Текст книги "Битва в пути"
Автор книги: Галина Николаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 49 страниц)
Возле окна на подрамнике стояла незаконченная картина. Художник изобразил то, что сейчас видел Бахирев. Картина была странной: мужская точность и сила линий сочетались в ней с детской яркостью красок. Художник не знал полутонов. Небо голубело, как эмаль, кирпичные трубы отдавали кумачом, зелень была густоизумрудного цвета. «Завод после хорошей автоматической мойки под давлением», – подумал Бахирев.
– Это наши заводские художники готовят выставку к двадцатипятилетию завода, – объяснила заведующая столовой. – Здесь рисует Карамыш.
«Карамыш? Значит, она рисует? Не надо, чтоб она приходила сюда». Он несколько раз встречал Карамыш после майского вечера. Сперва ему было неловко, потом неловкость прошла, мгновенное ощущение, испытанное в ложе, он старался забыть, как стараются забыть нечаянный, но постыдный поступок.
– Переселить ее? – спросила заведующая. – Хотя такого вида нет ниоткуда. И приходит-то она на часок после работы.
Ему не хотелось ее видеть, но он не мог прогнать ее с облюбованного места.
– Куда же денешься? Пусть приходит.
На этот раз он задержался в цехе и, спеша к детям, жалел о том, что лишится той короткой близости с ними, которая так освежала его. Но когда он пришел к себе в «фонарик», круглый стол был уже накрыт, Рыжик, Аня и Бутуз сидели возле Карамыш.
– Ну, еще про форсунку! Тетя Тина, давайте еще! – просил Рыжик. – А какая это вспышка? На что похоже?
– Ну, как тебе сказать… – Она увидела чайник на столе. – Немножко похоже, как пар из носика.
Только тут дети увидели Бахирева.
– Папа! – в ажиотаже закричал Рыжик. – Нам тетя Тина рассказывала о форсунке. Трактор, такой большущий и все время в грязи, а внутрь не допускает даже пылинки! Одна пылинка – и форсунка уже не будет работать!
Карамыш поднялась и хотела уйти.
– Выпейте с нами чаю, – предложил Рыжик.
Она взглянула с подкупающей застенчивостью, и Бахирев невольно поддержал сына. Дети усадили ее.
– Бутуз, мыть руки! – скомандовала Аня.
Бутуз заревел. Он обладал способностью плакать часами упорным, нудным плачем. У него не было ни деловитости Ани, ни живости Рыжика, плач был его единственной возможностью стать центром общества. И чем больше его успокаивали, тем самозабвеннее он гудел.
– Не хочу мыться-а-а! – выводил он густую, похожую на гудок ноту.
– Вот я тебя стукну! – пригрозил Рыжик. Бутуз тотчас взял тоном выше.
– Вот мы его сейчас выпроводим отсюда, – сказал Бахирев.
Бутуз начал захлебываться.
– А трактор не пускают на конвейер, пока он не умоется, – спокойно сказала Карамыш. – Ты знаешь, как трактор умывается? Вот выходит блок цилиндров – это первый кусочек трактора – из моторного цеха. И весь-то он черный, страшный, еще грязнее, чем твои ладошки. И катится он прямиком купаться! Только он не гудит, как ты, а идет себе тихонько-тихонько…
Бутуз гудел теперь тоном ниже, желая одновременно и гудеть и слушать.
– Есть у него своя душевая комната, называется моечная камера. Когда ты совсем перестанешь гудеть, тогда я тебе дальше расскажу. – Бутуз спустил еще полтона. – Поведут его в душевую, закупорят одного да как дадут со всех сторон кипяток!
Бутуз постепенно затихал.
– Вылезет он и просит рабочих: «А ну, проверьте, все ли мои дырочки вы промыли?» И вот рабочий берет лампочку и шомпол – это такая палочка – и начинает светить все щели и дырочки. Потом трактор просит: «А ну, обдуйте меня!» И начинают его обдувать! Вот обдуют его, обсушат, – продолжала Карамыш, – и только тогда отправляется он на конвейер. Ну, поехали в душевую!
Она взяла Бутуза за руку, и он покорно пошел к умывальнику. Он вполне вошел в роль трактора, позволил вымыть не только лицо, но и «дырочки» – нос, уши, а когда его умыли, потребовал:
– А ну, обдуйте меня!
Его обдули, обтерли и благополучно усадили за стол. Рыжик с видом знатока сообщил:
– А в чугунолитейном сегодня выскочил брак. Вроде вредного чертика. Выскакивает прямо из земли! А тетя Тина его загнала обратно.
Слушая разговоры детей и Карамыш, Бахирев думал, что в ее словах мир кажется таким же ясным и ярким, немного детским, как в ее картине. И в то же время в словах ее, как и в рисунке, сквозила недетская точность. Привычные вещи казались увиденными впервые. Разговаривать с ней было легко, и после разговора он почувствовал себя освеженным, словно походил на лыжах.
На прощание дети решили еще раз посмотреть на завод из «фонарика».
– А где тракторы купают? А где делают моторы? – спрашивал Рыжик.
Но Карамыш вдруг перестала отвечать.
Удивленный ее молчанием, Бахирев взглянул на нее.
– Смотрите. – Она указывала на окно. Закатное солнце плавилось в стеклах цехов, дробилось в речной зыби.
– Да, красиво, – согласился Бахирев. – Нет. Я о детях.
Рыжик лег грудью на окно. Повернув голову, он смотрел на отца и Тину круглыми, горячими глазами, словно приглашая их удивляться и радоваться тому, что виднелось за окном. Его огненная голова горела, как отсвет солнца. Аня облокотилась на подоконник, и лицо ее было сосредоточенным и пытливым.
– Вот так и нарисовать… – говорила Карамыш. – Дмитрий Алексеевич, вы позволите? Хотя бы два-три сеанса!
По отдельности все было красиво, но он не находил внутреннего смысла в этом сочетании окна, завода, реки и детских лиц. Картина будет странной. Но Карамыш смотрела с мольбой и волнением. Он пожал плечами:
– Пожалуйста! Хоть десять сеансов.
В чугунолитейном и моторном дело сдвинулось, хотя и со скрипом, инструментальный же и модельный по-прежнему были вальгановским «обменным фондом». Здесь выручали железнодорожников – делали для железнодорожных мастерских станки, с тем чтобы те, в свою очередь, выручили внеочередными перевозками, здесь выполняли сверхплановые заказы министерства, здесь срочно делали оборудование для металлургического завода, чтобы досрочно получать оттуда металл.
«Хватит блатмейстерства! – думал Бахирев. – Собственный станочный парк заводу катастрофически запущен, а мы внепланово ремонтируем станки чужим дядям. Пора смелее переходить к расчетно-техническим нормам, а это опять-таки потребует обновления техники и загрузки инструментального».
Бахирев понимал, что для этих процессов необходима тщательная подготовка, но дамоклов меч опускался все ниже, и под его угрозой Бахирев изменял самому себе. Его привычка к последовательности комкалась недостатком времени, его методичность уступала азарту, его пристрастие к доскональной кропотливости меркло перед желанием размахнуться как можно шире до приезда Вальгана.
«Посоветоваться с Чубасовым? – думал он. – Наперед знаю все, что скажет, – потребует отложить до партактива. Будет осторожничать и сдерживать. На какие-то случаи жизни дано же единоначалие?! Издать приказ о прекращении работ на заказчиков, о форсировании подготовки к переходу на расчетно-техническое нормирование? Решить эти вопросы, пользуясь полновластием «калифа на час» Изобьют меня за это? Да, изобьют! А дальше?.. Когда вернется Вальган, все будет в разгаре. Хочешь не хочешь придется ему доводить до конца начатое мной… Катастрофическое положение со станочным парком замалчивается. Умолчание – это конь на шахматной доске Вальгана: перешагивает опасности и прикрывает уязвимые места. Снять с доски фигуру умолчания! Так и начать приказ: «Поскольку станочный парк находится в катастрофическом положении…» Что тут будет! От одних этих слов что тут будет!»
Он усмехнулся. Он рассчитал сроки и подписал приказ в четверг, зная, что в пятницу и субботу Чубасов будет на пленуме обкома, а в воскресенье уедет за город.
В понедельник с утра Чубасов был занят с людьми и только вечером взялся за папку с приказами. Он не сразу поверил глазам. Вопросы, которые требовали напряжения всего коллектива, Бахирев опять решал в одиночку. Чубасов знал, чем это чревато.
«Месячная программа и так летит ко всем чертям, а он!.. – Чубасов непривычно выругался про себя. – Он зарвался, а я потерял контроль, передоверил, как дурак. Дураков бьют – мне поделом. Но завод?»
Его вызвал к телефону Бликин, поговорил об очередных делах и спосил:
– Как там ваш «врид директора»?
Чубасов прочел ему приказы Бахирева. Никогда еще голос Бликина не звучал так раздраженно:
– Он ваш завод довел до развала, теперь взялся за смежников! А ты куда смотришь? Распоясались без Вальгана! Производство расползается, а парторг ЦК благодушествует!
Чубасов молчал. Оправданий не было. Он стал разыскивать Бахирева. Ему сказали, что тот только что вышел в столовую. В столовой было пусто, но рядом, «в фонарике», Чубасов застал идиллию: Бахирев сидел за столом в окружении троих детей.
– Выйдем. Нужно поговорить… Бахирев покорно поднялся.
– Куда?
– А хоть бы сюда…
Чубасов толкнул дверь в заводскую изостудию. Здесь стояли мраморные торсы, висели безглазые алебастровые маски с ехидными полуулыбками.
Темные веки главного чуть приподнялись. Он кротко вздохнул.
– Это ты по поводу моих двух приказов?
– Это, по-твоему, называется два приказа? Это две трещины черепа, два ножа в спину!..
Бахирев покрутил головой, подергал вихор на затылке, потом начал старательно совать мизинец в полуоткрытый рот маски.
– Почему два ножа в спину? – спросил он наконец.
– Ты на котором курсе проходил основы марксизма-ленинизма? – На первом.
– Читал такую фразу: «Идея, овладевшая массами, становится материальной силой»? «Овладевшая массами»! Понимаешь?
Бахиреву хотелось ответить со всей горечью: «Но я же лишен возможности ждать, пока моя идея овладеет массами! Меня вот-вот выгонят с завода». Но он не смог говорить об этом. Он начал с силой колотить рукой обо что-то, гипсовое, выпуклое.
– Мы ставим в катастрофическое положение смежные заводы, – говорил Чубасов.
– А мы сами не в катастрофическом положении? – обозлился Бахирев. – Вот в чем главная разница между тобой и мной. На твой взгляд, у нас на заводе нет катастрофического положения, на мой – есть! – Он с такой силой ударил о гипс кулаком, что ушиб руку, и, взглянув, обнаружил, что колотит грудь Венеры. Как ужаленный, он отдернул руку и продолжал: – Вы с Вальганом умалчиваете об этом. А я не буду умалчивать!
– Никто ни о чем не умалчивает. А к катастрофе ведешь завод ты! Если мы откажем в заказе железной дороге, они откажут нам в сверхплановых грузах. Когда Вальган говорит, что мы возим грузы на хороших отношениях с железной дорогой, он прав!
– Ты парторг, а ратуешь за блатмейстерство!
– Не блатмейстерство, а взаимные обязательства, согласованные где надо.
Бахирев внезапно успокоился:
– Вот видишь, как хорошо! Приедет Вальган и скажет: «Это не завод, это не я, это без меня главный инженер напортачил! Я этого главного инженера выгоню». Все на мою голову! И отношения не пострадают, и инструментальный разгрузится. – Он говорил обычным монотонным голосом, но когда он поднял веки, острый, дерзкий, смеющийся взгляд блеснул из-под них.
Чубасов выпрямился.
– Хорошо. Если не отменишь приказов, будем обсуждать на парткоме. Сообщу в ЦК. Подумай.
Он пошел к двери.
Бахирев видел огромные возможности завода с такой же реальностью, с какой художник видит еще не написанную, но уже во всех деталях обдуманную картину, И как художник не может рассказать, не написав, так и Бахирев не умел рассказать, не создав того, о чем думал. Он боялся лишь, что эти возможности пролежат под спудом, и думал, тоскуя: «Пусть завтра меня выгонят, но сегодня я уже сдвинул с мертвой точки».
Он смотрел на приподнятые, обострившиеся плечи парторга и понимал, что теряет друга. Хотел сказать какое-то новое слово, найти какое-то новое решение и не сумел ни того, ни другого.
Дверь за Чубасовым закрылась.
Бахирев остался один. Приказы были подписаны без обсуждения с коллективом, без предварительной подготовки, – ошибка была допущена, и он понимал это.
Но в характере Бахирева было, раз ступив на дорогу, во что бы то ни стало идти до конца, – идти до конца во всем, даже в ошибках. Как конь, закусив удила, несется грудью на изгородь, видя и зная, что изранится в кровь, но уже не может остановиться, так и Бахирев на мог остановиться.
Он вернулся в «фонарик». Дети ждали его. Он опорожнил бутылку боржома, говорил с детьми и с нетерпением смотрел на дверь. «А где же она?»
Тина запаздывала, и он ходил по кабинету с таким беспокойством, словно важное дело делается не вовремя.
Наконец раздался стук, она вошла. Он увидел ее серо-голубое, в цвет глазам, платье, ее гладко причесанные волосы и почувствовал, что вещи становятся на свои места.
Ее вечерняя работа в «фонарике» и их чаепития стали привычными для обоих.
Тина каждое утро просыпалась с предчувствием радости. Непонятное ей самой возрождение утраченного происходило в ней. В Бахиреве она увидела человека, живущего в полную меру душевных сил, и его безбоязненная борьба и пугала и захватывала ее.
По утрам, еще не раскрыв сонных век, она уже думала о том, что вечером в «фонарике» ждет ее дружба с человеком, подобной которой она не знала, и привязанность детей, неведомая ей прежде. Ей было хорошо, и, не задумываясь о причине и природе своей радости, она отдавалась ей. Она говорила Володе:
– Это человек, который всегда делает интересное, и поэтому с ним всегда интересно.
О странном чувстве, испытанном ею однажды, в ложе Дворца культуры, и своем испуге она запретила себе вспоминать. Ей ничем не хотелось портить спокойной, радостной и дорогой ей дружбы.
Картина прежде была для нее такой же забавой, как теннис и плавание. А сейчас ее преследовала голова Рыжика в широком квадрате распахнутого окна. Панорама завода стала приветливой и теплой, как дом. В расплывчатых ребячьих чертах Рыжика она искала его будущее бахиревское мужество. Долго не могла она поймать на полотно линии, которая соединяла бы в себе сыновье веселье и отцовскую решимость. Сегодня на площадке брака, в контуре газовой раковины, ей померещилась эта неуловимая линия. Тина нагнулась ниже. Линия раковины была изогнута круто. «У меня на рисунке линия губ слишком мягкая, покатая», – поняла Тина.
Здороваясь с Бахиревым, она прежде всего посмотрела на линию губ Рыжика и губ Бахирева. «Ну конечно же, изгиб гораздо круче! У меня на картине сглажено, потому теряется выражение силы». Она поспешила к полотну, но Бахирев строго, словно речь шла о ее служебных обязанностях, спросил:
– Почему опоздали на полчаса?
Она засмеялась от радости. «Значит, тоже ждал этого часа».
Она накрывала на стол и смотрела то на Бахирева, то на Рыжика, то на свою картину.
– Чего вы нас разглядываете? – спросил Бахирев. – Когда я смотрю на Рыжика, он напоминает мне вас. А сейчас смотрю на вас, и вы напоминаете Рыжика! Улыбаетесь вы совсем как Рыжик. И вот тут… у вас даже веснушки. – На темной коже Бахирева весной выступало несколько веснушек. – Вы знаете, – продолжала Тина, – мне кажется, что в детстве вы тоже были рыжим.
– Представьте, да! Я родился морковного цвета, но очень быстро потемнел.
Тина взглянула на него внимательно.
– А по-моему, где-то внутри вы и сейчас рыжий. Он опять засмеялся.
– И это верно. Я сам иногда чувствую себя рыжим. Особенно когда говорю с Ухановым.
В каком бы настроении он ни был, но возле нее его всегда охватывало желание шутить.
Розовый свет лежал на белой скатерти. С дальнобережья тянуло прохладой. Смех успокоил Бахирева. В часы, когда он был с неё и с детьми, все представлялось ему проще.
– Тина Борисовна, что бы вы сказали, если бы кто-нибудь взял и одним махом выкинул из инструментального и модельного цехов все заказы со стороны и загрузил бы их оснасткой и прочими внутризаводскими делами?
– Я бы сказала: «И откуда это берутся такие смельчаки?» И еще, – тревога мелькнула в ее взгляде, – еще я бы сказала: «Ох, и не поздоровится же этому смельчаку!»
– А заводу… поздоровится? – Он спрашивал тихо, но с прорывающимся весельем. В узких, прищуренных глазах была лихость.
Она ответила ему весело и безбоязненно:
– Заводу? Заводу, в конечном счете, поздоровится! «Почему всего этого нельзя взять домой? – вдруг подумал Бахирев. – Как хорошо, если б и дома были эта легкость и уверенность в том, что все поймут с полуслова и ответят полусловом. Но каким ободряющим и точным полусловом!»
Ему надо было просмотреть новые технические журналы, но не хотелось уходить из «фонарика».
– Это в наказание за опоздание! – указал он на журналы Тине. – Придется вам сидеть тихо, пока я не просмотрю. Она смирно уселась у полотна. Рыжик и Аня приняли свои позы. Бутуз дремал в кресле.
Бахирев разбирал бумаги, вслушиваясь в шепот, долетавший из «фонарика».
– Вы работайте! Работайте! Зачем вы все время останавливаетесь? – шептал Рыжик.
– Я же думаю… – также шепотом ответила Тина,
– О чем вы думаете?
– Думаю о том, почему у тебя плохие отметки по немецкому языку.
– Скучный язык!
– Тсс… Мы мешаем папе…
Она продолжала так тихо, что Бахирев не мог разобрать и сказал:
– Говорите, пожалуйста, громче, а то я устаю прислушиваться.
Она улыбнулась и заговорила громче:
– Совсем не скучный язык, а умный и торжественный. Вот послушай!
Uber allen Gipfeln
Ist Ruh,
In allen Wipfeln
Spurest du
Kaum einen Hauch;
Die Vogelein schwelgen im Walde.
Warte nur, balde
Ruhest du auch.
Она читала медленно, и стихи на чужом языке звучали как приглушенная песня.
– Ну? Красиво? А теперь давай переводить. Ну?
– Над всеми вершинами, – подсказал Бахирев.
– Спокойствие, – неуверенно продолжал Рыжик.
– Правильно… Дальше.
Рыжик переводил с помощью отца и Тины.
– Вот мы и перевели… А теперь послушай, как стихи Гёте перевел Лермонтов:
Горные вершины
Спят во тьме ночной…
«Такая тоненькая, а голос грудной, низкий, – думал Бахирев. – ^Почему раньше я считал, что это печальные стихи об усталости?»
Она читала негромко, но в голосе ее была полнота чувств и звуков, и мягкость, и сдержанная сила, и радость, такая глубокая, что ее страшно всколыхнуть.
Нет, в ее чтении стихи рассказывали не об усталости, а о том драгоценном спокойствии, что приходит с полнотой и ясностью жизни:
Тихие долины
Полны свежей мглой…
Далеко в городе, на том берегу, мелькнули первые, еще бледные огни. Закат угасал, небо сделалось светлее и выше, и, отражая его, река посветлела. Маленькое кучевое облако на плоском синеватом донце лежало в вышине, а рядом с ним обозначился серп месяца, светлый, подобный облаку. Ночь спускалась не как полог над постелью усталого, но как тихая завеса над счастьем.
Не пылит дорога,
Не дрожат листы…—
тихим, счастливым голосом читала Тина.
Она при всех обстоятельствах овладевала его вниманием. И разговор с ней и стихи ослабили то напряжение, с которым он только что колотил гипсовую грудь Венеры. Обычная уравновешенность упорства вернулась к нему. Когда Тина кончила читать, он молчал, смотрел на нее и думал о ней. Она обернулась к Рыжику:
– Ну? А ты говоришь – скучный язык… Только, – она снова беспечно засмеялась, – только «нихт» я терпеть не могу. Берешь немецкую техническую статью» Фразы длиннущие, чуть не в страницу! Читаешь: «У нас изобрели то-то, и то-то, и то-то!» Читаешь и радуешься: наконец-то изобрели! Доберешься до конца фразы – и вдруг на тебе: «нихт!» – она опять засмеялась, и все засмеялись с ней. – Оказывается, автор хочет сказать, что ничего этого еще не изобрели. Такая возьмет досада!
«Вот и о немецком языке она говорит так, что весело слушать», – подумал Бахирев.
Он уже знал в ней это свойство: чего бы она ни касалась, она со всего сдувала пыль.
Теперь он понимал, как появился словно омытый дождем завод на ее картине. Это был мир, увиденный глазами детей. А может быть, мир, увиденный человеком, выздоравливающим от тяжелой болезни, в тот миг, когда оживают и обретают новую силу потухшие краски? Бахиреву представилось, как в детстве, после скарлатины, впервые выйдя на свет из больничного коридора, он вдруг остановился, пошатнувшись, задыхаясь и жмурясь: ударил в глаза голубой, зеленый, оранжевый мир.
Бутуз проснулся и стал тыкаться сонной мордашкой в шею отцу – целовать отца.
– Пойди, поцелуй тетю Тину, – тихо сказал Бахирев.
В странном волнении смотрел он, как прилежно потопал Бутуз короткими ножками, как потянулся к Тине и, когда она наклонилась, обнял за шею и поцеловал в щеку.
Его ребенок, его посланец, его запретная нежность… Сердце ударило гулко.
Она подняла глаза, встретилась взглядом с Бахиревым, и стремительная темная краска залила ее лицо. Поняла ли она его безотчетный порыв и его волнение? И понял ли он их сам?
С несвойственной ей резкостью она оттолкнула Бутуза:
– Не надо! Ты мне мешаешь…
Лицо ее стало испуганным и виноватым.
Они не сразу овладели собой. Тина заторопилась и кончила работать раньше, чем обычно. Но, прощаясь, она сказала с затаенной тревогой:
– Я раньше часто ходила на стадион «Динамо», не пропускала ни одного футбольного матча… А теперь! – она махнула рукой.
– Теперь не ходите?
– У нас на заводе свой матч. Куда там стадион «Динамо»!
– Любите наблюдать драки?
– Я активный болельщик. Я люблю, чтобы выигрывала моя команда.
И вот она ушла. С шофером он отправил детей. Только картина осталась в «фонарике». Завод, словно вымытый майским дождем. Золотые краски зари над рекой. Нет, ясность осталась не только на картине… После беглого разговора с Карамыш на душе у него стало легче. Принятое решение уже не представлялось таким трагическим. «Я люблю, чтобы выигрывала моя команда…»








