Текст книги "Битва в пути"
Автор книги: Галина Николаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 49 страниц)
ГЛАВА 23. ДЕДЫ И ВНУКИ
Мутный рассвет пробивался сквозь снежное месиво. Снег бился в окна полутемного пригородного вагона. Продрогший Сережа дремал, затерявшись меж молочницами и зеленщицами, огромными от платков и полушубков. Он ездил на новый завод по приглашению рабочих, рассказывал о своей фрезе и о кокиле. Было много молодежи, и слушали его жадно. На обратном пути поезд то и дело останавливался: метель заметала пути.
«Опоздаю в смену, опять будут коситься, – думал Сережа. Вчера вечером решался вопрос о вторичном пересмотре корм модельщиков, – Если увеличат, опять все на меня. А за что? Эх, остаться б на том, на новом заводе!»
Когда это началось, он и сам не мог бы сказать. Были и серебряный блеск кокильных отливок, и четыре тысячи процентов, и митинг, и первый, пушистый снег. Потом Гуров предложил растянуть заработок на несколько месяцев. В этом не было худого. Потом вызвал Вальган и попросил срочно переключиться на сложный министерский заказ. Кокильные отливки дали дорабатывать другим. В этом тоже не было худого. Надо же выручать завод, а на кого, как не на передовика и новатора, положиться директору!
За внедрение кокиля заплатили три тысячи. Тысячу Сережа отдал своему помощнику Синенькому, тысячу прогулял с ребятами, угощал и всех тех, кто помогал в дни поисков, тысячу отдал матери. О деньгах не беспокоился, думал: «Кончу возню с невыгодным министерским заказом, перейду на обработку кокильных моделей, подзаработую свое законное». Несколько недель не делали моделей траков, и Сережа спокойно ждал, когда пойдет новая партия. Однажды вошел в цех и увидел груду кокильных моделей траков у Кондрата.
– Почему у тебя модели? Кондрат медленно повернулся.
– А мне их надо?! Сколько отказывался! У них же теперь нормы по твоей фрезе и головке. Тебя ж хронометрировали! А я отдувайся!
Еще не понимая, Сережа пошел к начальнику цеха.
– Почему Лукову? Ведь это мои модели. Губы Гурова сжались, блеснули узкие глазки.
– На мне мой пыджак, – для убедительности Гуров потянул себя за отворот пиджака. – Если я его дам тебе и получу триста, так это уже не мой, а твой пыджак. За кокыль тебе заплатили три тысячи. Теперь кому надо, тому и даю.
Сережа уже начал понимать, но еще не поверил и спросил растерянно:
– Как же? Ведь есть закон… По закону рационализатору шесть месяцев после изобретения платят по старым расценкам.
– Есть такой закон, но нету такого закону, чтоб именно тебе давать в обработку модели траков! Кому хотим, тому и даем. Ты передовик, тебе честь оказывают, дают новое, ынтересное задание!
Только тут Сережа понял до конца: обвели вокруг пальца. Стали отливать модели в Сережин кокиль, а доработку отдали не ему, а другим рабочим. Другие не рационализаторы, им никто не обязан шесть месяцев платить по старым расценкам, им можно платить и по низкой стоимости кокильного литья.
Понял, но все еще растерянно, все еще жалко заговорил:
– Я же дал годные детали… И во много раз дешевле. Государство же в выигрыше… А мне… А я… – застыдился говорить о заработке. – Я ведь полгода бился с кокилем… Никто же не думает о тысячах. Хоть малость компенсировать то время… Законно же… – Он совсем замолк.
А Гуров только и ждал увидеть такого, пристыженного, виноватого.
– За что цех получает премию? За экономию фондов зарплаты. А что будет, если ты пойдешь гнать свой кокыль? Перерасход фондов, вот что будет! Другим из-за тебя лишаться премии, садиться на черный хлеб? Рваческие настроения будем прысекать… Передовык, новатор! Ты должен иметь государственную точку зрения.
Сережа взорвался:
– Сказали бы прямо: платить по закону не будем! Хоть честно было бы! А то: «Передовык! Высокая честь! Государственная точка зрения!» Жулики вы!
А в цехе волновались рабочие.
– Я тебя упреждал: не выскакивай! – ворчал Кондрат. – С твоего шуму начали пересматривать нормы.
Этот день запомнился. Первый стыд, первое разочарование – как первая любовь, памятны, не забудешь.
А сколько их было потом, таких дней? Стали еще чаще выбирать в разные организации, еще чаще вызывать на совещания и на другие заводы для обмена опытом. Отрывали от работы, а заказы давали самые сложные: как же, передовик, новатор! В прежние дни обдумал бы новые приспособления. А тут и мысли отшибло.
Вот и вышло: у кого наименьший в цехе заработок? У передовика и новатора. Стыдно получать у кассира двести рублей в полмесяца – меньше, чем ученик. Тяжело видеть удивленные взгляды, отвечать бодрым тоном на недоуменные вопросы. А всего обиднее вспоминать ту радость, с которой тащили из литейного первые отливки. В прошлом месяце он не сдал нарядов и не пошел зa получкой..
Поезд дополз к десяти часам, и Сережа, не заходя домой, поехал на завод.
В заводские проходы, как в трубы, дула с реки, гудела метель.
Портрет над главной аллеей вздувался и парусил, зыбь пробегала по лицу. Казалось, назло всем метелям не сдержится, расхохочется дрожащий в улыбке рот. «Это я такой был, – подумал Сережа. – Чему, дурачок, улыбался?»
Он согнулся, пряча лицо oт снега, к так, согнувшись, вошел в цех. Всюду били фонтаны опилок, стружки бежали ручьями, эмульсия падала водопадами, искры вспыхивали и гасли. Среди живого, пульсирующего металла лишь Сережин до блеска начищенный станок стоял одиноко и недвижимо в пустынном своем великолепии – не то музейный экспонат, не то надгробный памятник.
Сережа почувствовал, как скользят по лицу косые взгляды.
– С гастролей? – мимоходом со злой иронией спросил один из рабочих.
Синенький издали поздоровался без обычной улыбки. Кондрат едва кивнул. Сережа понял: «Еще увеличили нормы. Механизацию не дают, норму увеличивают. А я вроде без вины виноват: с меня началось».
На столе лежали наряды. Он бегло взглянул на них. Так и есть! Опять не дотянул за полмесяца до трехсот. Пойти к директору? Если узнает, возмутится, не допустит несправедливости.
Успокоительно, как всегда, зажужжала фреза. Покорный станок отзывался на жест, на мысль, на желание, сповно хотел утешить. Если б еще настоящую работу! Сережа выполнял уникальный заказ со стороны, так называемый «министерский». Разметчики отказались делать сложную разметку. Ему тоже хотелось плюнуть: каждую неделю приблудные заказы неведомо что и неведомо для кого! Сережа знал, что его называют «обменным рублем Вальгана», и чувствовал правду в этом прозвище. Ему и надоело быть «обменным рублем», и не мог он отказаться: доверие директора обязывало.
Внезапно из гула и грохота выпал самый привычный, самый неизменный звук. Сережа оглянулся. В разгаре смены остановился станок Кондрата. Казалось, что скорее сама земля перестанет вертеться, чем неутомимая фреза Лукова.
Не работало еще два станка. Луков говорил что-то Гурову и смотрел на Сережу. «Обо мне», – понял Сережа и подошел к ним.
– Я свои две косых верняком брал, – бубнил Луков – у меня на вашем кокиле горит верняк. Сами с этим кокилем нашумели, сами и отрабатывайте.
– Ли то я шумел, ли то кто? – доверительно сказал Гуров и взял Кондрата за пуговицу. Увидев Сережу, он с укоризной обратился к нему: – Говорил я лично тебе: ли то об цехе думать, ли то шуметь об своем рекорде? Говорил я лично тебе: не спеши ты с этим кокылем! Сперва план, сперва фонды на внедрение, а после шум! Не послушали. Нашумели: «Кокыль! Кокыль!»
– Не в кокиле дело, а в том, что поступаете не по закону! – разозлился Сережа. – У нас в цехе нормы повышают, а технологию не совершенствуют. Был давнишний, бахиревский приказ: подвести воздух, обеспечить универсальными головками, специальными фрезами.
– Приказ есть, фондов нету, – упрямо повторял Гуров. – И самого Бахирева тоже нету. Он в одну сторону тянул, директор в другую, а мы тут рвись пополам!
Кондрат подумал и повернулся к Сереже:
– Ты заварил, тебе и расхлебывать. Опротестовывай! Ходи к своему директору.
– И пойду! – решился Сережа. – Ведь что делается? – обратился он к Гурову. – Мне кокиль не даете, фонд зарплаты экономите, а другим всучили, по моим нормам, но без моей оснастки! Этими безобразиями настроили рабочих против большого дела. Придется мне дойти до самого директора!
Гуров пришлепнул губами и затряс головой, засмеялся:
– Ли то смейся над тобой, ей-богу, ли то плачь! Ходи, ходи, жалуйся! Та сам я, что ли, это придумал? Семен Петрович лично мне приказал: рваческие настроения прысекать! Тогда еще приказал тебя посадить на уникальные, а кокыль другим. Ходи, ходи, жалуйся!
«Вранье?!» – не поверил Сережа..
Он не заметил, как вокруг столпились рабочие. Шныряя испуганными глазами, Гуров уже ораторствовал в защиту кокиля:
– Трудности и все такое – это дело временное. Кокыль – дело молодое, новаторское. Его необходимо срочно внедрять с государственной точки зрения.
– От злодей! На словах агитация, а на деле провокация! – зло пошутил Синенький. – Мы сперва, глядя на Серегу, сами задумали большое дело – менять всю оснастку на многомодельную кокильную. А теперь глядим, что творится, и думаем: лучше не берись!
Синенького поддержали. А Кондрат твердил свое:
– Сугроб заварил – ему и расхлебывать. Пусть идет к своему директору!
Сразу несколько человек запротестовали:
– Кого посылать? Директорова любимчика?
– Молод еще! Он не сумеет! – Зови сюда директора!
Испуганный Гуров побежал звонить Вальгану: – Работу побросали, сгрудились вкруг Сугробина. Отказываются от кокыля.
– Что-о-о?!
Гуров хорошо знал раскаты громового вальгановского «о». Торопливо пришлепывая губами, забормотал:
– Двадцать лет на заводе, не видал такого. – Надо было быстро отводить удар от себя. – Сугробин кругом мутит. Ссылается на бывшего главного. Требует того-сего, механизации по бахиревским приказам.
Сам бывший главный был низвергнут, уничтожен, но тень его все еще витала над заводом. Вальгану то и дело приходилось сражаться с этой тенью. Последнее сражение разыгралось вчера в обкоме.
По инициативе Бахирева в моторном цехе переорганизовали поток серийных деталей и свели к минимуму переналадку станков. Несколько старых станков приспособили в качестве дублеров. Со дня прихода Рославлева цех утроил производительность. Теперь одна смена справлялась с тем, что прежде делали в три смены. О моторном цехе заговорили в области. Рославлев при каждом удобном и неудобном случае гудел: «Несмотря на противодействие директора… По инициативе сменного инженера Бахирева…»
Вчера на бюро обкома Гринин бил Вальгана моторным цехом: «Моторный цех доказал, как велики неиспользованные возможности завода. Моторный цех показал, что можно сделать при умелом руководстве…» За словами «моторный цех показал и доказал» Вальган слышал: «Рославлев и Бахирев показали и доказали».
Он вернулся из области раздраженный, и когда Сагуров пришел с жалобой на то, что карьер не выполняет бахиревских приказов и опять подводит чугунщиков, Вальган не стал сдерживаться. Он толкнул папку с приказами так, что бумаги разлетелись по полу, и закричал на Сагурова:
– На карьер! Самого на песок, на карьер! Если не справляетесь здесь, сидите на карьере!
К таким очистительным вспышкам он прибегал часто в годы войны, реже в послевоенное время, и обычно они действовали подобно грозовому очищающему разряду. На этот раз разрядки не произошло.
– Я бумаг поднимать не буду и кричать на себя не позволю! – Сагуров вызывающе хлопнул дверью.
Бальган не мог успокоиться и ходил по комнате, ступая прямо по рассыпанным бумагам. «Работаю в нечеловеческих условиях! Отсутствие настоящего главного. Близорукий парторг. Грининские подкопы в обкоме. Бахиревские подкопы здесь. И разболтанность коллектива – след прошлогодней анархии. Надо решительно брать в руки. Никаких послаблений!»
В эту минуту и позвонил ему Гуров.
Вальган вырос на пороге модельного цеха, стремительный, с застывшим лицом, с тем мелким трепетом в ресницах, ноздрях, губах, который бывает в листве притихшего леса в тяжелое предгрозье. С порога оглядел цех. Не работало четыре станка. Четким шагом он подошел к первому:
– Чей станок?
– Мой.
Он сам включил станок, взглянул в зрачки отвечавшему властным, парализующим волю взглядом.
– Становись к станку!
Так же быстро и твердо подошел к следующему.
– Чей станок? Становись к станку!
Ровный шум пущенного станка за спиной, в третий раз отчеканенная фраза:
– Чей станок?
В ответ медлительное, упрямое, будто сказанное вразвалку:.
– Ну, мой станок…
– Становись к станку!
Широкоплечий парень неподвижно стоял, набычившись.
– Кокиль отрабатывать все одно не стану,
– Фамилия?
– Ну, Луков фамилия!
Вальган отчеканил Гурову:
– Лукова отстранить от работы! – Увидел рядом знакомого мастера и приказал: – До конца смены замените у станка отстраненного Лукова!
Он хотел идти дальше, но Луков, тяжело дыша, подошел вплотную.
– За что ударил? – Так, наливаясь гневом и обидой, спрашивает мальчишка, получивший незаслуженного тумака. – Я Луков… Я сто пятьдесят процентов нормы верняком, окромя кокиля. Нормы поднимают, технологии не дают! За что ударил?
Сережа подошел и, волнуясь, сказал срывающимся, петушиным голосом:
– И верно, Семен Петрович. Лукова вовсе не за что! Это я вроде без вины виноват. Мой кокиль, мои нормы.
Похудевший, осунувшийся, он вытягивал тонкую, цыплячью шею, таращил недоуменные ореховые глаза, воображал себя близким Вальгану, влиятельным человеком, на что-то надеялся.
«Тоже защитник! – подумал Вальган. – Перебаловали». Почему-то вспоминалась строка из куплета: «Цыпленок тоже хочет жить».
– Становитесь к станку! Немедленно! – приказал он Сереже еще резче, чем другим.
«Цыпленок» жалко растерялся. Ореховые глаза стали круглыми, совсем глупыми, но все чего-то ждали, просили о чем-то: «Не ты ли меня называл: «Мой лучший фрезеровщик», «Гордость завода»? Ты же… ты… Или прав Гуров?»
Бессмысленность упорного взгляда раздражала Вальгана.
– Разговаривать будете не в рабочее время. Понятно?
Гудок некстати поплыл над цехом.
– Вот оно и нерабочее время, – криво улыбнулся Сережа.
Рабочие подходили к директору.
– Нельзя же, Семен Петрович.
– Шумим с кокилем, второй раз пересматриваются нормы, а мероприятия по механизации не выполняются.
– Луков правильно требует!
Кольцо рабочих смыкалось вокруг Вальгана. Он оглянулся, быстро вынул портсигар, протянул его, улыбаясь непобедимой своей улыбкой.
– Ну, раз перерыв, так угощайтесь! Не узнаю, не узнаю я модельщиков! С механизацией трудно – нам фонды задержали. Не сегодня-завтра отвоюю фонды. Это – дело дней! Из-за этого митинговать в разгар смены, ронять свое рабочее достоинство? Забыли, как мы с вами в войну заворачивали? В пургу, под брезентовыми крышами делали первоклассные машины!
Он спрятал портсигар и, продолжая говорить, быстрым взглядом скользнул по гурьбе рабочих, по проходу. Сережа понял: он хочет уйти от разговора. Кто же он? Тот заботливый, что, как друг, говорил с «лучшим фрезеровщиком». Или тот, кто минуту назад цыкнул, не разбираясь: «Встать к станку!»? Или, еще хуже, тот, двуликий, кто в глаза «лучший фрезеровщик», а за глаза «рваческие настроения пресекать»? Оборотень? Вот и сейчас обернется и уйдет. И останется в цехе все по-старому. В уме звучали слова Кондрата: «Ты заварил, ты и расхлебывай». Что ж, не хватит смелости расхлебать?
Вальган продолжал:
– Патриотизм был. Гордость была рабочая. Что же теперь?
Сережа упрямо нагнул голову.
– И теперь есть и патриотизм и гордость. Только время теперь не военное. Тогда надо было давать машины любыми средствами. Теперь время другое. Теперь одно средство – прогрессивная техника! Других средств нет!
Зазнавшийся юнец, поднятый директором, забыл свое место и осмеливался поучать директора. Вальган понял: «Гуров прав. Он здесь главный смутьян».
– Отбивают же охоту к рационализации, – сказал Синенький.
Вальган взглянул на щуплого паренька и вспомнил, что он лучший артист-комик и балалаечник заводской самодеятельности. Надо было сбить рабочих с тревожного тона.
– А, комик-балалаечник! – пошутил Вальган. – Краса и гордость самодеятельности! Он тоже изобретает?
Но Синенькому шутка не понравилась. Он нахмурился:
– Затеял, да бросил! Если у рабочих растет новаторский дух, так в руководителе этого духа должно быть в сто раз больше! Иначе что же получится?
– А то и получится, что у нас получилось, – подхватил Сугробин. – "Прогрессивной техникой ведает главный инженер. Был товарищ Бахирев, он хоть как мог поддерживал. Он хоть переживал с нами. Одно у нас бы-ло стремление. А у товарища Уханова никакого внимания.
Вальган обернулся к нему:
– Берешься судить? Ты под стол бегал, когда мы с Ухановым и с твоими старшими товарищами отстраивали завод! Кто тебя поднял? Коллектив! Кто из тебя сделал носителя прогрессивной техники? Коллектив сделал! Ты берешь на себя смелость всех поучать, а как ты сам стал работать? Министерского важнейшего заказа не выполнил до сих пор.
– Ли то митинговать, ли то работать! – подбавил Гуров. – Раньше изобретал приспособления и не такие делал заказы! Теперь ты к работе потерял интерес.
– Да. Потерял интерес. Ни наперехват, ни напоказ не хочу работать! Я для всего цеха могу… Я больше могу…
– Больших заработков требует, – сказал Гуров.
– Слышал я, что ты наряды отказываешься подписывать, – проговорил Вальган. – Зарплату отказываешься получать.
«Значит, все знает! – убедился Сережа. – Он сам всему Гурова научил. А я к нему за справедливостью!»
– Харыкари… – ухмыльнулся Гуров.
«Что это «харыкари»? – не понял Сережа. – А, это он про харакири. Это у японцев. От обиды сами себе ножом по животу».
Бархатный голос директора отозвался:
– Действительно харакири!
На лице у него Сережа увидел ухмылку Гурова. Вальган и Гуров – одно. Вальган умнее, но за словами, за рукопожатиями то же, то же самое равнодушие. Сережа вспомнил: «Обменный рубль Вальгана». И верно. Привлекали, привечали, ласкали, пока был нужен на показуху или наперехват, на разовый уникальный заказ. А когда душа вложена в большое дело, когда и помощь нужна большая, когда производство перестраивать, тогда «цыц»! Тогда «знай сверчок свой шесток». Я мелочь, обменный рубль! А я не сверчок, не мелочь, не рубль! Во мне старания не на рубль, не на разовый заказ, – на весь цех, на всю жизнь».
– Тебя коллектив учил, а ты, видно, у самураев решил учиться, – говорил Вальган. – Самураева честь тебе потребовалась!
– У меня чести больше, чем у самураев. – Голос Сережи слегка дрожал. – Только она у меня другая. Вот она, моя честь. Во фрезе. В кокиле. В прогрессивной технике.
Перед Вальганом стоял уже не тот цыпленок с длинной шеей, который полчаса назад растерянно попискивал в защиту Лукова. Взрослый усталый человек с твердым и нервным лицом смотрел в глаза директору. Вальган тотчас отметил перемену и сам тотчас переменил гон.
– Ах ты… «харакири»! – тепло пошутил он. – Ты, Сережа, не забывай все-таки, кто тебя учил новаторскому отношению к прогрессивной технике. Коллектив тебя выучил. И те руководители, на которых ты сегодня нападаешь. Вот хотя бы мы с Гуровым!
Голос звучал отечески ласково, как в прежние дни, но Сережа уже видел: ложь, ложь! Ложь возмутила больше, чем грубость, больше, чем прямая несправедливость. Порвать ее! В клочья! Уничтожить!
На глаза попались бумаги. Цифра – двести восемьдесят рублей, наряды.
– Вот оно, ваше отношение к прогрессивной технике, – сказал Сережа и порвал наряды.
Вальган сразу стал тверд и спокоен.
– Ну вот что, Сугробин. Было время, мы по тебе равнялись, учились. Чему сейчас у тебя учиться? Зазнайству? Рвачеству? Давно говорили мне об этих твоих художествах. Давно говорили, что не место твоему портрету в аллее почета. Я не слушал. Придется, очевидно, послушать.
Даша кружилась по метельным заводским аллеям, дожидалась, пока Сережа выйдет из модельного. Смена кончилась, а он все не шел. Она не видела его около двух недель, тревожилась и не понимала, что случилось. Не могло же оборваться то, что началось на новогоднем балу.
На бал ее наряжала Тина Борисовна. Заставила Дашу надеть под платье нижнюю юбку, накрахмаленную колоколом. Талию туго обтянула шелком. Сама подрезала и подшила ворот так, что открылись ключицы, и Даша застыдилась. Размочила Дашины локоны, завитые накануне в парикмахерской, гладко расчесала волосы на прямой пробор и туго-натуго заплела две косы. На голову положила тонкий венок из колосьев и в косы вплела колосья. Синее платье украсила васильками. Дама Даша еще не разобралась, хорошо или плохо. Очень уж не похоже было на маскарадные костюмы других девушек. Но когда увидела себя в больших зеркалах Дворца, сама ахнула: «Ой, да я ли это?» Из синей пышноты юбки выступала тонюсенькая белоплечая девушка с гладкою золотою головкой.
Счастье началось с первой минуты. Едва поднялась по лестнице, наткнулась на Сережу. Он сразу всех оставил, подошел прямо к Даше, и весь вечер они не разлучались. Лилась музыка, летали пестрые конфетти, качались воздушные шары, вокруг скользили девушки-цветы и девушки-звезды, кружились украинцы, черкесы, кудесники. Сережа был без маскарадного костюма. Да и зачем ему костюмироваться? Он был сам собою – прославленным передовиком, молодым красавцем, и что могло быть лучше этого? В конце бала он повел Дашу вниз, в зимний сад. Там стояли кадки с растениями. Сверху доносилась приглушенная и оттого особенно красивая музыка. Свет все время менялся: зажигались то красные, то зеленые, то оранжевые лампочки.
Сережино лицо то становилось таинственным, будто он смотрел из ночной глубины, то делалось хмельным и смелым от красного света, то золотилось, словно от солнца. В зеленоватом полусвете оно наклонилось к Даше, и прозвучали медленные, приглушенные слова:
– Так вот ты какая, Даша! – И тотчас лицо вспыхнуло дерзким, винным цветом, он засмеялся. – А ты знаешь, в который раз я повторяю про тебя эти слова? В четвертый. В первый раз сказал, когда ты ночью дежурила возле новой стерженщицы. Второй раз – когда ты не стала ходить со мной из-за того, что я тебя подержал за руку. В третий раз – когда ты убегала от меня по снегу.
И опять все залило зеленовато-голубой волной. Деревья поднимались будто с морского дна. Сережа наклонился еще ниже, сказал еще глуше и медленнее:
– А в четвертый раз повторяю сегодня: так вот ты какая, Даша – золотой колосок!..
После новогоднего бала они часто бывали вместе, но Даша все робела ходить вдвоем и всегда подбирала компанию. И вдруг Сережа словно забыл о ней. Сперва она объясняла это занятостью, потом забеспокоилась. Недавно она больше часа караулила его, а когда он вышел из проходной, сделала вид, словно повстречались случайно. Он обрадовался, подошел и сказал серьезно:
– Ты меня, Даша, ни в чем не подозревай. Закрутило меня: выступления, совещания, экзамены в техникуме. А главное – сам я сейчас не в себе… Я не я хожу… Обойдется – опять будем вместе.
Сказал – и снова исчез…
Даша тревожно кружилась аллеями, и так же тревожно кружились ее мысли: «Нет, видно, не любит, видно, не всерьез. Если я люблю, так и встала утром – об нем думаю и легла вечером – об нем! Не любит. Однако и не из тех он, чтобы бросаться словами. Что скажет, то и верно. А может, любил – разлюбил? То и случилось, чего я боялась? Что же мне делать?! Что же делать? Уяснить надо, понять! Как увижу его, затороплюсь, будто и не ждала! Остановит, скажу – проходила, мол, мимо. Заговорит – отвечать для началу стану сурово. Лишь бы не подумал, что набиваюсь».
Наконец она увидела Сережу. Он вышел, наклонив голову, пристально глядя себе под ноги. «Что же это? И ходить стал не по-своему! И сам на себя не похож!»
Даша забыла про свои намерения: не сделала независимого вида, не заторопилась, стояла и глядела во все глаза.
«Что же он шею-то не закутал! Ведь снегом обдувает, И шея-то не его – длинная да худущая. Как на газетном портрете».
Она вырезала из «Правды» Сережин портрет и хранила в потайном месте. На портрете Сережа был худой, длинношеий, улыбался на одну сторону и выглядел лет на тридцать.
Сейчас он шел, подергивал тонкой шеей и улыбался про себя одним краем губ, горько, точь-в-точь как на портрете. Даша про себя ахнула: «Довели!.. Дофотографировали!» Хотела подойти к нему, но его нагнали рабочие. Издали увидела Синенького и кинулась:
– Говори, чего с Сережей?
– А, трагедия с комедией, – второпях бросил Синенький. – Твой герой-любовник – харакири!
– Чего, чего? – побежала за ним Даша.
– Наряды порвал, схлестнулся с директором. Эх, обидно!
Синенький ушел, а Даша все топталась в аллее. «Зачем не подошла? Что ж теперь? Ждать? Сколько ждать? Пойти к нему домой! Ой, как же это? – Она бывала у Василия Васильевича, но тогда она не знала Сережу, и все было просто. – А теперь ну как войдешь? Что скажешь при моей-то гордости? Но что мне гордость, есла над Сережей беда!»
И она решительно пошла к знакомому дому. Она постучала несколько раз, но никто не ответил. Она осторожно вошла. В пустой кухне пахло горелым. Из большой кастрюли выползло перестоявшее, пузырчатое тесто и стекало на стол.
– Кто это, мама, вам позволил? – услышала Даша сердитый Сережин голос за дверной занавеской. – Вы не поденщица ходить на постирушки по чужим людям! Чтоб этого больше не было! Обойдемся.
– Так ведь как обойтись? – Даша узнала голос его матери. – Ты денег не приносишь. Мы картошкой обойдемся, а Толик? Ему без масла нельзя!
Потом стало тихо, только скрипнула дверца шкафа, и вдруг почти крик:
– Нате! Продайте! Все продавайте! – Даша вытянула голову и глянула в щель меж занавесками. Что-то коричневое пролетело и распласталось на кровати Толика.
Даша подошла поближе к щели. – И это продавайте!
Сережа схватил из шифоньера и швырнул через всю комнату знакомое, красивое светло-серое. Тот самый макинтош!
Сережина мать заплакала:
– Да что ж это ты? Кричишь! Швыряешь! Ты б лучше получку приносил.
– Все продам, а двести рублей не возьму. Даром буду работать!
Из своей комнаты вышел Василий Васильевич. Глаза его часто мигали, добродушное лицо было багровым, и усы от этого казались еще белее и больше.
«Выпивши», – поняла Даша.
– Разбушевались, – успокоительно сказал Василий Васильевич, поднял Сережин макинтош, осторожно встряхнул и повесил обратно. – Ты, Настя, носом не хлюпай. Отрегулируется. А что внук денег не берет, то правильно. Не в деньгах дело. Такого фрезеровщика не ценят!.. Я б на его месте и сам не взял.
Запах горелого становился все удушливее. Даша кинулась к плите. Она вытащила кастрюлю с кашей и вошла в комнату.
– Я стучалась, да вы не слышали. Я вошла – гляжу, каша пригорела. Я ее вынула.
– Даша? – удивился Сережа и тут же нахмурился. – Ты все слышала?
– Считай, что не слышала, если я тебе посторонняя, – тихо, но решительно заявила Даша. Ей тяжело было видеть Сережино смущение, она обернулась к Настасье Петровне. – Я Толику завтра домашнего масла принесу из маминой посылки. И масло и яички отличные, свои, не базарные. Здесь такого и не увидишь. На кухне тесто подошло. Подбивать или раскатывать?
Она помогала стряпать, чтоб дать и себе и Сереже успокоиться.
Не успела она раскатать тесто, как появились Кондрат и Синенький. Они были взволнованы, едва заметили Дашу, не удивились ее присутствию. Отодвинув занавеску, она смотрела и слушала разговоры.
Сережа сидел, пригнувшись к столу, и по привычке Машинально чертил. Синенький беспокойным челноком сновал по комнате. Кондрат как стал у печки, так и врос в половицы. Василия Васильевича не было: видно, ушел в свою комнату. Даша слышала, как бубнил Кондрат:
– За что ударил? И кого? Меня! Я цех подводил? Я безотказно…
Синенький повернулся на одном каблуке и посыпал говорком:
– Э! Думаешь, он тебя знает? А меня, думаешь, знает? Кто я для него? Комик-балалаечник я! Что в концерты посылал – запомнил! А что я в кокиле помогал – без внимания!
– Полоснул! – бубнил свое Кондрат. – «Отстраню!» Кто ему позволит? Нашелся… Хо-зя-ин! – процедил он. – Захочу– останусь, захочу – сам уйду!.. Такого, как я, на любой завод возьмут, да еще и со спасибом!
– А ты что умолк, Сугроб? – спросил Синенький. Даша услышала холодный, не Сережин, голос:
– А что говорить?.. Конец Сергею Сугробину… Весь вышел. Один Сережка Сугроб остался.
Синенький перестал сновать по комнате, остановился перед Сережей.
– Так и даешься?
– А что мне надо? Может, мне портрет надо? Да пускай их снимают. Может, деньги надо?.. Меня вот гастролером обзывают… Да если б я гастролировал, я бы больше всех зарабатывал. Я на любом заводе кем хочешь встану: и фрезеровщиком, и разметчиком, и шлифовальщиком, и токарем, и слесарем. Я не гастролировал. Я думал для производства. То, что я делаю, никому не надо! Ну, а мне что, больше всех надо? Конец! Ничего изобрел тать не буду. Пойду в гастролеры!
– Поневоле плюнешь на все да пойдешь хоть в балалаечники, хоть в гастролеры, – поддержал Синенький. – Абы две косых!
– Ах вы, сукины сыны! – неожиданно грянуло за стекой. В незнакомом зычном голосе слышалась старческая хрипотца.
Дверь из комнаты Василия Васильевича раскрылась. Мелькнули заветный графинчик, рюмки, тарелки. На пороге появился дед Рославлев. Щупленькое тело его совсем сжалось и ссохлось. На не по росту большом и выразительном лице вздрагивали белые брови.
Кондрат поднялся на цыпочки и заглянул через голову Рославлева.
– Деды, видно, малость выпили. А внукам осталось?
Но Рославлев плотно закрыл за собой дверь, повторил:
– Молчать, сукины вы сыны! – И обратился к Василию Васильевичу: – Дай, Васек, рассольцу!
Василий Васильевич подал рассол. Рославлев выпил, крякнул, крепко потер платком лицо, сел, поглядел на ребят и строго сказал:
– Разговор пойдет трезвый. Уйти с завода?! В гастролеры кинуться?! Да чей это завод? Вальганов завод? Мой завод! – Старик топнул худой, кривой ножкой. – Ваш этот завод, сукины вы дети! И вправду забаловали вас. – Он повернулся к Сереже, поднял щетинистые брови, оглядел его с ног до головы. – Ты мне скажи, откуда ты такой взялся?
– Какой такой?
– Такой-этакий! Вот, гляди, книжки инженерные читаешь. Чертежи, гляди, чертишь. Как профессор! А соображаешь ты, чем живешь, откуда берешь? В институт тебя с твоими фрезами на машине возят на консультацию, как цацу какую! Техникумы тебе пооткрывали при заводе! Ослеп, не видишь, с чьей тарелки лопаешь? Заелись!
Дед снова топнул ногой, и Синенький взмолился:
– Корней Корнеич! За что про что?
– Вы спросите, как нас учили? – не слушая, продолжал старик. – Мальчишкой на побегушках был. Пойдешь к слесарю, поглядишь с одной стороны – получишь затрещину, забежишь с другой стороны – вторую затрещину. Хоронишься, чтоб мастера не увидели. Чуть подрос– в тюрьму за непокорство. И пошло учение – от тюрьмы до ссылки, от ссылки до тюрьмы.