Текст книги "Газыри"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
Кому вы трезвые нужны?
Десяток лет назад в станице Отрадной, под Армавиром, снимали фильм по моей повести «Брат, найди брата»: о том, как спиваются кубанцы, как страдают от этого и по сути погибают их дети. Людей, способных показать, каков был когда-то в деле настоящий казак, к этому времени в обширном нашем районе остались буквально единицы, и режиссеру студии Довженко Сильве Сергейчиковой пришлось приглашать группу каскадеров, но что касается спившихся – тут не было проблем, уж это, к несчастью, факт… Вместе мы обходили старинный наш парк, еще до революции засаженный японской акацией – софорой: считалось, что эти деревья дают ощущение покоя и радости. Теперь станичники предпочитали явно другое средство, быстродействующее, и Сергейчикова, то приближаясь к непробудно спящим, свалившим головы друг дружке на плечо моим землякам, а то на шаг-другой отступая от них, восклицала восторженно: «Какие типажи! Какие лица!»
Что правда, то правда: физиономии многих, проводящих тут дни и ночи и в зимний холод и в летний зной, давно уже напоминали фотографии каменных истуканов со знаменитого острова Пасхи. «Этого мы возьмем! – радовалась киевлянка. – И этого тоже… и этого!» Втолковать, что его приглашают сниматься в кино, удавалось далеко не всем, и каждому она вложила в нагрудный кармашек записку: мол, не забыть! Ровно через неделю, в семнадцать часов, – съемка!
Самой изощренной фантазии будет, пожалуй, мало, чтобы представить себе, как они эту неделю провели… эх, вот был бы фильм! Мало того, что отмылись, наконец, побрились-подстриглись, починили и погладили одежку: у станичников моих морщины разгладились и глаза зажглись радостным и чистым светом надежды. Как я по киношной неопытности своей за них радовался!
Тихие и торжественно-робкие, в точно назначенный срок появились они на съемочной площадке у кафе «Ветерок». Узнавая и не узнавая их, собравшиеся поглазеть на магическое действо старожилы-станичники изумленно разводили руками, и пожилые женщины вслух «ужахались»: да будь ты неладно! Неужели, и правда, – это они, наши «анцибалы»?!
И тут раздался похожий на причитание возле покойника громкий вскрик режиссерши: «Да что ж вы с собой наделали. Господи!.. Кто вас просил об этом, ну кто? Ну могли же вы хоть раз в жизни остаться людьми – так нет! Кому вы трезвые нужны, вы подумайте, – ну кому?!»
К кинокамере протолкался еле стоявший на ногах алкаш из записных, из несгибаемых. Позвякивая пустыми бутылками в старой дерматиновой сумке, заплетающимся языком гордо спросил: «А я?» И бедная Сильва, все еще не осознавая трагикомичности происходящего, в голос заплакала: «Только один порядочный и нашелся!»
Ее-то можно было понять. И – простить ей.
Но как нам понять самих себя, давно живущих в чуть ли не поголовно спившейся стране? И разве это когда-либо нам, пропивающим уже последние крохи былой славы и былого величия, простится?!
Случилось так, что сразу после киноэкспедиции в родной станице мои старший товарищ Юрий Прокопьевич Помченко, военный писатель, честнейший, светлая ему память, и благороднейший человек, предложил мне вместе поехать в Ленинград: на курсы «по отвыканию от алкоголя и табакокурения» при трезвенном клубе «Оптималист». Его к этому времени буквально замучил эндеэртрит, ходил с частыми остановками, врачи грозили отнять пальцы на ногах, но вот на тебе: волевой человек, никак не мог расстаться с курением, к которому пристрастился мальчишкой. Я тоже был заядлый курильщик, но к рассказам друга о чудесных результатах курсов относился весьма скептически и поехал больше за компанию. В Питере давно не был – когда еще один соберусь?
Курсы вел свой брат, бывший журналист Юрий Соколов, который и жил-то совсем рядышком с ленинградским Домом литераторов: там, говорил нам, сам над собою грустно посмеиваясь, начинал пить и куролесить, оттуда его однажды увели люди в погонах, и – надолго: хватило времени и одуматься, и не только о себе поразмышлять. Потому-то, когда мы с моим другом заявили, что нам бы только бросить курить, а с выпивкой у нас проблем нет, он сказал с грубоватым дружелюбием: «Курить буду, но пить не брошу, да… Ну, что мы тут будем мозги пудрить друг дружке, мужики? Пусть каждый вспомнит то утро с похмелья, когда сгорал со стыда, когда не знал, куда девать себя, ну? У меня тут все отвыкают от того и другого вместе, а вы, видишь… Может, плюнете на свои амбиции?»
Подействовал ли призыв вспомнить «то утро» или что-то еще, но оба мы решили на амбиции плюнуть.
Кого только не собралось в ту пору у Соколова! На сцене, сперва особняком, сидел все еще потихоньку выходящий из белой горячки молодой «афганец» рядом с напряженной, как птица, готовая взлететь, исстрадавшейся матерью. Когда она, не выпуская руки, везла его в клуб, он все-таки вырвался в метро, прыгнул с лестницы на крышу вагона уходящего поезда, скатился по ней и перебежками бросился от одной колонны к другой. Остановил его ровесник, тоже прошедший «Афган»: «Очнись, братан, мы – в России!» Спасибо ему, помог бедной матери привезти сына в клуб.
Почти такой же, а то и покруче люд плотно забил небольшой зальчик. Это, скажу я вам, был паноптикум – куда моим землякам! До представленной здесь «сборной Союза» они все же недотягивали.
И вдруг: «Все взяли ручки? Все приготовились?.. Пишите: я не виноват, что я пью и курю».
Возникший в зале шепоток удивления становился все явственней, постепенно перерос сперва в полунасмешливый ропот, потом чуть ли не в возмущение… ну, как так? Столько лет слышали привычное: не скотина ли ты? Ну, свинья!.. Многие с этим давно смирились и хрюкали как бы даже и не стесняясь, уже по некоей как бы естественной свинской обязанности, а тут – на тебе! До сих пор помню яростный выкрик: «Ну, че чепуху писать?! Отпрашивался сюда, а мне предпрофкома говорит: ты погляди на себя, ты только погляди!»
А Соколов был не то что доволен – чуть ли не счастлив: «Во-от!.. Затем мы и собрались. Чтобы ты на себя поглядел внимательно, наконец. Чтобы все мы не только друг на дружку внимательно поглядели, но и на этого твоего предпрофкома, который тебя давно уже за человека не считает. И на общество, в котором живем, хорошенько поглядели. На государство, которое пить тебя приучило. Но это чуть позже. А пока пишем: „Я не виноват, что пью и курю“.»
Какая вдруг возникла тишина, какая атмосфера общего напряженного труда вдруг воцарилась!
И все-таки я внутренне посмеивался: и над Соколовым, придумавшим эту хитрую, «методом Шичко» обоснованную игру, и над собой, тоже попавшимся на удочку. Чего тут нового? У каждого тетрадка и ручка, каждый из нас непременно обязан записывать, а правая рука – она такая: напрямую подает сигналы в мозг. В бедовой твоей головушке начинается очистительный процесс освобождения от психологических установок, которые за долгие годы кто только тебе, и правда что, не навязывал. Вспомнить общеизвестное: «Ты что, не мужик – не пьешь, не куришь?!» И кто тут только не постарался! Родня, соседи, улица, дружки… да сколько их, доброхотов, сколько! Да что там: тысячелетние традиции – «Веселие Руси есть пити». А книги и фильмы? А телевидение?.. И Соколов пытается, видишь ли, разблокировать несчастное твое сознание. Вперед, значит, – в безмятежное, еще не обремененное дурным влиянием детство? Ну и ну…
Однако странное дело: уже в первый день, во время первого перерыва на перекур, кто-то вдруг молча отошел от общей толчеи с возникшим над нею сигаретным дымком, задумчиво стал в сторонке. Число «отказников» с каждым разом все увеличивалось, и вот уже некурящих стало гораздо больше… ясно, что слабаки! И к бабке не ходи – не гадай: ребятки «легко внушаемые». Но я-то себя знаю! Недаром же знакомые гипнотизеры всегда отшучивались: мол, ладно-ладно – не приставай. Не нарывайся.
Когда, наконец, покуривал в перерыве совсем один, то чуть ли не лопался от гордости: нас, Юр Саныч, кубанцев осибиряченных, фиг возьмешь. В очередной перерыв привычно достал сигареты и зажигалку и тут внимание мое привлек стремительно проходивший неподалеку бородатый капитан первого ранга с массивной трубкой во рту. Вытянув вперед голову в форменной фуражке, сосредоточенно попыхивал на ходу: как будто судовая машина работала. И мне вдруг стало не только смешно – мол, сколько узлов, любопытно, дает в час? – но стало вдруг как бы неловко за него… Это теперь мы, жалкие побируши, все перепутали: МВФ!.. МВФ! А тогда это что-то значило: ВМФ. Военно-морской флот. И мне как бы даже обидно стало за русское офицерство: что же это вы несетесь, как собака с костью, «кап-раз»? Так можно и обогнать собственное достоинство!
Сломал в руке не зажженную еще сигарету, швырнул в сердцах в урну… Была последняя сигарета, которую держал в пальцах.
Дотошный соотечественник, которому уже столько лапши на уши за этот десяток лет навешали, тут же спросит: а как с остальным?
Реформы наши кого только из себя не выведут: было дело. Но тут же я, сгорая со стыда, бросался листать дневничок, который когда-то вел у Соколова, тут же принимался истово вести новый: с анализом своих печальных ошибок. И я всегда помнил: будет совсем невмоготу, сяду в ленинградский экспресс, позвоню утром в квартиру Соколова, и Юра выйдет, и обнимет, как брат… вы не смейтесь! Это надо было все пережить, все самому увидеть: как просветлели лица у наших с Помченко «однокашников» к концу курсов, как совсем уже было погибшие, совсем было опустившиеся люди преобразились, какими симпатичными и предупредительно-деликатными вдруг сделались.
Как ни странно, помрачнел Соколов. «Ты что это?» – подсел я к нему на нашем «выпускном» вечере. «Видишь ту пожилую пару? – негромко спросил он. – Помнишь, какими они сюда приехали?» Еще бы!.. Более испитых и синюшных лиц я, кажется, до этого не встречал. Теперь на них как будто играл нежный отблеск загсовской казенной печати: молодожены, и только! Я полюбопытствовал: «Чего это ты – о них?» – «Радуюсь! – сказал он печально. – У них-то как раз все хорошо. Не говорил тебе? Их сюда взрослые дети привезли. Бывает, брат, и такое: сказка со счастливым концом. Но вон те две молодые женщины, ты видишь? Матери-одиночки. У одной двое детей, у другой – трое. Обе работают на спиртзаводе. Обе воровали спирт, этим жили. Теперь они не смогут красть его. Совесть не позволит… как им-то быть?»
Я вдруг увидел среди остальных мальчика-афганца с интеллигентски-тонким и в то же время мужественным лицом, увидел, как мать его, еще не верящая, что он вернулся-таки из кошмара войны, украдкой вытирает счастливую слезу, и у самого у меня вдруг тоже перехватило горло…
Кому вы трезвые нужны?!
Кроме разве что самых близких.
«Может быть, разрешишь мне на лекциях… для убедительности, понимаешь, – подбирал слова Соколов, – говорить, что наши курсы прошли два московских писателя? Юрий Прокопьич, убежден, согласится… как – ты?» Тогда-то я и обнял его: да если это хоть чуть поможет родине отрезветь! Не знаю, что бы и отдал. А уж это-то!
Года через два или три мне позвонил старый друг Саша Никитин, известный журналист: «Пишу большую статью о том, как спивается наша матушка-Россия. О Ленинградском клубе „Оптималист“. Вообще о трезвенном движении. Соколов сказал, что на тебя можно сослаться – это правда? Все-таки центральная газета, тираж у нас – вон!» Когда-то мы понимали друг дружку с полуслова, и я сказал: «Жила бы страна родная, Саня!»
К этому времени, правда, мы с Никитиным уже по-разному думали, как родной стране жить, как вообще – выжить. Но на этом нынче кто только не сойдется: такого тотального пьянства на Руси еще не было! Не только открытого, но всемерно поощряемого. Как бы освященного ярким и самоотверженным личным примером не кого-нибудь – самого гаранта Конституции, чьи незабвенные слова о том, что суверенитета надо брать кто сколько проглотит, больше всего именно к пойлу и отнеслись: который год все глотаем – от мала до велика. Что касается жестко поддержанных якобы «правовым» государством психологических установок на всеобщий разгул – что ж: если, выбирая гнус из всех телеканалов, можно запросто открыть один полновесный мочеполовой – во главе, само собой, с кем-либо из членов телевизионной академии, ибо нормальный человек тут не справится, погибнет от рвоты, – точно так же есть возможность чуть ли не через вверх, всклен, наполнить другой канал нескончаемым потоком цивилизованного, из самых высокоразвитых стран, изысканного пития вперемешку с нашим родным «бухаловом». Может, к этому когда-нибудь и придем? Когда телевизионных академиков станет у нас побольше.
А тогда я вернулся в Москву не то что вдохновленный – буквально потрясенный, поверьте! Радостное это, овеваемое счастливыми надеждами потрясение было настолько велико, что я отложил срочные дела и тут же вновь собрался в станицу. Спасибо нашему унылому, какими они почти все стали к этому времени, райкому: там меня поняли. Пообещали выделить в районном Доме культуры зал для занятий. Я то листал привезенные от Соколова его наработки и составлял конспект будущих своих лекций, то обходил предполагаемых своих слушателей. Не тут-то было!.. Гордые станичнички снисходительно усмехались: «А чего это я пойду на твои курсы? Тебе надо было, ты и поехал в Ленинград. А я захочу – сам завтра и сигареты выкину, и с бормотухой завяжу».
Скольких из них, в том числе и очень дорогих мне людей, давно уже нет в живых!
Мне так и не удалось стать спасителем спивающихся моих земляков – ни на Кубани, ни в Сибири и ни в Москве. Знать, одного желания для этого мало. Талант нужен. И то упорство, которым наделила природа Юрия Соколова: сердечное спасибо тебе, Учитель, за все!
Об успехах Соколова, о горьких его проблемах и обманутых надеждах лучше прочитать у него самого: в его книжках.
А что же родное государство? Что – поставившие его на уши господа демократы, не то что повторяющие иезуитство поносимой ими «совдепии» – доведшие его до некоего предела, за которым начинается уже чисто физиологическое, вроде рвоты, сопротивление ему?
Пару лет назад шли по нашей Бутырской улице с моим другом, нет-нет да и навещающим родину «бельгийским казаком» Михаилом Ждановым, родившимся в Бордо сыном хорунжего из станицы Упорной на Кубани. Чего только не было в его судьбе: и французский спецназ в Алжире, где ему пришлось «кровью благодарить» Францию за оказанное некогда русским эмигрантам гостеприимство, и потомственная профессия джигита, работа на ипподромах, на цирковой арене и каскадером в кино, и травма, после которой несколько лет его отхаживали в госпитале. Но вот что такое традиционное казачье воспитание, которому горстка ушедших с генералом Шкуро офицеров не захотела изменить вдалеке от родины: друг мой никогда не курил, а что касается пития, то и «аталык», воспитывавший его мальчишкой осетин, генерал Мистулов, и «родной батька» разрешали только «две рюмочки на Пасху». Давно нет ни воспитателя-аталыка, ни отца, но живет привитое ими правило!
Так вот, шли мы, и на торце соседнего дома друг мой увидел красочную рекламу с «ковбоем Мальборо» – чуть ли не во всю шестнадцатиэтажную высоту. Под ним, разумеется, была едва различимая надпись: «Минздрав предупреждает…» – и так далее. Друг мой сперва поинтересовался, кто такой «этот Минздрав», а потом доверчиво спросил: «А ты не знаешь, когда он его предупреждал?.. А то ведь ковбой заработал рак на этой рекламе, долго потом судился с фирмой „Мальборо“, выиграл процесс, но деньги уже не помогли ему. Наверное, когда Минздрав предупредил его, было уже поздно…»
Что тут говорить о питии, если на всех уровнях власти в России говорят лишь об одной «благородной задаче»: как бы деньги, вырученные от продажи зелья, да направить на образование да на медицину. Вот тогда бы мы зажили, а?!
Недавно впервые увидел на стеклянных дверях метро черную табличку с бросившимися в глаза двумя «ключевыми» словами: «водка» и «принцип». В голове пронеслось: понятно, мол, да… Лужков с его «Отечеством», а что? Ну, наконец-то!
Не выдержал, вернулся, чтобы все-таки прочитать «пламенный призыв». На черной табличке значилось: «Какую водку пить – дело принципа».
Вот какое оно у нас, «дело принципа».
Кому мы, в самом деле, трезвые нужны, ну – кому?!
«…Слезы дивно обильные»
Ночью, когда сон перебился, и я по привычке принялся размышлять о том, что не успел накануне дописать, что хотел утречком продолжить, в голову вдруг пришло, что это же самое – плач-гыбзе – как бы с полным на то основанием можно отнести и к роману Юнуса, я тут же взялся придумывать аннотацию, которую пообещал ему прислать…
Зная по опыту, что пришедшее в голову таким вот образом запросто можно потом заспать, встал и пошел в столовую, зажег свет, быстренько начеркал четыре-пять первых строк и вспомнил деда Калашникова… «деда» с маленькой буквы?.. С большой? На маленькую он наверняка бы обиделся, не привык – это, собственно, я ведь ввел в обиход «Конструктора» с большой… Но Дедом, как генерального директора Запсиба Климасенко его не называли, во всяком случае в то время, когда мы с ним общались – нет… эх, как бы я рассказал и о Климасенко тоже в той книжечке о промышленных «генералах», о «директорском корпусе», на которую Калашников уже вроде настроился. Что его потом отпугнуло? Что, хочешь-не хочешь, придется отдать должное Гродецкому, нынешнему «генералу» «Ижмаша», с которым он в контрах… вообще за директорами, за этими крупными личностями, запросто может потеряться он сам?.. «Я такой маленький, – как он шутливо мне говорил, объясняя, почему обнимается с Ельциным. – А он такой большой! Схватил – не вывернуться…» И тут так?.. Так вот, Михаил Тимофеевич всегда держит на тумбочке рядом с кроватью бумагу и карандаш – записывает, что придет ночью в голову, иногда и не зажигая света. Среди ночи пришел ему в голову заголовок той книжки, что помогал ему делать: «От чужого порога до Спасских ворот». Без света и записал его – чтобы, мол, не спугнуть, а утром разбирал каракули… Если дело было, и действительно, так, если этот заголовок не был придуман заранее кем-то из его консультантов, которым он «с машинки» относил на проверку мои странички – как в ОТК, отдел технического, выходит, контроля – а «ночную» эту историю придумал для меня, как придумал много еще другого, подчеркивающего его исключительность и высоту духа… если дело было и действительно так, то что?.. Дается же другим? Почему же не верить, что ему тоже?.. Тут опять встает тот самый роковой вопрос. Кем дается?.. Если любимое число у Конструктора – 13, если что-то пропавшее он ищет, приговаривая… ну, не хочу я машину свою осквернять и звать тем самым лукавого… вот, ищет, скажем, приговаривая: «Лукавый-лукавый!.. Поиграй да отдай!» А насчет Высших сил, хитровански-простодушно посмеиваясь, говорил: «Попы пристали, я им и говорю: да, что-то такое есть, есть, конечно!»
…да не судимы будете? Прости, Господи!
Потому что тут же я подумал, что откровенный роман о Конструкторе – коли кто-нибудь решился бы написать его без всяких-яких, как в Отрадной говаривали, или «без булды» – как мы на родной Антоновке, вполне мог бы стать тем самым романом-плачем… Не только по нему самому, если не потерявшему душу окончательно, то многое из нее – на службе родному Отечеству – подрастерявшему, но по забредшему – да еще с какою гордыней! – в тупик человечеству, по заблудшему миру, в котором безжалостно убивают друг друга как раз из «калашей»… да что там плач!
Стон.
Почему эта форма, и правда что, забыта у нас – плач?.. А вспомнить «Плач Иеремии», один из самых глубоких, самых горьких, самых печальных текстов – как нарочно открыл на нем накануне «Библию», решил перечитать. «Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! Он стал, как вдова; великий между народами, князь над областями сделался данником…» А знаменитый русский наш плач Ярославны?
Причем и то, и другое – не оригинал ли для кальки сегодняшних времен – мало сказать, невеселых.
Утром прочитал записанное ночью, повздыхал, поулыбался…
Неужели все эти размышления только для того и явились, чтобы в итоге родилась поэтическая аннотация к «Милосердию Черных гор»?
Но так и бывает, со мной – постоянно.
Какая оригинальная и вместе самобытная форма приходит в голову, какие рождаются литературные приемы, когда мне требуется помочь моему кунаку, какие точные и емкие образы складываются!
Как-то сказал ему: ты, мол, хоть понимаешь, что «Сказание о Железном Волке» – роман, которого у самого у меня нет, он – выше?
И Юнус не мог скрыть прямо-таки довольной улыбки: «Да, это правда!»
Снова вспомним Юрия Павловича Казакова с его «Кровью и потом»… или в том-то и дело, как и тут – не его! Это уже неотделимая принадлежность национальной культуры другого народа, ведь без нее она и не смогла бы родиться…
Но что правда, то правда: когда ты готов поделиться, когда хочешь что-то отдать другому, Господь бывает так щедр! И в самом деле: дает раздающим?
Вернулся к размышлениям о форме плача и вспомнил, как прабабушка Таня ночами уносила меня, сосунка тогда – в прямом смысле, на берег Урупа, «за станицу»: чтобы мама могла хоть часик-другой поспать… да что там! Чтобы отоспались соседи: так громко я плакал в младенчестве. «Крычал». Орал!
А подружки прабабушки – многие и постарше Татьяны Алексеевны, а, может, и опытней, хотя сама она уже столькое успела к этому времени пережить, в том числе и смерть дочери, бабушки нашей Стеши, Стефаниды Иосифовны – так вот, товарки говорили ей обо мне: «Дажно (должно) достанется ему в жизни! Много придется плакать – чует!»
Поплакать уже пришлось, пришлось… Митя наш семилетний; тридцати четырех лет, любимая сестричка Танечка, умница и добрячка: названная так в честь вырастившей не только рано осиротевших внуков – мою маму и дядю Жору, страдальца магаданского, но и правнуков своих – меня с братцем Валерой и с Танечкой.
А бесконечный в последнее время внутренний плач по себе, заблудшему? (спаси, Господи, отец Феофил! Спаси, Господи!) А – по ровесникам, заспанным и старцами-правителями, и многими-многими писателями из «военного поколения», кто не дал нам практически реализовать себя – через нашу голову, слабость вполне естественная, они протянули руку уже своим внукам… а – бесконечный плач по родине?
(Когда слышу в метро рыдающий полонез Огинского, все вспоминаю об одном грустном «газырьке», который собираюсь назвать «Полонез Бжезинского» – о том, как вслед за славянскими своими – что там ни говори! – братьями-поляками теперь наш черед о родине плакать…)
«И даны мне были слезы дивно обильные, – как у Лескова. – Все я о родине плакал…»
Так, может, это дело естественное, что пришел, наконец-то, к плачу, как заждавшейся нас, русаков, древней и почтенной литературной форме?
Но под этой бьется другая, насмешливая мысль: не слишком легко ли, братец, хочешь отделаться? Придумал, надо же: творческий плач, который, выходит, как старый солдат – «хуражку», хочешь над бруствером выставить?.. Не-ет, брат!
Но пока… пока опять отдаем это своему кунаку.
На этот раз – в форме аннотации: