Текст книги "Битва в пути"
Автор книги: Галина Николаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 49 страниц)
ГЛАВА 25. ЛЮБОВЬ НА ЗАДВОРКАХ
Окно выходило на задворки, и поверх занавески смутно темнел глухой забор и горбилась крыша курятника. Дмитрий поднялся и ударился головой все о ту же балку,
– О, черт! Строились же люди? Домишки до пупа, а заборищи до небес! Я люблю забор веселый, решетчатый, чтоб за ним гуси-птицы ходили…
– Мне очень интересно знать, какие ты любишь заборы, – с обычной легкой иронией сказала Тина.
Он искоса взглянул на нее. Она лежала на спине, вытянув руки поверх одеяла. Он усмехнулся про себя: «Пионерка в тихий час в Артеке на веранде». «Лежите прямо, дышите ровно». И выражение школьно-пионерское. А ведь минуту назад… Они, женщины, это умеют…»
Теперь у него часто возникало такое ощущение, что она может мгновенно встать и уйти, не оглянувшись, не изменив этого отчужденно спокойного выражения светлых глаз.
Он вырывал часы для свидания с ней трудом и ложью. Он тайком, боясь встречных, пробирался в эту хибару и, придя, натыкался на отчужденность, подобную колкому и острому ноябрьскому льду.
Каждый раз нужно было начинать с того, чтоб расколоть этот лед своими руками, растопить своим теплом.
«Стоит на миг уменьшить мою «теплоотдачу», как снова вся обледенеет, – продолжал он думать. – Не умеет она любить, что ли?»
Их любовь, втиснутая в четыре стены, задыхалась. Размолвки вспыхивали то и дело сами собой, как электрические заряды в загустевшем, застоявшемся воздухе.
Она начала одеваться, не стыдясь его, но лицо у нее оставалось таким чужим, что ему неловко стало смотреть. А она, казалось, забыла о его присутствии.
О чем она думала? Какие не подвластные ему мысли текли своей чередой под этим чистым и выпуклым лбом?
Она вздохнула легко, обвела покойным, чуть печальным взглядом комнату, смятые подушки и сказала с оттенком насмешки:
– Кажется, у нас осталось только это…
Плечи ее были так смуглы, точно она только что пришла с пляжа.
Он всем корпусом повернулся к ней.
– А этого, по-твоему, мало? – Конечно.
Чем одностороннее делалась их любовь, тем сильнее, Острее и горше становилась эта единственная, непомерно разросшаяся сторона. Словно за свою слишком суровую юность теперь отквитывался он запоздалым избытком чувств. Он взглянул на часы – оставалось десять минут. Он сжал ее плечи.
– Глупыш! Привязанность, дружба и прочее – это лишь функция времени. А вот такая тяга друг к другу… это… это… – у него оборвалось дыхание.
– Ну? Что это? – с тем же оттенком насмешки и высокомерия спросила она.
Он отпустил ее плечи и сам с усилием засмеялся над своими словами, прежде чем выговорить их:
– Это, если хочешь знать, дар небес.
– Странные подарки делают тебе твои небеса.
– А тебе твои? Тебе твои никаких не делают. Скажи моим спасибо! Ты существуешь за счет моих. Кто увез тебя тогда на дачу? Кто ищет тебя по цехам? Кто отогревает эту ледышку? – Он шутя сжал ее горло. – Говори, рыбья кровь! Что подарили тебе твои небеса?
– Пусти… скажу… – Она освободилась от него. – Мои подарили мне вот это… – Ее ладони скользнули по его лицу. – Подарили мне тебя.
Такая глубокая нежность звучала в словах, что он затих, обескураженный. Она умела вот так, одной фразой перевернуть все внутри.
– Ты говоришь, что ты ищешь меня. А сегодня я полчаса ждала тебя в коридоре.
– Почему?
– Дверь была открыта, и я слышала, как ты спорил с Ухановым.
– Он говорит, что я под видом партийного контроля лезу не в свои функции.
– Что же тебе остается делать, если он не выполняет своих функций?
Он вспомнил, как жена уговаривала: «Митя, не вмешивайся! Пусть их…» Ему захотелось сказать Тине что-то очень хорошее.
Она открыла платяной шкаф, и оттуда пахнуло запахами захудалости и старья, которым был пронизан весь домишко. Ему стало неловко оттого, что он не мог найти лучшего места для их любви. Он попробовал спрятать стыд за иронией:
– Социалистическая эпоха не приспособлена для адюльтера! Возьмем капитализм: за деньги все к твоим услугам – гостиницы, частные дома, чужие языки и даже чужие документы, – все можно купить. А попробуй организуйся в наше время: квартиры коммунальные, без управдома и без жилуправления ни «тпру» ни «ну». В гостиницах требуют командировочные и паспорта… Вот и крутись!
Она опустила руки, задумалась. Потом повернула к нему серьезное, усталое лицо.
– Социалистические люди не приспособлены для адюльтера. В частности, мы с тобой совсем не приспособлены… Ты знаешь это?
– Да…
Они оба сидели неподвижно и безмолвно, равнодушные к посвисту ветра и к скрипу ставен.
– Несколько лет назад, – продолжала Тина, – мой отец однажды говорил со мной об этом. Он говорил, что легкие романчики нам не нужны и не интересны. Они слишком дешевы для нас. Мы привыкли к большим внутренним ценностям… Наша жизнь так осмыслена и так наполнена! А большое чувство… Большое всегда опасно, если у него нет возможности естественного развития. Если большому потоку закрыть естественное русло, он может стать губительным. Большое требует осторожности. И тот, кто утрачивает осторожность… – Она остановилась.
– Что тот? – поторопил он.
– Тот должен быть готов к расплате,
– Чем и как расплачиваться?
– Своею любовью.
– Как своею любовью?
– Ты вспомни, как мы полюбили друг друга? Столь ко было большого, трудного, увлекательного, и все было вместе! Для большой любви нужно большое дыхание. Любовь на задворках – это не для нас. Теперь что ни слово у нас, то и обида. К чему мы пришли?..
Оба задумались о том, что стало с их чувством.
По-прежнему большое, оно становилось день ото дня одностороннее и уродливее.
Тина любила Дмитрия за цельность натуры, но видела лишь в постоянном раздвоении. Она любила его неуклонную принципиальность, но каждая их встреча была отступлением от его принципов. Она любила его за честность, но видела лишь опутанным ложью. Она любила его за ту большую кипучую жизнь, участницей которой! была недавно, но все дальше отходила от этой жизни, отгораживаясь от нее стенами хибары.
Его пленяли ясность, смелость, деятельность ее натуры, освежающей, как родниковая вода, но он все чаше видел ее печальной, холодной и утомленной. Несмотря на свою выносливость, она все сильнее уставала. И работа, и дом, и больной Володя, о котором нужно было заботиться, и эти тайные свидания выматывали ее физические силы. Но еще большей была ее душевная усталость. Душа, так же как тело, устает и немеет от неестественного, согнутого положения. Онемение усталости, которое Вяхирев принимал за охлаждение, все чаще заглушало Тинину энергию, ее бодрящую иронию, ее живой интерес к окружающему.
Они день за днем теряли друг в друге как раз то, что любили.
Оба сейчас поняли это, и оба затихли от горечи.
Он пытался бодриться:
– Люди любят по-разному. Когда один из любящит слабее, он подчиняется другому, и любовь идет гладко и скучновато. А мы равны. Поэтому и любовь у нас такая. Идет через пень-колоду, а все растет наперекор стихиям.
Из-за пряди волос блеснул голубой лукавый глая, и она сказала:
– Здорово… Интересно все-таки наблюдать, как происходит процесс очеловечивания орангутанов.
– Это ты к чему?
– Если не считать взлета наших первых дней, то только теперь ты научился довольно связно говорить о любви." Когда мне исполнится сто лет, ты сможешь даже написать мне что-то вроде стихов.
Она засмеялась. Смех был обидный, холодный и колкий, словно ледышки падали с высоты.
– Стихи, как и цветы, в тепле произрастают, – сказал Бахирев, – При твоей температуре произрастает один лишайник.
– Ну вот, мы опять поссорились. Знаешь, почему мы все время обижаем друг друга? Мы любовь обидели.
Наступило молчание.
Она подошла к нему, прижалась лбом к его плечу и постояла так минуту.
– Как «любовь обидели»? – глухо спросил он.
– Она у нас большая, а мы затолкали ее в хибару, прячем, как позорище.
Она подняла лицо и сказала без привычной иронии, – печально и с той серьезной наивностью, которая когда-то так красила ее:
– Когда любовь обижают, она уходит. Митя, ты понимаешь?… Лучше нам самим уйти друг от друга, прежде чем она уйдет от нас.
– Она не может уйти…
– Она может изуродоваться. Это еще хуже. Она – самое дорогое, что было в моей жизни, я не хочу видеть ее искалеченной. Прощай.
– Тина! – сказал он в отчаянии. – Ну как это можно – повернуться и уйти после таких слов? Вынесла приговор – и хлоп дверью. Ты во многом права. Может быть, ты умнее меня, но откуда в тебе, в молодой и красивой, взялась вот такая жестокость? Откуда?
– Не знаю… Может, после гибели папы. Раньше я кэ была такою. Разве ты не знаешь? Все на заводе знают. Его расстреляли как врага народа. А я любила его больше всех… Тебе ничего не говорили?
– Кто же мне скажет, если ты молчишь? Но ты… ты почему никогда ни слова?
Она подумала.
– Зачем о таком печальном? Прощай.
Она поцеловала его и пошла к двери. Они никогда не выходили вместе, боясь встречи с заводскими, но сейчас ему захотелось пойти с ней.
– Тина!
Он еще раз увидел ее смуглое, диковатое лицо, чуть, расширенные татарские скулы и русские, смелые, спокойные глаза. Ему вспомнилось, как Алексеев говорил о ней: «Русская с примесью татарского – вдвойне русская».
Она махнула рукой и скрылась.
Он сидел растерянный и сразу затосковал о ней. Tax бывало часто: когда она приходила, его раздражали еа независимость, отчужденность; когда ее не было, он тосковал. Не смея выйти за Тиной, он кружился по комнате, натыкаясь на щербатые стулья. «Никогда ни ползвука, нн полслова… – думал он. – Меня изводят пробоины тракторов… А со мной рядом моя женщина, с пробоиной в сердце…»
Он понял эту смесь несоединимых качеств: доброты сердца и жесткости суждений, чистосердечия и скрытности, ясной доверчивости ребенка с холодноватой иронией человека, закаленного и все испытавшего.
За ее спокойствием увидал он сейчас необычную выносливость. Кто, кроме нее, мог, входя во все подробности его жизни, ни разу не потревожить своей печалью?
Кто, кроме нее, мог вот так вставать в шесть часов утра, обиходить больного мужа, прийти в цех и работать до ночи, в темноте идти сюда, к нему, отвечать на его ласку, с нежной иронией понимания переносить его грубость, ничего от него не требовать и находить умение и силу для гого, чтоб двумя словами перевернуть все в нем, поднять и облагородить происходившее? И добираться трамваями на другой конец города, и снова работать, и стряпать, штопать, и лечь далеко за полночь, чтоб с рассветом начать то же самое. И остаться при этом мягкой, нежной, спокойной. Кто мог это? Тина могла.
Кто в мире любил его так беззаветно и бескорыстно? Жена? Но, едва сказав о своем чувстве, она уже потребовала его забот, брака, семьи, уюта. Он дал ей все, что мужчина должен дать женщине. Все, кроме любви. Сейчас она сидит в уютной квартире, среди детей, спокойная, обеспеченная. А Тина?.. Утомленная работой и его любовью, добирается она сейчас домой морозным вечером, редкими трамваями. Он обвиняет ее в холодности, а она просто устала! Устала от забот, от трудов, от этих одиноких ночных дорог, от лжи, от притворства, от любви на задворках. Как она доберется сегодня домой, в метель, в холод? Может быть, она уходит навсегда? Уходит навсегда и уносит свою любовь, обиженную и искалеченную. В ее взгляде, в ее коротких словах, в последнем взмахе руки было скрытое прощание. Как он не услышал этого? Догнать!
Он выбежал за ней. Снежные вихри вились меж домишками, бились в закрытые ставни. Он вспомнил, как обидел ее сегодня, когда сказал ей «рыбья кровь».
– Тина… – сказал он вслух. – Рыбка моя!
Он говорил это, обращаясь к заборам, к сугробам.
Он остановил проезжавший грузовик, встал на подножку, сунул деньги шоферу.
– Гони к мосту! К трамвайной остановке… Скорей!..
Мне надо поймать одного человека, пока он не уехал. Скорей!
У остановки было пустынно. Два пьяных спорили о чем-то, да одинокая женская фигура таилась за деревьями – Тина!
Он подбежал к ней, увел в переулок. Она испугалась:
– Что с тобой? Что случилось?
– Ничего… Просто стало необходимо еще увидеть тебя. Иди сюда… Ко мне… – Он распахнул пальто, прижал ее к себе, закрыл полами.
– Что с тобой? Митя?! Что с тобой? – Она ощупала его лицо. – У тебя лицо дрожит? Что случилось?
– Нет… А может быть, да… Я все бежал к тебе. Все хотел сказать… – он говорил бессвязно и торопливо.
– Что хотел сказать?
– Что ты одна… Что, может, ты права была, когда говорила о процессе очеловечивания…
– Почему? Что? – Она пыталась и не могла проследить поток его мыслей.
– Я сейчас шел и говорил о тебе.
– Кому?
– Забору… Дереву…
– Что жe ты говорил?
– Я говорил: «Тина, рыбка моя»…
Прижавшись друг к другу в темном переулке в морозную ночь, они стояли, не замечая времени.
– Я испугался, что все кончено, что ты уходишь совсем. Мы же должны быть вместе! Я не могу без тебя.
– Невозможно.
– Тина…
– Ты опять о том же, Митя. Я же знаю тебя! Если б нам отдали детей… Если бы она отдала их, если б у нас хватило жестокости отнять у нее или если бы они сами оставили ее ради нас… Три «если», и ни одно из них не осуществимо. Ты не из тех, кто бросает детей. Ты не оторвешься от них. Но я боюсь не за них – зачем притворяться? Я боюсь за себя и тебя. У меня хватило бы жестокости и эгоизма перешагнуть через их счастье ради нашего… Но ты не будешь счастлив… А значит, и я… Я уже говорила тебе: сейчас ты живешь с ними, но рвешься ко мне и тоскуешь обо мне. А если ты будешь жить со мной, ты будешь тосковать о них и рваться к ним.
Он плотнее прижал ее.
– Это так. Но ведь я готов пойти на это… пойти на эту тоску.
– Я понимаю тебя лучше, чем ты сам. Ты будешь тосковать о них все сильнее… И придет такой час, когда тебе станет невтерпеж. И я буду видеть, как день ото дня гаснет твоя любовь. И однажды ты упрекнешь меня за себя и за них.
– Никогда!
– Не на словах. В душе. Но ведь я все равно услышу… И я не смогу этого вынести. Нет, Митя. У меня как в той сказке о распутье: быть твоей женой и не быть твоей любовью или быть твоей любовью, но не быть женой… Третьего выхода у меня нет. А из двух я выберу только второй! – И, сильнее прижавшись к нему, она тихо жаловалась: – Митя, любимый, я все вспоминаю нашу весну… Такой мягкий свет в «фонарике»… И липы цвели… И мы с тобой мечтали о новых цехах и все ходили вместе по заводу! И никого не боялись. Ни людей, ни самих себя. Ведь уже была любовь. Но какая счастливая, ясная… Когда и как эта весна ушла от нас?
Он хотел утешить ее.
– Она не ушла… Она с нами. Мы ссоримся потому, что оба переутомлены и перенапряжены. Дай мне еще немного времени. Я разрублю этот заводской узел, и тогда… Мы найдем выход? Нет безвыходных положений.
– У нас есть выход. И только один – разлука.
– Нет!
Он не сдавался. С железным упорством, столь характерным для него, он твердил свое, наперекор обстоятельствам, наперекор разуму, наперекор самой жизни.
Прощальная мартовская метель наметала вокруг них сугробы, засыпала снегом плечи и головы. Стыли ноги, шли часы, а Дмитрий все стоял, прижав Тину, и не мог ни отпустить ее, ни увести с собой…
ГЛАВА 26. НА УЛИЦЕ ИМЕНИ СТАЛЕВАРА ЧУБАСОВА
К обеду Бахирев, как обычно, кончил работу в лаборатории; скользя и спотыкаясь на бугристых тротуарах, он плелся домой поспать перед ночной сменой. Автобусы не ходили из-за наледи, и бесконечно длинным казался Бахиреву путь меж однообразными домами. Пронизывающий ветер проникал за поднятый воротник, рвал полы пальто и хлестал лицо холодной мокретью. Сизые тучи с резкими вырезными краями угрожающе низко громоздились на небе. Тусклый свет неприютного дня был сумрачен. Все неустройство холодной и равнодушной планеты являло себя. Бахирев плелся домой с одним желанием – спать. Он не ждал от дома ни уюта, ни отрады. Только голова Рыжика мелькнет огоньком в сумраке комнат.
В квартире все было так, как он представлял.
Сбитые половики в коридоре, кое-как брошенная на стулья одежда. За дверьми очередная схватка Ани и Рыжика. Подозрительная тишина в ванной, где Бутуз в одиночестве сопел над очередной каверзой. В столовой неубранная посуда. От каждой мелочи пахло застарелым бедствием, бедствием, к которому уже притерпелись, но с которым еще не справились.
Жена встретила его тревожными вопросами:
– Ну что? Как он?! Неужели и его не будет?.. Это твоя последняя защита!
Он привычно терпеливо спросил ее: – О чем ты?
– Как о чем? О Чубасове! Разве ты не знаешь? Ох, боже мой, – Митя, почему ты никогда ничего не знаешь?!
– Что я не знаю? Что с Чубасовым?
– Все только об этом и говорят! Завтра же пленум обкома. В обкоме узнали, что он опять готовит антипартийное выступление, такое же, как на бюро, и Бликин не позволил ему выступать!
Бахирев досадливо сморщился.
– Катя, ну кто может «не позволить»? Чубасов не Бутуз… Кто может человеку не позволить выполнить партийный долг?
– Чубасов пожаловался в ЦК, но все говорят, что его песенка спета! Он был такой благоразумный! А теперь он наскакивает на самого Бликина! Я шла из магазина Уханова говорит, что Чубасов доживает на заводе последние дни. Что «надо очистить атмосферу»!.. Митя, Митя! Ведь Чубасов – это вся твоя защита!..
Бахирева покорежило. О партийных делах Катя всегда говорила неуместными, режущими слух словами:
«Чубасову не позволил выступать», «Чубасов пожаловался в ЦК», «Он наскакивает на Бликина», – лучше б она молчала! Он надеялся, что Катина магазинная информация окажется очередным досужим домыслом, но все же позвонил Чубасову.
Ему ответил взволнованный голос секретарши:
– Ой, Дмитрий Алексеевич? Где ж вы были? – Секретарша знала о дружбе Чубасова и Бахирева, – Николая Александровича только что опять вызвали в обком. Лично к Бликину.
– Когда он вернется?
– Сегодня больше не приедет. У него завтра очень ответственное выступление. Ему надо готовиться…
Бахирев положил трубку. Значит, борьба ширится. Завтра полем боя будут уже не цехи завода и не кабинет парторга, где обычно заседал партком, а большой зал обкома партии. Противником будет не только Вальган, но и сам Бликин. И во главе атаки не Бахирев, а Чубасов… «Жених» Чубасов… Тот самый улыбчивый юноша Чубасов, чья осторожная медлительность когда-то вызывала невольное пренебрежение Бахирева. Бахирев вспомнил свою бессонную ночь перед первой открытой схваткой с Вальганом из-за премий. Он вспомнил тяжелую тишину этой ночи, свои колебания и свое одиночество. Положение Чубасова еще сложней! Даже в парткоме им не всегда удавалось добиться единого мнения. Вальган умел увлечь и убедить. На пленуме обкома рядом с Вальганом встанет Бликин, а рядом с Чубасовым не будет ни Рославлева, ни Сагурова, ни его, Бахирева. Не случайно выступлению Чубасова заранее приклеили ярлык «антипартийного». Возможен полный разгром. И Чубасов знает это. Нельзя оставить его одного сегодня.
Чубасов не раз звал Бахирева к себе домой, но тот, перегруженный трудами и заботами, все не мог выбраться. Сейчас он торопливо набрал номер квартиры Чубасова. Ему ответила жена.
– Дмитрий Алексеевич?.. Он придет прямо из обкома около шести. Он будет очень рад. Приезжайте… Улица имени сталевара Чубасова…Да, да, названа по отцу…, Сталевара Чубасова, дом двадцать…
В половине шестого Бахирев уже вышел из автобуса и торопливо шагал рабочим поселком. Он думал о том, что, на взгляд Вальгана и Бликина, он опальный, снятый, почти изгнанный, моливший как о милости о должности сменного. Его избрали членом парткома. Ему коммунисты доверили партийный контроль над внедрением новой техники. Мысли, за которые шел в атаку Чубасов, Бахирев вынашивал месяц за месяцем. Он был битый, мытый, катаный, утюженный. Он знал цену товарищеской руки, он обладал испытанной в бою решимостью. Кто же, как не он, должен сейчас быть возле Чубасова? И Бахирев поспешно топал на помощь парторгу своей тяжеловесной поступью.
Вот и улица имени Чубасова, Заснеженные, нерасчищенные тротуары, небольшие домики. Только шире и прямее старых улиц рабочего поселка, да молодые ели высажены вдоль тротуаров, да аккуратные домики отступили в глубь невысоких садов.
Домик Чубасова такой же, как у всех. Пробившийся из-за туч закат цвета готозой плавки отражался в огромных окнах. Снег перед забором старательно расчищен, н тротуар густо посыпан золой. Бахирев про себя усмехнулся: «Ответственно небось жить на улице отцовского имени! – И тут же посерьезнел: – Эх, не в веселый час! Каков он перед боем? Как держится?»
Дверь открыл мальчуган лет шести-семи. На нем были шубка и шапка, вывернутые мехом наружу. Некрасивый, узкоглазый и большеротый, мальчик ничем не напоминал Чубасова.
– А я знаю – вы Дмитрий Алексеевич! А папа звонил нам по телефону. Он сказал, чтоб вы немного подождали.
В просторной передней было тихо. Нерушимая тишина стояла и за стеклянными дверями комнат.
– Ты что же, один дома? – спросил Бахирев и неосторожно задел шубой за стул.
– Нет, я не один. Только тише, пожалуйста, потому что мама кормит. А Танечка пошла в чулан за жестянкой для ветряка.
Бахирев не понял, кого кормит мама и кто такая Танечка. Ясно было одно – здесь тоже царила понятная в такой вечер сумятица.
«Хозяйка не вышла… Стулом не двинь… Тоже неладно в доме, – подумал он и оправдал про себя жену Чубасова: – Нынче не до гостей». Он и сам рад был тому, что она не вышла: это избавляло от необходимости вести натянутый разговор, подлаживаться к женской психологии. На мальчике, однако, домашние тревоги не отражались – узкие глаза его смотрели с живым и открытым любопытством. В нем не было ни застенчивости дичка, ни развязности баловня, – в его смелой и свободной манере чувствовались естественность и доверчивость.
– Вы будете ждать в столовой или в музее?
– В каком музее?
– В нашем с Танечкой. Пойдемте!
В большой комнате с двумя детскими кроватями все стены были заставлены полками. Вверху, под стеклом, алела надпись: «Наша родина». Мальчик объяснил Ба-хиреву:
– Тут у нас Арктика, тут Дальний Восток, тут Сибирь, тут Поволжье.
Открытки с видами, игрушечные звери и машины, кусочки руды и антрацита, пузырек с нефтью и склянки с песком и землей. У полки с надписью «Карабугаз» стоял маленький кактус в горшке, а под ним плюшевый верблюд. Тут же лежали кусок сухой змеиной кожи и книжка Паустовского «Карабугаз.»
Посреди комнаты возвышалось сооружение из палок, покрытых половиком. На полу лежал кусочек моха. К стульям были привязаны ветки.
– А это чум. А этот мох называется «ягель». Настоящий! А я чукча. А это стадо оленей с рогами, – объяснил мальчик и полез в свой чум.
Мальчуган с его музеем и чумом был занятен, но Ба-хиреву было не до него. Он развернул для вида книгу «Чукотские сказки» и углубился в свои мысли. Вскоре он услышал пыхтенье и фырканье. Мальчуган задрал рубашонку и самозабвенно тер деревяшкой голый живот. На животе пестрели ссадины, красные полосы, царапины.
– Что ты делаешь? – ужаснулся Бахирев.
– Я моюся, – прекращая самоистязание и пыхтенье, ответил мальчик. – Чукчи никогда не мылись. А потом приехала учительница и научила читать и мыться.
– Прекрати! Ты уж домылся до дыр! Мальчуган, недоумевая, нагнул набок головенку:
– Вы тоже хотите поиграть? Хотите, вы станете медведем? Я буду к вам подкрадываться и стрелять.
– А я что должен делать?
– Вы должны рычать. Бахирев растерянно гмыкнул.
– Рычать по-звериному мне не доводилось. До этого, брат, у меня еще не доходило…
– Надо сперва встать на четвереньки. Да вы не стесняйтесь! – ободрил его мальчуган. – У нас мама тоже рычит! Танечка, он хочет быть медведем!
Девочка лет одиннадцати вывела Бахирева из сложного положения:
– Нет, Шурик, он не хочет быть медведем. Вас зовут Дмитрием Алексеевичем?
У девочки были отцовские, правильные черты лица, но утонченные и озаренные редкой красотой. Длинные и густые ресницы тяжелы были для тонких век, и в тени их темно-серые чубасовские глаза становились черны и глубоки. Тончайшие кудри играли при каждом движении. Бахирев невольно заговорил с ней на «вы».
– Да, я Дмитрий Алексеевич. А вы Танечка? Ваш «чукча» всадил в свое пузо добрую дюжину заноз.
Мальчик выпятил тощенький живот, нахмурился и пока сестра мазала ссадины йодом, стоял безмолвно и неподвижно, как настоящий воин. Неосознанная прелесть девочки достигала той степени совершенства, которая заставляет думать о вечном и непреходящем. Бахирев отложил книгу и все внимательнее смотрел на маленькую самаритянку, врачевавшую своего худенького, скуластого и азартного брата…
За окном догорал закат, и в комнату проник неяркий, желтоватый отсвет. От двух грациозных детских фигур веяло покоем и миром. Тишина… Дети… Тепло домашне-то очага, давнее, как закат, непреходящее, как красота этой девочки… «Спокойные, – думал он о детях и сам успокаивался. – Скрывают от них родители всякие свои катаклизмы… Оберегают. У нас с Катей так не получается».
– Теперь мы будем делать ветряк из жестянки, – объявил Шурик. – На Чукотке топлива мало, солнца уоже мало, а ветер так и гудит. «У-у-у!» Туда надо ветряки.
Бахирев любил своих детей и гордился ими, но сейчас вдруг отчетливо увидел их ссорливость, нервозность. Для Рыжика и Ани обычным было состояние войны, изредка перемежавшееся периодами кратковременного вооруженного нейтралитета. Он не мог не понять, что для детей, игравших возле него, привычно как раз обратное – взаимное согласие и общая рьяная занятость. Даже игры у них были особые, насыщенные: чукотские сказки, ягель и настоящие ветряки. Женский голос прервал его размышления:
– Здравствуйте! Они вам еще не надоели? Пройдемте в столовую.
Голос был неожиданно полнозвучным, грудным, сильным и странно не вязался с его хрупкой, маленькой обладательницей.
Бахирев не раз встречал жену парторга и всегда недоумевал: чем могла привлечь Чубасова эта незаметная женщина, щуплая, узкоплечая, большеротая? Сейчас он не узнал ее. Она держала на руках ребенка. Лицо ее розовело от скрытой, но переполняющей ее застенчивой и гордой радости. Взгляд узких глаз был одновременно и прямодушен и пытлив. Во всей ее фигуре, в ее манере смотреть и говорить были та же естественность, та же смелая и свободная грация, которые привлекали в ее детях.
И словно в противовес трепетной жизни, сквозившей во всем ее хрупком существе, сосредоточенно покоен и на диво упитан был ребенок, щекастый и слишком тяжелый для тонких рук матери.
– Так это его вы кормили? – говорил Бахирев, идя за ней. – Я пришел, а мне говорят: «Тише! Мама кормит…»
– Надо мной Коля подсмеивается, что я «священнодействую», – живо отозвалась женщина. – Но ведь это пока все, что наша Любка чувствует, понимает и умеет. Тревожить ребенка во время кормления – то же самое, что мешать ученому или художнику. Вы не смейтесь!
Столовая, обставленная светлой мебелью, была просторна. Возле большого окна на ступенчатых подставках стояли цветы в горшках. Топилась изразцовая печь, Ребенка уложили ка диван, и он, повернув головенку, уставился внимательными темно-серыми, чубасовскими глазами на огонь, игравший за полуоткрытой заслонкой.
Женщина кроила что-то на большом обеденном столе. В ней было располагающее внутреннее равновесна. Она не волновалась, не спрашивала и ни словом не упомянула о завтрашнем сражении. «Не знает. Чубасов скрывает, не тревожит ее. Да и как ее не беречь – кормящая мать», – понял Бахирев и заговорил с ней на нейтральную тему.
– Хорошо они играют в этом, в музее… – сказал он с той немногословностью, с которой говорят лишь со своими.
– Друзей много… Ездят всюду… Я на. всех накладываю контрибуцию. – Женщина щелкала ножницами, сметывала куски материи, и в речах ее слышался ритм работы. Негромкие фразы ложились, как стежки– Обязательную контрибуцию, – продолжала она. – Ведь много ли детворе надо? Вчера прислала приятельница в письме кусочек ягеля. Они уже и довольны. Весь день играют в Чукотку.
– Дружные они у вас?
– Дружные, но когда Шурик родился, Танюшка ревновала! Однажды прихожу в спальню – нет ребенка. Исчез! Куда?! Обыскали весь дом – нет! Вы только представьте наше состояние! На глазах у всех нас исчез ребенок!
– Куда же он делся?
– Танюшка засунула его под бабушкину кровать! От ревности. А он был такой спокойный, что спал себе под кроватью.
– Наказали?
– Таню? Ой, что вы! Ведь пока она была одна – баловали. А тут второй ребенок, да еще слабенький! Мы все к нему! И Таня у нас незаметно выпала из семейного круга. Как она намучалась, бедная, прежде чем потащила братишку под кровать!
Бахирев все с большим интересом слушал Чубасову. В искренности ее тона, в умной полуулыбке, в живом рассказе о детях было что-то необычайно привлекательное и новое для него.
«Спокойная, – думал он. – И деловитая. Знает она или нет о завтрашнем? Нет, наверное… Чубасов бережет».
Он похвалил: – Хороших ребят вырастили….
– Трудные, – неожиданно возразила женщина. – Особенно Шурик.
– Ну, если уж ваши трудные!.. – Бахирев даже развел руками. – Чем же Шурик трудный?
– Знаете, – женщина улыбнулась умными глазами, – у тракторостроителей есть такое сложное выражением «Конструкция работоспособна в номинале, но чувствительна к отклонениям». Вот и Шурик «чувствителен к отклонениям».
– Например? – допытывался Бахирев. Ему уже хотелось знать, как ей удалось сделать из «трудного Шурика» мальчугана, обаятельного даже на его, бахиревский, не заинтересованный чужими детьми взгляд,
– Ну, например, стали мы его отвозить в детский садик в отцовской машине, – рассказывала женщина, продолжая кроить. – Втроем ездили – мы с отцом на работу, Шурик в садик. Всем в одну сторону. Приезжаю как-то за Шуриком и слышу – расхвастался ребятам: «Петьку-то папа на «Победишке» возит, а меня-то мой папа на «ЗИСе». Пошел, сопляк, хвастать отцовским «ЗИСом»! Почувствовал себя в садике на особом положении… Теперь езжу с ним на автобусе.
– И вы тоже на автобусе?
– А что же делать? Одного его отпустить нельзя… Далеко, с пересадками… Очень трудно, особенно пока Любка маленькая, – доверчиво пожаловалась она. – Старших с бабушкой растила, теперь и бабушки нет, Соседка приходит на полдня.
«Мы с Катей, наверное, и не заметили бы мальчишечьего спора об отцовских машинах! – невольно подумал Бахирев. – А эта худышка, мало того, что заметила, сама вместе с сыном пересела на автобус».
Его поразила напряженность этого материнского, жертвенного внимания к внутреннему миру ребенка.
С новым уважением смотрел он на худенькие плечи хозяйки. А она кончила сметывать и все с той же отличавшей ее грацией привычно быстрых и точных движений убрала шитье и принялась накрывать на стол. У Бахирева никогда не возникало желания помочь Кате в домашних хлопотах. Почему же сейчас он с несвойственной ему поворотливостью поднялся? – Давайте я вам помогу.








