Текст книги "Газыри"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
Отрадненские паруса
Такие в нашей Отрадной налетали весной и осенью ураганы, что выполосканные мамой в корыте простыни начинали хлопать и туго выстреливать, как паруса океанских кораблей, и также, как паруса от штормового ветра, надувались и готовы были лопнуть от сознания собственных заслуг старые пододеяльники и латанные-перелатанные наволочки, и даже всякая пеленка нашей младшей сестрички трепетала гордо, как гюйс на флагштоке какого-нибудь стремительного морского красавца…
И вот эти-то паруса разнесли нас по всему белому свету, Господи!
Народ «Ад»
Листал «Мир культуры адыгов» – скорее, начал читать – и сразу наткнулся на теорию происхождения этого самоназвания: адыге. Ну, как и во всех других языках, как со многими другими народами оно берет начало в древнем разграничении: «мы» и «они», «мы, люди» и «они – остальные», «остальные люди», а мы – само собой – первые.
Но какое преимущество у адыгов?
«Ад – Ам» – это первый муж, первый мужчина, первый человек. Адам.
«Теперь остается лишь к слову „ад“ добавить окончание, означающее в адыгейском языке множественное число – „ыхе“, и мы получаем интересующее нас слово „адыхе“ вместе с его прямым переводом – „первые“. Как уже говорилось, подобные самоназвания в истории не редкость.
Для косвенного подтверждения данной точки зрения можно сослаться на Коран, в котором неоднократно упоминается народ „ад“, о столице которого – городе Ираме, говорится, что он „был обладателем колонн, подобного которому не было создано“. Народ этот, вызвавший божественный гнев своим непокорством (что очень похоже на характер адыгов), „был погублен ветром шумным, буйным“. Известно, что остатки города обнаружены археологами, и что небольшое племя „ад“, считающее себя потомками остатков этого народа, ныне компактно проживает на территории Омана. Автор далек от мысли считать этот народ предком адыгского, но пример этот, по моему мнению, подтверждение того факта, что племена, называющие себя первыми, были не редкостью в истории.»
Но меня-то это наталкивает на свои «древние» факты: все вспоминаю, как Гена Молостнов, Геннадий Модестович, отставной полковник КГБ, один из родоначальников прозы Кузбасса, написал мне на титуле своей книжки «Даруя жизнь»:
«Гаря, уважаю в тебе непокорность. Пиши, как я пишу»…
Правда вот, что касается его последнего пожелания… Но, может быть, тут-то мое «непокорство» и спасло меня?
С порога отчего дома
Часто пишу, что с порога нашего дома в Отрадной видать было «розовую макушку Эльбруса», по адыгским преданиям – горы Счастья…
Так вот, по тем же преданиям, двуглав Эльбрус-Ошхомахо как «двуглаво» седло. В которое надо сесть, чтобы добраться до Млечного пути.
Но как ты до него доберешься?
Если сам Тлепш, бог кузнечного ремесла, не добрался даже до края земли.
А ведь для того, чтобы добраться, он выковал себе железные башмаки, железный посох и железную шапку.
Но башмаки в конце концов прохудились и повисли на коленях, посох истерся так, что стал не виден из-под ладони, а дырявая шапка упала ему на плечи…
«Неказистый человек»
Как исчезли богатыри-нарты и появились люди?
Однажды пожилые муж и жена работали в поле, она увидела на дороге маленького человека и показала мужу: смотри-ка!
– Это пришел неказистый человек! – сказал муж. – Теперь нам тут делать нечего…
И они ушли навсегда.
Но был, оказывается, еще случай:
«… охотник Асланбек Короткий, идя по ущелью реки Теберды (верхнего притока Кубани), увидел, как один нартский всадник гонялся за быком. Быка, не повиновавшегося всаднику, рассерженный нарт взял и положил за холку своего коня. (За холку и за холку – я ни причем!) Охотник, увидев его, испугался и спрятался в яме, выбитой копытами нартского коня. Увидев его, нарт изрек: „Какая мелюзга, какая противная штука! Нартам, среди которых появился такой, будет конец…“»
Сколько же раз потом «мелюзга» сменяла на белом свете друг дружку, пока мы не пришли, сегодняшние, и волей-неволей спрашиваешь теперь себя – мы-то кто?!
Бомже мой!
Это рассказик с одним лишь названием, но без текста. Текст может придумать каждый по своему разумению и боли сердца.
Газырь от Тембота Керашева
Давно уже хотел написать «газырь» от Феликса Петуваша, все никак руки не доходили, а тут взялся перечитывать «Одинокого всадника», и чуть не сразу наткнулся:
«Широкий бесформенный халат, который носил весь Восток, адыги переделали в черкеску. Она до пояса плотно охватывала тело, давая свободу рукам, а широкий подол ее не мешал стремительно взлетать в седло и в стужу согревал колени. Когда появилось огнестрельное оружие, вместо нагрудных карманов на черкеску нашили газыри. Газырь по-адыгски означает – готовое, то-есть готовый заряд. В каждом газыре пороха ровно на один заряд. Затычкой служила свинцовая пуля, отлитая по мерке ружья владельца и обернутая в тряпицу. Газыри нашивались повыше, почти у самого подбородка. Причем каждый газырь был прикреплен плетеной тесемкой к ткани черкески. Всадник на всем скаку, в считанные секунды мог перезарядить ружье.
Газырей было шестнадцать, по восемь с каждой стороны. Два крайних, оказывающиеся уже под мышками, в походах зачастую использовались и для иных целей. В одном хранился сухой трут, в другом – пучок тонких еловых щепок, чтобы в ненастную погоду легче развести огонь. Огнивом для высечения искры служил наконечник поясного ремня.
Чтобы было сподручней в бою, рукава черкески доходили лишь до локтя. Длинные рукава носили только старики.»
В этом месте посреди текста Тембота Магометовича волей-неволей призадумаешься: мол, как же так? Колени черкеска грела, а руки пусть мерзнут?.. А, может быть, рукава закатывали, как нынче закатывают их «укравшие» у адыгов черкеску кубанские казаки?.. Как надо их закатывать на том самом «восточном халате», который два десятка лет назад я привез себе из Монголии?.. Хочешь – закати, чтобы не мешали работать, а надо – раскатай на весь рукав, и длинные концы будут вместо перчаток: можно подхватить раскаленную дужку горячего ведра либо за края взять пышущий жаром казан…
Или в том-то и штука, что это уже – и правда, как бы неспешное стариковское занятие, а у молодого джигита руки должны быть постоянно в работе, какою бы она ни была, постоянно при деле: некогда мерзнуть!
«На поясе вместо фигурных блях, ныне служащих для украшения, – следует дальше у Керашева, – в старину на каждом боку носили по коробке из железа или серебра. В одной хранилась мазь, исцеляющая раны, в другой – жир для смазки оружия.» Вот как подробно – благодарение ему! – Тембот Магометович это описывает. И если бы бойкий обозреватель «Собеседника» Дима Быков, которому во многом обязан я появлением на белый свет своих «Газырей», прочитал бы в свое время классика адыгейской литературы, он не приписывал бы «боевых» свойств газырям нынешних наших казачков.
Кстати, спросил на днях у Валентины Арсентьевны, у Овчаренко, директриссы художественного салона в центре Майкопа: мол, есть нынче в продаже газыри? Можно глянуть?.. «А! – махнула она ладошкой. – Какие это газыри?.. Деревяшки!» А с романом Керашева любопытное дело: во многом, как понимаю, это книга плюс ко всему историко-этнографическая. С интересом узнаешь и о расстоянии в «два…» или, предположим, в «четыре крика» и о «семиаульных сходах» в Абадзехии, больше остальных областей, кроме Шапсугии, может, склонной к народному правлению.
И то правда, что главный герой Ерстэм, «одинокий-то всадник», сперва уезжает в «чужую страну», а потом выясняется что гостит он в «соседнем племени»… Но это кроме прочего – издержки в создании национальной литературы, в которой Тембот был одним из основоположников. А тогда это так и называлось: другая страна. Теперь жалею, что мало пришлось общаться с ним, но уж больно тяжелая тогда, тридцать лет назад, была у меня в Адыгее полоса… А Тембот позвал как-то на рыбалку: стоял в добротном сером костюме, смуглое, тронутое параличом лицо будто высушено, локоть больной руки поджат к боку, безжизненные пальцы с восковой кожей подрагивают возле груди, но глубокое страдание во всепонимающих глазах – не по самому себе, а будто по всем нам, еще не принявшим на свои плечи все тяжести мира…
– А как же он рыбачит? – с некоторым удивлением спросил я у одного из коллег Тембота возрастом помоложе.
– Лучше всех нас! – ответил тот с мало понятной тогда мне усмешкой.
Завидовал?
Что правда, то правда: и свою «золотую рыбку» – Государственную премию СССР – и многие высокие награды Тембот Магометович «выловил». Исходя из существовавших тогда правил – на вполне законных основаниях, без всякого вошедшего в моду впоследствии не то что «браконьерства», но прямо-таки откровенного, граничившего с литературным разбоем, нахрапа.
«В центре внимания Т. Керашева оказалась… знаковая фигура легендарного черкеса, вобравшего в себя собирательные черты народа», – написал в предисловии к «Избранному» Тембота, вышедшему к его 95-летию в Майкопе, доктор филологии Учужук Панеш. И далее – чрезвычайно важное: «Писатель понимал, что прошлое адыгов, накопленный ими духовный опыт имели не только самоценное значение. Они могли дать миру, всему человечеству то, чего не мог дать ни один другой народ.» Как бы ответ на вопрос, из-за чего я на родном-то Северном Кавказе «зациклился» и почему «торчу» больше здесь, нежели в Москве. И – смысл того, о чем мы то с большой горечью, а то с горячей надеждой без конца в столице беседовали с уже ушедшими в мир иной старшими моими друзьями – как нынче мне не хватает их! – черкесом Аскером Евтыхом, тоже адыгским классиком, большим русским писателем, и осетином Ирбеком Кантемировым, профессиональным джигитом, Великим Наездником, с которым мы замышляли фильм «Возвращение странника»: о необходимости возвращения лучших кавказских обычаев и высокой горской традиции…
Смысл того, что так бездарно, а, может, и преступно ставропольский комбайнер променял на «общечеловеческие ценности», которые в очередной раз так ярко продемонстрировали нам «америкосы» в Ираке.
Но может ли это возвращение лучшего состояться?
Часто кажется, что именно об этом – раздумья запечатленного в бронзе Тембота, на краешке табурета сидящего в центре Майкопа неподалеку от городского парка.
Хорошо знаю: у многих уважаемых мной добрых знакомых и людей достаточно близких по духу этот памятник столичного скульптора Лазаря Гадаева, тоже кавказца, осетина, вызывает чуть ли не яростное неприятие… Виноват: часто сворачиваю, чтобы еще раз мимо него пройти, чтобы напротив постоять – мне он дорог. Позволю еще одну цитацию из «Одинокого всадника»:
«Под вечер в кунацкой начали появляться посетители – приходили познакомиться с гостем. Шли и по одному, и по нескольку человек сразу, величавые и корректные, исполненные достоинства и, вместе с тем, скромные до застенчивости.
И во всех Ерстэм отмечал ту же фокотлевскую затаенную горечь неволи…»
Разве не это как раз воплощено в памятнике?
«Я сделал свое дело, как мог его сделать, – как будто говорит нам отрешенный, чуть печальный Тембот. – Не сомневаюсь, что кто-то после меня напишет лучше: что ж. Даже рядом, на этом табурете для него найдется местечко. А сколько еще места на нашей бессмертной, на удивительной родине: не о себе думайте – о ней!»
Кто-то спросит: а причем тут – «горечь неволи»?
Не сомневаюсь, что Тембот Магометович, мудрый и талантливый человек, хорошо понимал, что был удачливым заложником собственной, достаточно счастливой судьбы у непростого, у жестокого времени…
Нынче время сменило маску, но не сделалось ли еще жестче?
И этот памятник достойному человеку – не его ли завет нам: не возноситься?
Вспоминаю страдание у него в глазах, временами явно мучительное, и, глядя на памятник, думаю: он и сейчас, давно покинувший «большой дунэй» – белый свет, знает о нас чуть больше, чем мы – о себе, пока живущие…
Потому что не себя любил. Больше – свой народ. И всех нас.
Газырь от Феликса Петуваша
Все правильно, что ж: мы с Феликсом уступили очередь старшему – уступили Темботу, тем более, что после него уже куда легче рассуждать о газырях… всегда бы так – после старших!
Как-то с Эдиком Овчаренко мы были в мастерской у Феликса, речь почему-то зашла о газырях, и Феликс вдруг как будто любимого конька оседлал: как взялся о них рассказывать, как взялся!
– Их ведь всегда держали на крайний случай, – говорил горячо и уверенно. – Вытащить газырь и пустить в дело, когда тебя не совсем прижало, и есть возможность перезарядить ружье без него – это считалось за падло. Обходись без них до конца. Настоящий джигит от полы черкески кусок отрежет пулю завернуть – газырь не тронет. Вот если только ты ранен… Причем, когда легко – и тут перебьешься. А вот когда тяжело… Для чего от колпачков газырей цепочки тянутся к узелку на груди, под подбородком? А для того, чтобы ты мог зубами газырь вытащить, если у тебя что с рукой, и, может, зубами и в ствол затолкать, – Феликс решительно поставил на трехногий столик, на анэ, свою чашечку с крепчайшим кофе и дернул вниз-вбочок головою с открытым ртом: словно хотел куснуть себя в грудь. – Нынешние наши пижоны думают: цепочка – для красоты!.. Да нет, корефан: тут все рассчитано и функционально оправдано. Тогда у игры со смертью была своя эстетика: строгая!
Ясно, что говорил он о молодых пижонах-черкесах, а я свое думал: а казачки?
Которые, словно новогоднюю елку игрушками, какими только ни украшают себя старинными прибамбасами, часто не имея понятия о традиционном их назначении…
Но откуда возник тогда в Феликсе этот эмоциональный взрыв, все думал я после. Эта прямо-таки обдавшая нас с Эдуардом волна горячности… Не от охотничьего ли азарта, во многом заменившего Феликсу нестареющий пыл старинных набегов?
«Эстетика смерти», перевоплотившись, осталась на его последних полотнах великолепными сценами древней охоты с ее строгими правилами самоограничения воли и великодушия по отношению к «братьям меньшим», страдающим нынче куда больше нас, шаг за шагом лишающих их традиционной среды обитания…
Через год или два пришлось увидать у Феликса в мастерской висевшие рядком три великолепных волчьих шкуры, очень ярко, как говорится, свидетельствовавших о величине и силе их прежних хозяев.
– Где таких красавцев добыл? – спросил у Феликса.
– Да теперь это разве сложно? – начал он в своей насмешливой, чуть печальной манере. – Поля заросли, зверь сам, считай, к порогу подходит – не надо на дальние поездки бензин тратить. Вышел на порог…
– А «загонщики» в горах уж, и точно, не подведут?
– «Гонят» и днем, и ночью, что ты!
Еще недавно стены моего рабочего кабинета в Москве, были, что называется, увешаны графикой Феликса: и старые, но так и не стареющие работы, и более поздние. Но вот «Волы, тянущие воз» перебрались в Подольск, а «Обрезают виноград» теперь под Звенигородом – выцыганили сыновья Сергей и Жора. Остается радоваться и за них – вроде простачки-простачками, а понимают! – и за Феликса, и – за себя.
Три десятка лет назад эти «картинки» появились на обложке журнала «Смена», где я «заведовал» отделом литературы и искусства с коротеньким моим текстом, уже тогда прямо-таки со всей определенностью поставившим Петуваша в ряд настоящих мастеров и великих тружеников… С тех пор этих качеств в нем только прибавлялось.
Помню, как сочинял поздравительную телеграмму в Майкоп к 50-летию Феликса: «Был Пету сперва только ваш давно стал также нашим дайте срок станет своим всемирно…»
В этом и нынче не сомневаюсь. Петуваш – один из лучших графиков, один из лучших художников не только на Кавказе и на Ближнем Востоке, в силу исторических причин всегда испытывавшем кавказское влияние, а в последние два столетия, когда в арабском мире проросли и укрепились неистребимые корни черкесских махаджиров, вообще в определенном смысле ставшем частью Кавказа.
За кем-нибудь другим, умеющим талантливо устраивать себе безбедную жизнь и организовывать собственную славу, всемирная известность – с таким-то, как у Пету, творческим багажом! – давно бы послушно шла по пятам.
Но недаром ведь в словаре у Феликса, книгочея и природного философа, самый презрительный, пожалуй, оттенок имеет это не столь давно возникшее понятие: деловар.
Может, не только интуиция большого художника подсказывает ему сокровенные слова, припасенные для тех, кто не участвует в спринтерском забеге за сиюминутным успехом: прижизненная слава губит посмертную. Может быть, он из тех, к несчастью, нынче немногих, кто упрямо продолжает считать, что рост человека измеряется не от фирменных ботинок до модного кепи – от головы до неба?
Или, приходится думать, Феликс по характеру своему – махаджир, перепутавший время, маленько запоздавший к исходу всеобщему и догоняющий остальных уже в одиночку… Недаром же в его графических сюжетах все еще гремят пушки Кавказской войны. «Махаджир?.. Феликс?! – переспросит хорошо знающий Петуваша наш общий друг. – А, помнишь, как были у него дома, стало нечем закусывать, все уже съели, и он на старинном фамильном блюде вынес шмат сала размером с Большой энциклопедический словарь?.. А что он тогда сказал?.. Обрадовались, казачуры?! Вот, жрите свое поганое сало да только не все, не все…»
Ну, что такого?
Сегодня он – махаджир, а завтра снова – примкнувший, как его прародители Абрегам и Тлепшхач, к донским казакам адыгский ополченец из родового аула флигель-адъютанта Его Императорского Величества полковника Хан-Гирея, из Гривенского-Черкесского, из нынешней станицы Гривенской, – кубанский черкес, дошедший с молодцами атамана Платова до Парижа…
Свободный человек, что такого-то?!
Печально, конечно, что очередная наша свобода началась с того, что сперва освободили наши карманы. Да ведь не в деньгах счастье, и даже, как модно теперь пошучивать, – не в их количестве.
Может, это как раз они, летучие и вроде бы необременительные попервоначалу раздумья в утреннем лесу и ночью возле воды с лунной дорожкой на поверхности, постепенно сделали его отшельником, равнодушным не только к чужим выставкам – к своим тоже, сделали чуть ли не затворником… разве так-таки нельзя позволить себе и этого?
Еще разок-другой в Нальчике подведут кабардинцы белого коня своему сородичу Карданову – великому американскому художнику Михаилу Шемякину, в котором, по слухам, течет также кровь индейцев-делаваров, еще разок в соседнем Черкесске попробуют отловить десятка два-три праздношатающихся и чуть не силой запихнуть в зал с картинами этого заокеанского мэтра, и знающему себе цену, но по-старинке блюдущему адыгство коллеге из местных, никогда не отрывавшему пуповину от родимой земельки, станет и вовсе скучно: да с кем соперничать-то? И, понятное с давних пор дело, в соперничестве этом судьи-то – кто?..
Невольно вспоминается питерский художник еще дореволюционной школы, знаменитый анималист Валентин Иванович Курдов, с которым в середине восьмидесятых свел меня в Ленинграде старый, еще с сибирских времен, товарищ Борис Ракицкий, светлая и ему тоже память. Валентину Ивановичу было хорошо за девяносто, и в городской бане, после щедрой парилочки, я попытался было взять его под локоть перед ступенькой в бассейн… С улыбкой он отвел мою руку и кивнул Борису: мол, твой-то друг!.. За кого меня держит?
– Несколько лет назад, на юбилей Валентина Ивановича, накрыли стол, каких в Союзе художников не было и у большого начальства, – посмеиваясь, рассказывал дома после баньки Борис, один из руководителей этого самого Союза. – Ждем-пождем – нет виновника торжества!.. Час, два, три. Послали туда и сюда гонцов: может, что-то случилось?.. И самый проворный вдруг докладывает: охотничья собака Курдова получила на выставке золотую медаль, сейчас там чествуют чемпионов, и старик сидит с ней в обнимку!
Насколько скучней и безрадостней стал бы наш мир, и без того уже до зеленой тоски «зарегламентированный», если бы не было этих якобы чудаков – своенравных сопротивленцев насильственному устройству человеческого счастья!
Что ж, что Курдову тогда было за девяносто, а Феликсу пока нет шестидесяти: дай Бог дожить!
Русская беда – 2
Почему о «второй беде»? Потому что с первой вроде бы ясно: почти повальное наше пьянство.
Но тут о другом.
Из Ставрополя позвонила племянница Галя, дочь покойницы Вали, сестры Ларисы: похристосоваться с бабушкой…
Звонит она чрезвычайно редко, можно сказать – вообще не звонит, и по телефону узнать ее не мог, а попросил обождать и пошел звать маму Ларисы, которая на улице «пасла курочек».
Слышу потом – обрадовалась, начала спрашивать как там кто из ее правнуков, а потом говорит: а здесь, мол, Гарик с Ларисой, уже кирпич завезли, будут строиться.
Помолчала, выслушивая, видимо, Галю, потом говорит:
– Зачем ломать? Говорю, они будут строиться.
Опять, видимо, Галя спрашивала в таком духе, что матери пришлось повторить: строиться, строиться! Потом она спросила уже строго и как бы с наставлением в голосе:
– Так, а зачем ломать?.. Плохо слышно? Хорошо?.. Я и говорю: надумали строиться, а ломать не будут, нет-нет…
Невольно подумалось, что у русского человека это рядом: ломать-строиться. Если строиться – значит, непременно ломать.
Более того: сперва поломать, а там видать будет…
А когда уже записывал этот «газырек», с грустной улыбкой подумал: а, может быть, на наш чисто русский, как теперь принято, – менталитет, накладывается еще и ставропольское, будь оно проклято, новое мышление?
Уж тут-то и точно: сначала все сломать… И чем дальше, тем ясней видать: и какую мы все проявили доверчивость и недальновидность, и какой точный расчет лежал в основе «творческих планов» тех, кто все это затевал…
Но это уже – не беда.
Это – русская трагедия.