемистую: «Большая игра на Кавказе». Накануне, тоже с дарственной надписью, презентовал мне ее на Книжной ярмарке молодой профессор истории, доктор наук Владимир Дегоев, осетин: давно в столице, должен прямо сказать, не встречал такого дельного, такого всестороннего и такого открытого исследования, написанного уверенной и неравнодушной рукой.
И вот я читал сперва о дорогих сердцу каждого кавказца Черных горах, в которых среди забытой в городах первозданной чистоты бродил Саид рядом с народным целителем-«травознаем», а потом откладывал тяжелый лорсанукаевский том и тут же раскрывал «Большую игру»: Кавказская война и нынешние затяжные конфликты, которые точной калькой накладываются на прошлое… Неужели одним только неумолимым временем? Которое не меняет даже состав заинтересованных в бедствиях России ближних и дальних государств…
Откладывал дегоевский том и снова брался за книжку Саида: казалось, перемежая одно другим, как будто легче было добираться до главного, до чего мы все вместе все-таки не доберемся никак…
Саид рассказывал о своем старшем друге знаменитом танцовщике Махмуде Эсамбаеве, которого ему не один раз пришлось сопровождать в поездках по Кавказу, рассказывал очень интересно, и я, улыбаясь не только в собственные усы – уже и в бороду, давно в бороду, размышлял: конечно, с кем поведешься – того и наберешься… Вот, мол, она кроме прочего откуда – лезгинка в профессорском кабинете немецкого госпиталя!
Посмеиваясь уже над собой, подхватывал свою «шашку-полторашку» и, как на процедуру, уходил в места не столь отдаленные, где нашему брату не до смеха… Чтобы невольных слез не видать было, сразу шел умываться, забирался потом на очень высокую кровать, прислонялся спиной к стоящим торчком подушкам. Нащупывал ту или другую книжку, долго сидел, не открывая, а все продолжая размышлять.
И все мне представлялся уже не Саид, нет – как будто другой такой смертельно больной и смертельно уставший человек, который на краю пропасти, что называется «Большая игра на Кавказе», взрывается вдруг всепобеждающей, бесстрашной лезгинкой…