Текст книги "Битва в пути"
Автор книги: Галина Николаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 49 страниц)
– Успокоился? – презрительно сказала она и опустила юбчонку. – Очень нервный.
Вскинув голову, она пошла к двери и, обернувшись, бросила с порога:
– Такой большой – такую маленькую!.. Фу!..
Она прошла в кухню и поела холодной телятины. С тех пор как отец шлепнул ее, представление о нем как о большом я умном исчезло. Она думала о нем с легким презрением. Стоило ли вообще думать о нем? И все-таки она думала.
«Он сказал, что я плохой человек. Нет, я хороший человек! Дома все говорили, что я хороший человек. Когда дедушка со Степой ушли на охоту, я понесла им еду. К искала их полдня, к сама ничего не ела, а они не знали я съели все, что я принесла. И я осталась весь день голодная. Но я ничего не сказала им».
Ока вспомнила, как шла домой голодная и до вечера ела только щавель и полевой лук. Было весело. Мысленно она заключила: «Нет, я хороший человек!»
Утвердившись в этом, она отправилась спать, но ей не спалось. Она вспомнила, что обещала отцу подарить Мане вещичку из дерева.
«Я ей подарю! Уж я ей подарю!» – подумала Тина лукаво и злорадно. Она вынула из-под кровати нож и кусок дерева, пошла в кухню, открыла окно, освещенное луной, уселась на него и принялась вырезать голову марала.
Марал будет злой и необыкновенный. Он будет плеваться на Маню. Она знала от бабки, что каждую вещь можно «заговорить» на горе и на беду человеку.
Она вырезала для Мани плюющегося марала и чуть слышно пела-заговаривала:
И пусть мой марал на тебя плюется!
И пусть тебе будет очень плохо-о!
И пусть у тебя станут костяные падьцы-ы!
И пусть на тебя падут все болезни-и!
И пусть тебе будет очень плохо-о!
Порывом сквозного ветра распахнуло двери столовой. Очевидно, раскрылись и двери спальни, потому что вдруг отчетливо прозвучал голос матери:
– Ее надо перевести в заречную школу. Там свой сад, и рядом ипподром, и есть свой кружок верховой езды. Это же лучшая из лучших школ. И там эта превосходная заведующая – Анна Васильевна.
– Почему моя дочь должна учиться в лучшей из лучших школ? – сказал отец. – В горах из нее делали принцессу, потому что она внучка старого Карамыша. Здесь будут делать принцессу, потому что она дочь молодого Карамыша. Ей предстоит жить не с лучшими из лучших, а с обыкновенными людьми! Пусть учится в обыкновенной школе.
– Нет! – перебила мать. – Знаешь, что сказала мне Анна Васильевна сегодня, когда я говорила с ней о переводе Тины? Она сказала мне: «О взрослом говорят, что у него счастливая или несчастная судьба. А у ребенка еще нет судьбы. У него есть только родители. Если мать разумная и любящая, она при всех обстоятельствах сумеет вырастить ребенка бодрым, здоровым, жизнерадостным. Значит, у ребенка счастливая судьба. Если мать неразумна и ничтожна, ребенок плох и несчастлив». Мать – это судьба ребенка! Я хочу быть счастливой судьбой своей дочери!
– И в хороших семьях бывают плохие дети! – сказал отец, и мать снова быстро и решительно возразила ему:
– Нет! Анна Васильевна сказала, и я согласилась с ней, что душа ребенка – это фотография семьи. Только не простая фотография, а рентгеновская. Понимаешь? Она всегда отражает внутреннюю сущность семьи. Если родители карьеристы, мещане, корыстные люди, они сумеют скрыть это от всех, но не от ребенка. И ребенок отразит сущность семьи. И в семьях, благополучных на первый взгляд, вырастают плохие дети.
– Ну, знаешь, я считаю, что наша семья с тобой хорошая семья.
И в третий раз мать горячо возразила отцу:
– Сейчас – да, а раньше? Когда я выходила за тебя, ты не очень-то любил меня, Я же тогда ничего не знала и не понимала твоей жизни. И все-таки я вышла за тебя. Что в этом хорошего? Но я хотела стать такой, чтобы ты полюбил меня. А годы были трудные, а ты был такой принципиальный. Ой, милый, тяжело быть хорошей женой такого принципиального человека в такие трудные годы! Я должна была и работать, и учиться, и нести всякие общественные нагрузки! Жены других начальников не работали, ездили на базар и в магазины на машинах своих мужей, но ты был принципиальным. И я до работы в пять утра бежала за семь километров в поселок на базар и в магазины.
– Но я ни разу не просил…
– Ты не просил, но я любила тебя! Я хотела, чтоб у тебя был красивый дом и вкусные кушанья. И я успевала делать все. Я добилась того, что меня единогласно приняли в партию. Я получила образование. Я сделала наш дом самым уютным. Я научилась даже шить модные платья. Я добилась того, что ты любишь меня и будешь любить все сильнее! Я сумела все… и не сумела только одного. Я не сумела быть матерью. И ты… Ты должен был бы заставить меня ехать с ней в горы. А мы бросили ее на дедушку с бабушкой. Теперь привезли сюда. Оба целые дни на работе. Она одна и одна.
Мать прошлепала по комнате и плотно закрыла дверь в спальню.
«Не спят! Переживают! – удовлетворенно подумала Тина. – Так им и надо! А я не переживаю».
Она поплотнее закрыла двери столовой и сново тоненько, тихо и весело запела:
И пусть тебе будет очень плохо-о!
И пусть у тебя станут костяные пальцы-ы!
И пусть на тебя падут все болезни-и!
– На, Маня, – коротко сказала она через несколько дней, отдавая Мане марала.
Маня неуверенно протянула руку.
– Это мне? Это ты сама сделала? – Она говорила нерешительно и вдруг улыбнулась. – Это ты мне, чтобы я не сердилась? Да? Хочешь, я подарю тебе красную тетрадку? Девочки, девочки, смотрите, какого Тина сделала мне оленя!
Она побежала показывать подарок, а Тина притихла. Если бы Маня приняла подарок с таким же безразличием, с каким он был сделан, все было бы в порядке. Но та простодушная радость, радость ото всей души, с какой нелюбимая соседка шла на перемирие, озадачила Тину. Весь день ей было не по себе, а к вечеру она решила, что необходимо срочно взять у Мани «заговоренного», плюющегося марала и сделать для нее другого. Она узнала Манин адрес и отправилась к ней.
На краю города стоял старый каменный дом. Соседи сказали Тине, как спуститься в полуподвал и пройти коридором.
В коридоре было сыро и так темно, что приходилось идти ощупью. Где же здесь живут люди? Но за поворотом было светло и слышались голоса. Сквозь открытые двери Тина увидела часть комнаты. На низкой кровати лежал мужчина, прикрытый серым солдатским одеялом. Над кроватью на полочке лежал Тинин марал и висела знакомые голубые ленточки.
Рослая женщина вышла из-за занавески и крикнула низким голосом:
– Или я каторжная? Или я здесь цепями прикованная? Я еще молодая, мне еще жить по-людски!
Мужчина схватился за ворот своей сорочки рукой с искореженными пальцами:
– Что же, ты мне не даешь уйти? Что же ты умереть не не даешь, Нюша? Разве я держу тебя? Разве…
Маня встала за спинку кровати и быстрыми руками гладила щеки мужчины.
– Папочка, не надо! Папочка, не надо!
Но он рванулся и сел. И тут Тина увидела, что из-под серого одеяла высунулись обрубки ног.
– Я уйду, Нюша! – торопливо сказал он, – Я сейчас уйду. Я совсем уйду. Я к Василию пойду. Ты не думай… Ты живи, моя хорошая!.. Ты живи, моя хорошая, как тебе лучше!
Женщина села на кровать, обняла его и заплакала, заговорила быстро и невнятно:
– Не слушай меня! Сердце зашлось.
Мужчина говорил ласково, спокойно, почти весело: – Нюша, может быть, уйти? Может быть, легче тебе будет? Может, найдешь себе другого, с ногами?
– Да как я тебя пущу, головушка ты моя?! – Женщина прижалась лицом к его лицу. – У других мужья с ногами, да безголовые! А я где ни хожу, все думаю, что У меня дома головушка моя разумная!
Маня стояла у кровати, улыбалась и плакала одновременно.
Тина выбежала из коридора и бегом помчалась домой. Она совала в базарную сумку все, что у нее было дорогого: любимые гальки, кусок маральего рога, две сросшиеся кедровые шишки, ожерелье из монет – подарок бабушки. С этой сумкой она вернулась к Маниному дому. Женщины не было в комнате. Маня и отец, увидев Тину на пороге, растерялись и испугались. Маня стояла посреди комнаты. Волнение и стыд, нежность и боль за отца, и боязнь того, что подумает о нем Тина, – все отражалось на ее лице.
– Позвольте мне посидеть у вас, пожалуйста! – быстро-быстро, боясь остановиться, заговорила Тина. – Мама с папой все время на работе. Я одна да одна! Можно мне поговорить с вами? Я возьму этого марала, я сделаю вам другого, веселого, гораздо лучше!
Лица Мани и ее отца постепенно разглаживались, расправлялись.
Через минуту Тина сидела на кровати, раскладывала свои богатства и говорила во весь дух, говорила так, словно торопилась наговориться на десять лет вперед.
Домой ока вернулась поздно. Мать была в командировке, а отец на работе. Тина заснула, едва коснувшись подушки, ко средь ночи проснулась.
Подвальная комнатка, добрый и веселый безногий человек, Маня, радостная, тревожная, застенчивая и доверчивая, – все заново встало в памяти. Она презирала Маню за слишком аккуратные ленточки, но у Мани их было только две, а у Тины комок лент валялся в ящике комода. Она смеялась над завтраками, завернутыми в три слоя бумаги, но их завертывал Манин отец своими обгоревшими руками. Он потерял ноги и все-таки остался веселым и добрым, а Тина желала ему, чтобы у него «стали костяные пальцы», «чтоб на него напали все болезни».
Не в силах вспоминать об этом, она заплакала в подушку.
– Дочка, ты о чем? Дочка?
Отец в одном белье стоял над ее кроватью.
– Ты чего, маленькая? Ну, чего ты? – тревожно спрашивал он. – Ну, мы не будем больше ссориться! Ну, не будем! Ах ты, ветки зеленые! Ах ты! И мать уехала! Ну, дочка, ну, будем с тобой дружиться!
Он думал, что она плачет из-за него. Какой глупый все-таки человек! Станет она плакать из-за пары шлепков! Там, в подвальной комнате, лежит человек без обеих ног, и она хотела бы отдать ему свои ноги. Она плакала о нем и Мане. И, вспомнив, как она желала им зла, плакала еще горше.
Отец окончательно растерялся. Он мог командовать тысячами людей, понимал их, плохих и хороших, молодых и старых. Но вот здесь, на постели, рыдало непонятное существо с отцовскими широкими скулами и темными волосами, со светлыми русскими глазами матери, похожее на них обоих и не похожее ни на кого из них. Он считал, что она забалована, черства и ничего на чувствует, и два дня она действительно ходила бесчувственной, с холодными, как у взрослой, глазами, а вот теперь ночью рыдает так горько, так по-детски, что сердце переворачивается. Ведь она была хорошей девочкой в горах. Когда он приезжал, он видел, что ее любили и взрослые и дети. И все его подарки она тут же раздавала кому попало. А он побил ее. «Такой большой – такую маленькую!» – как она это сказала! Разве можно ударить такое создание? Такое… Ах, ветки зеленые!..
Отец сел на корточки возле кровати.
– Дочка! Ну, я больше не буду! Дочка! Ведь ты сама напросилась! Ну, давай по-честному! Я, честное слово, не собирался! Да ведь ты что выделываешь? И на хочешь, да шлепнешь! Ну, давай забудем! Ну, маленькая! Ну, скажи мне, чего ты хочешь?
Отец был не очень умный, но добрый человек. Он не понимал, отчего она плачет, и воображал, что она станет плакать от шлепков. Но он был готов на все. Она от души простила его, но тут же учла все выгоды своего положения.
– Я хочу к тебе!
В спальне стояла большая и широкая постель с шелковым одеялом.
Он взял ее на руки и понес к себе. Она уютно устроилась и заявила:
– Я хочу к левому плечику.
Он послушно повернулся к ней левым плечом. Но ей не спалось.
– Я хочу к спинке! – сказала она.
Он послушно повернулся спиной и жарко задышал, засыпая. Но она уже выспалась и лежала, размышляя:
«Хорошо все-таки, когда у тебя отец такой большой начальник и все его боятся, и ты можешь лежать и вертеть его в постели, как тебе вздумается!»
– Я опять захотела к плечику, – потребовала она.
– Дочка, ты, кажется, опять захотела шлепки! – сказал он сонным голосом, но все же подставил ей плечо.
Выгоды своего положения она еще не использовала полностью.
– Пап! – сказала она и потянула его за ухо. Он сонно замычал в ответ. Тогда она взяла его ухо в рот, пожевала его и тихонько засмеялась. – Пап, у тебя уши как вареники! Пап! Проснись на минутку! Пап, я хочу в заречную школу! Мы с Маней хотим в заречную школу. Там кружок верховой езды и свои деревья. Пап!
– Не будет тебе никакой заречной школы! Спи! Она подождала немного и всхлипнула. Потом всхлипнула еще раз и заговорила уже сквозь горькие слезы:
– Сперва бросили на бабушку и на дедушку! Потом взяли оттуда! Целый день нет никого дома! Я одна да одна!
Через неделю Тину и Маню перевели в заречную школу.
Тина вступила в пионерский отряд и записалась в три кружка. Ей все давалось легко. Папа и мама гордились ее многочисленными успехами, и ей везло во всем и всегда, кроме одного-единственного случая.
В драматическом кружке роли распределялись голосованием, и Тину выбрали играть Снегурочку в сцене из пьесы Островского, потому что она была «снегуристая», а глаза у нее как «две ледышки». Маню выбрали на роль Весны. Тина легко запомнила роль, добросовестно, но без волнения ходила на репетиции. Она не волновалась, когда в день спектакля, ее, загримированную и одетую в серебро, вывели на сцену. Но когда раздвинулся занавес и осветители залили сцену голубым светом, а за кулисами заиграла виолончель, все в мире перевернулось внезапно и непостижимо. Самое чудесное произошло, когда появилась Весна. Это была и Маня и совсем не Маня. Как из маленькой сутулой девочки получилась высокая девушка? Как из Маниного белобрысенького, безбрового лица получилось это лицо, большеглазое и удивительное? Когда Маня заговорила певучим и грудным голосом и подняла руки, как крылья, Тина забыла о сцене, о зрителях, о самой себе, обо всем, кроме Мани.
Тина сама не умела делать ничего подобного, но она была всей душой благодарна тем, кто умел. Маня давно кончила и ушла со сцены, а Тина все еще слышала ее голос, все еще видела ее лицо. Она, забывшись, хлопала вместе со зрителями, а когда аплодисменты стихли, никак не могла понять, почему отовсюду несутся два шипящих слова: «Все говорят…»
– «Все говорят…» – надрываясь, шипел суфлер.
– «Все говорят…» – неслось откуда-то из-за кулис.
– «Все говорят, что есть любовь…» – сипел игравший старика восьмиклассник Володя прямо в лицо Тине.
Маня, высунувшись из боковых кулис, с расширенными от ужаса, страшными глазами шептала быстро1:
– Тина! Снегурочка! Милая! Дорогая! «Все говорят…» Боже мой, Тина! «Все говорят, что есть любовь!..
За боковыми дверьми Анна Васильевна, схватившись sa голову, говорила:
– Вот ужас! Да что же это такое? Тина! «Все говорят…» Может быть, дать занавес? Да что же это с ней? Тина! Снегурочка! «Все говорят, что есть любовь на свете. Все говорят, что есть любовь!»
Тина видела переполох, но она забыла о себе самой, о том, что она Снегурочка, и не подозревала, что все это относится к ней. Она не могла очнуться до тех пор, пока Володя не ущипнул ее за ногу и не сказал почти вслух свирепым голосом:
– «Все говорят, что есть любовь…» Слышишь, ты, чурка несчастная?! «Все говорят, что есть любовь..»
Тогда она наконец сообразила, в чем дело, припомнила роль и ровным, безразличным голосом произнесла положенное:
Все говорят, что есть любовь на свете,
А я любви не знаю…
После спектакля все поздравляли Маню, Володю, но никто не поздравил главную героиню – Тину. Только преданный ей соклассник Вася сказал ей:
– Знаешь, я думаю, что ты была самая снегуристая из всех Снегурочек. Ты говорила совершенно без всякого выражения! Но ведь Снегурочке так и полагается…
Она не стала опровергать такой выгодной точки зрения, хотя понимала, что провалила роль. Она не была особенно огорчена этой неудачей. В этот вечер она открыла, что люди самые обыкновенные, такие, как Маня, могут делать то удивительное и красивое, что Тина сделать не в силах.
Тина полюбила и школу и город, но больше она полюбила свой дом.
Дома было весело и беспокойно оттого, что отец или мать все время куда-нибудь уезжали и откуда-то приезжали.
В редкие периоды семейной оседлости они не успевали наговориться и оставляли друг другу письма на столе под пресс-папье. На диванах в столовой и кабинете всегда ночевали приезжие люди, которых то встречали, то провожали. Железнодорожное расписание висело в прихожей под телефоном и было исчеркано карандашами различных цветов.
– Чистый вокзал, а не квартира! – ворчала Василиса Власьевна. Грузная и грозная, с черными волосами и большой бородавкой на подбородке, она держала папу я маму в строгости, не давала в будние дни носить нарядных костюмов, стелить на стол шелковую скатерть и ставить синий с золотом праздничный сервиз.
В тех случаях, когда к обеду и к ужину вся семья неожиданно оказывалась в сборе, Тина просила:
– Ну, мам! Ну, пап! Ну, сделаем Первое мая! Ну, пожалуйста! Ну, мне очень хочется!
– И нам с папой очень хочется! – сознавалась мама. – Но как быть с Василисой Власьевной?
Она переглядывалась с папой, папа прокашливался и решительно произносил преувеличенно деловитым басом:
– Василиса Власьевна! У меня как будто вышли все папиросы! Будьте такая добрая!
Пока домоправительница ходила за папиросами, вся семья и неизбежные гости торопливо, со смехом и суетой накрывали стол шелковой скатертью и ставили синий сервиз. Тина выбегала встречать грозу дома в прихожую с криком:
– А у нас Первое мая!
– Разоряйте, разоряйте свое гнездо, кукушки! – ворчала Василиса Власьевна, раздеваясь. – Вот махну на вас рукой, да и уйду к настоящим хозяевам! Давно бы ушла, да ведь пропадете вы без меня, как щенята в ярмарку.
Окруженная любовью, любящая все окружающее, Тина жила взахлёб. По утрам она просыпалась с ощущением нетерпеливой радости: каждый день сулил столько хорошего, что хотелось лететь ему навстречу.
В начале войны Тине было двенадцать лет. Умом она понимала, что где-то происходит страшное, но смерть и ненависть были так чужды тому миру, в котором она жила, что, все понимая, она ничего не могла представить реально.
Когда она провожала папу с мамой на фронт, на вокзале пели песни, папа и мама смеялись и шутили с Тиной. Тина понимала, что милый мир, который окружал ее, надо было защищать от врагов, но война все еще казалась ей нереальной. Мама, в белом новом полушубочке и в стеганых штанах, коротко остриженная, маленькая, была похожа на мальчика.
– Лейтенант, Карамыш! – командовал ей папа. – Запахнуть полушубок! Выполняйте мое распоряжение!
И мама смеялась в ответ:
– Есть запахнуть полушубок, товарищ командир!
Но в самую последнюю минуту, когда загудел паровоз, все изменилось. Мама задрожала, ткнулась лицом в широкую грудь Василисы Власьевны, и когда подняла лицо, оно было мокрое и искривленное, а губы с трудом выталкивали слова…
– Василиса Власьевна! Дочку!.. Доченьку!.. Все, все!.. На всю жизнь!.. Девочку!
Василиса Власьевна тоже заколыхалась и, огромная, неловко навалилась сверху всей тяжестью на маленькую мамину голову.
– Как свою, как малую кровинушку!.. Бог… бог. увидит!..
Отец поднял Тину на руки, ткнулся твердыми губами в ее щеки, застыл так и долго, молча не выпускал. А когда он опустил ее, на перроне было уже пусто, в вагонах играли баяны и по всему эшелону нестройно, но сильно гремела песня:
Уходили комсомольцы На гражданскую войну…
Тина видела огромную спину отца и маленькую, поникшую, спотыкающуюся о шпалы маму, которую отец поддерживал под руку.
Они впрыгнули в вагон уже на ходу, оба остановились на ступеньке, и Тина в последний раз увидела их лица и вытянутые, неестественно повернутые к ней шеи. Она заплакала, но и тут еще не постигла всей реальности войны,
Она вернулась в пустой и тихий дом, прошла в спальню родителей, остановилась у большой кровати с белыми взбитыми подушками и вдруг поняла, что никто не ляжет на эти холодные, как сугробы, подушки ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Пройдет очень много, неизвестно сколько дней, а здесь все будет так же холодно, так же пустынно. Только тут она поняла, что война пришла а дом. И дом перестал быть домом. Домом представлялась ей вагонная лесенка, на которой, прижавшись друг к другу, стояли они двое с неестественно повернутыми и вытянутыми шеями. А то, что раньше было домом, стало местом ожидания. У Василисы Власьевны начали отекать ноги, и Тина многие хозяйские дела взяла на себя. Каждый месяц Тина застилала свежим бельем нетронутую большую кровать. Каждый вечер она засыпала с упрямой надеждой, что папа и мама вдруг очутятся дома. Она не простила бы себе, если бы они застали несвежие наволочки или пыль на этажерке. Папа с мамой не приезжали, но писали ей веселые письма.
«Дочуренок! – писал ей отец. – А наша мама нас с тобой обогнала. Наша мама ходила в разведку и раздобыла очень важные сведения, и ей объявили в приказе благодарность. Вот какая у нас с тобой мама, дочуренок Я уверен, что ты очень хорошо учишься и что тебя все любят, потому что у таких мам, как наша, не бывает плохих дочек».
Она изо всех сил старалась быть хорошей, и ее действительно все любили.
В Тинину квартиру вселили демобилизованного офицера. Он был очень вежливый, обращался с Тиной как со взрослой.
– Вы разрешите мне работать за столом в кабинете? Я не буду ничего трогать в комнате…
Так же, как и папа, он целыми днями не бывал дома, а ночами долго работал.
Тина читала ему письма родителей, он слушал внимательно и говорил кратко, суховато, но очень серьезно, как со взрослой:
– Ваши родители – великолепные люди. Подлинный золотой фонд.
И Тине было приятно слышать эти слова, хотя она не вполне понимала, что такое «золотой фонд».
Тина посылала посылки, письма и ждала и жила непоколебимой уверенностью в том, что мать и отец могут появиться на пороге каждую минуту.
Но они не приезжали. Перестали приходить письмa. Однажды, когда она пришла из школы, ей сказали, что Василиса Власьевна заболела и ее нельзя тревожить.
Все было странно в этот день. Приходили знакомые, переговаривались, ласкали ее и уходили. Непонятный шум то и дело слышался на лестнице. Она вышла. Ее школьные подруги гурьбой стояли на лестничной площадке и спорили о чем-то. Увидев ее, они дружно заплакали…
Она ворвалась в кухню. Василиса Власьевна лежала растерзанная, опухшая, заплаканная. Тина бросилась к ней.
– Мама?! Папа?! Что?! Где?! Говорите!! Говорите же! Мама?! Папа?!
– Оба!! Милушка мол! Оба! – зарыдав, крикнула Василиса Власьевна. – Как жили, голуби, душеньки, неразлучные, так неразлучно и померли!
Ей назначили пенсию за отца и мать. Ее прикрепили к хорошему военному магазину и к хорошей столовой.
Внешне все в ее жизни осталось по-прежнему, хотя она знала, что теперь она не просто девочка, а сирота. Через год к ней зашел молодой военный и сказал, что он папин шофер и был с папой и мамой, когда их машина нарвалась на фашистскую засаду.
– И село веселое было… Вишенки называлось…
Он кратко рассказал об их гибели, а потом вынул из кармана по-особенному отчетливую и блестящую фотографию, бережно завернутую в бумагу, подал ее Тине.
Фотография изображала добродушного мужчину, который сидел на диване и держал на коленях двух хорошеньких девочек, одетых в одинаковые нарядные платья. Смеющаяся женщина сидела на ручке дивана и обнимала шею мужчины, а маленький щенок с веселой мордой и раздвоенным хвостом стоял на задних лапках, упираясь передними в колени мужчине.
Тина сообразила, что два хвоста у щенка получились оттого, что он слишком быстро махал им.
– Этот, – сказал шофер Костя, усмехнулся кривой улыбкой и ткнул пальцем в мужчину. – Отто Либерзах.
Незнакомое имя вылетело, как ругань, из искривленных усмешкой губ.
– Что «этот»? – не поняла Тина.
– Ну… он… застрелил и его и ее… а меня, как я кинулся на подмогу, подранил. Врукопашную схватились. Я его за шинель ухватил… Он шинель скинул и ушел. Однако я его еще достигну! Я ему еще этот документ предъявлю!..
Он снова засмеялся, нехорошо ощерив белые зубы, аккуратно завернул фотографию и спрятал ее в карман,
– А это… чьи… там… девочки? – прерывистым голосом спросила Тина, хотя на фотографии все было яснее ясного.
– Его отродье, Отто-Либерзаково, – отчетливо сказал шофер.
Тина плакала без слез и без звуков, одним дыханием. Мир был непонятен. Этот веселый мужчина, у которого были две девочки и щенок, мужчина, ласковый даже к маленькой собаке с двойным хвостом, почему-то пришел в деревню Вишенки и убил их: маму—маленькую, всегда ласковую, веселую, и папу – доброго, большого, кудрявого…
Шофер уехал, а Тина легла в постель и лежала, как больная, не раздеваясь и не зажигая огня.
«Убей его!» – такие плакаты не раз видела она на стеках. Они звали убить неопределенного фашиста, гадкого, но нереального.
Не со злобой, но с жаждой справедливого возмездия думала теперь Тина о том, чтобы убить не немца вообще, но немца Отто Либерзака, и его девочек, и его жену, и всех их, кроме маленькой собачонки с раздвоенным смешным хвостом. Убить лицом к лицу, штыком в самое сердце…
То особое чувство сиротства, которое охватило ее после смерти родителей, не проходило, а разрасталось. Оно пронизывало каждый час Тининой жизни. Оно становилось судьбой.
Сирота… Что это? Слово, такое же, как тысячи других слов, как – «дерево», «дом», «девочка»? Нет, это имя неотступной беды, имя судьбы, надломленной у корня.
Тине было легче лишь рядом с Власьевной. У старухи отнялась правая рука, одною левой она прибивала Тинины похвальные грамоты над свой кроватью, под пыльными иконами. Но вскоре не стало и Власьевны.
Иногда Тинины подруги, торопясь домой, твердили: «Дома ждут. Дома заругают». Тине представлялось счастьем, что кто-то может бранить за опоздание. Ее никто не ждал и никто не бранил.
В семьях подруг Тину встречали ласково. Но как ни привечали ее чужие мамы и папы, она знала – захлопнется дверь и они останутся все вместе и в тихом уюте своих гнезд забудут о ней, а она уйдет в пустоту и будет одна.
Она открывала входную дверь и останавливалась на пороге темной прихожей. Иногда у нее не хватало сил переступить этот порог. В поздние часы, когда нельзя уже было снова пойти к подругам, она шла на улицу. Она полюбила смотреть в чужие окна. Вот в щель меж занавесями видно, как мальчик моет шею, а рядом стоит женщина с полотенцем – мама. А вот мужчина, лежа на диване, читает газету, маленькая девочка, озорничая, тянет за край газеты, а женщина у стола перетирает чашки и ласково-лукаво поглядывает на них обоих. Захватывающим дух счастьем веяло на Ткну от этих картин. Желанен и недоступен был мягкий свет чужих абажуров за дымкой занавесей.
Возвращаясь домой, Тина остановилась, чтобы купить ландышей у женщины, торговавшей на углу. Цветы рассыпались. Собирая и связывая букеты, она присела на скамью и услышала разговор соседок, отдыхавших рядом в тени деревьев:
– Лампочку на лестнице вывернули, всю проводку сорвали. Пороть бы таких сорванцов по энтому месту, как в старину пороли!
– Тебе бы одно – «пороть», – с грустной усмешкой возразил другой голос – Безотцовщина ж озорует! Война же… Порушенный дом, либо шрам у человека снаружи – это мы видим… А то, что война снутри наделала, – это нам не видно. Вдовья сыны… Разве они знают, что такое семейная жизнь, при отце, при матери? Ты взгляни хоть на нашу, из восьмой квартиры, полковника Карамыша сироту. Ходит чистенько, платьице на ней наутюжено, в школе ей не нахвалятся. Каждой матери на радость. А глаза у нее как у Феди-контуженного… Разве девчонка так смотрят?
Федя-контуженный был ослепший от контузии муж Тининой соседки. Тина никак не думала, что ее лицо может чем-то напоминать лицо этого пожилого, седого человека, с большими, чистыми, странно неподвижными глазами.
Придя домой, она посмотрелась в зеркало. Глаза были красивые – светлые, с длинными темными ресницами. Только чуть светлее, чуть неподвижнее, чуть шире открыты, чем у других девочек… И вдруг она сама в зеркале уловила это странное сходство со взглядом контуженного,
Она была одна в пустой квартире, В такие часы у вещей появлялось «выражение лиц», и каждая начинала говорить своим голосом. «Дер-жись… Дер-жись…» – скрипели-выговаривали дверцы шкафа, В ванной протекал кран. Капли падали звонко и своим отчетливым «кап-кап» ободряли: «Мы тут. Мы тут…» Тина не давала чинить кран – слишком тихо стало бы без этого говора. «Может быть, уйти в детский дом? Там я не буду одна. Там много таких, как я… И нет этого «кап-кап»… Но здесь все еще дышит домом. Папино большое кресло в кабинете. Мамины платья в шифоньере. Здесь был хоть запах довоенной, досиротской жизни, такой простой и свежей, как ландыши в стакане.
Вот в этой кровати Тина однажды лежала, прижавшись к теплому отцовскому боку, и командовала, и вертела отца в постели, как ей вздумается, и шаля, кусала его мягкое, словно вареник, ухо. В платяном шкафу спрятан синий сервиз. Тина требовала: «Мама, папа, я хочу Первое мая!» И первомайский весенний праздник наступал по ее требованию в любое время года. Как весело было в эти неурочные праздничные застолья! Неужели сама Тина была той беспечной, своевольной, веселой девочкой?
Комнаты все разрастались в тишине. Тина чувствовала себя невесомой, лишенной земной защиты и устойчивости, лишенной чего-то необходимого, как земное притяжение.
Для того чтобы существовал звук, нужно, чтоб звуковые волны коснулись человеческого уха. Если этого не будет, то останутся звуковые волны, но исчезнет звук. Для того чтобы существовал цвет, световые колебания должны отразиться в живых человеческих глазах, иначе исчезнет цвет и останется лишь безрадостное колебание эфира. Для того чтобы человек стал человеком, он должен весь, до каждого своего волоска, до каждой родинки, отразиться и запечатлеться в чьем-то сердце. Он должен любить и быть любимым. Если этого нет, человек утрачивает лучшее в себе.
Тина инстинктивно чувствовала эту утрату. Да, она была непохожа на прежнюю, довоенную себя, не похожа на своих подруг.
Из полумрака зеркала смотрело чужое, печальное и далекое лицо. «Не девочка… Сирота… Сирота с контуженными глазами… Кто и как это сделал? Зачем? За что?!»
Все существо ее, сформированное миром справедливости, не принимало чудовищного беззакония войны. Она снова вспоминала карточку Отто Либерзака и добродушные лица его веселой семьи. «За что?..>
«Кап… кап… кап… – Капли шлепались в ванной необыкновенно звучно, гремели на всю необъятную пустоту квартиры. – Война… Война… Война…»
Наступила весна 1944 года. Оттого ли, что в воздухе пахло победой, оттого ли, что дни стояли на диво голубые и солнечные, оттого ли, что сама Тина менялась не по дням, а по часам, все в эту весну казалось ей особенным, не таким, как в прошлые весны.
Однажды она лежала под тополем на крыше сторожки школьного сада. Шершавое железо крыши нагрелось, и Тине хорошо было лежать на нем, в тени ветвей, раскинув руки и глядя в далекую голубизну неба.








