Текст книги "Битва в пути"
Автор книги: Галина Николаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 49 страниц)
Бахирев обещал после торжественной части поехать за женой и детьми на школьный первомайский вечер, но ему не хотелось уходить, и он задержался в буфетной президиума. На сцене шел концерт самодеятельности. Концертный зал не вмещал всех, и часть людей разошлась по другим залам и буфетам.
– Внимание! – оповестил конферансье по радио, – По настойчивому желанию публики русская пляска в исполнении… – конферансье сделал интригующую паузу, – в исполнении начальника ОТК Демьянова под аккомпанемент инструментальщика Вити Синенького!
И сразу все тронулись из буфетной.
– Наш начальник ОТК пляшет! – удивился Бахирев.
– Не то интересно, что начальник ОТК, а то, как он пляшет! – сказал Рославлев. – Такого ты в Большом театре не увидишь!
На галерку, в ложи, на балконы со всех сторон спешили люди. Толпа с бутербродами и пирожками в руках, с лентами серпантина в волосах сметала билетерш и вли «валась в зал. Те, кто не мог войти, располагались в фойе, у распахнутых настежь дверей, В толпе выделялись головы официанток в кружевных наколках и форменные фуражки швейцаров. «Однако какая популярность!» – подумал Бахирев. Он вошел в одну из лож, уже наполненную сидящими и стоящими плечом к плечу людьми.
Маленький, сутулый Демьянов в красной рубашке, шароварах и сапогах вышел своей раскорячистой, неуклюжей походкой. Ему аплодировали все. Он слушал аплодисменты не кланяясь, с обычным сердитым и смущенным выражением. Когда ему надоело стоять и слушать, он махнул рукой, и худощавый светловолосый балалаечник начал необыкновенно искусно, тихо, но отчетливо «выговаривать» на балалайке:
Я в лес-су дро-ва ру-би-ла,
Ру-ка-вицы поза-была,
Топор, рукавицы, рукавицы и топор..»
Балалайка выговаривала, а Демьянов стоял и прислушивался, равнодушный к затаившим дыхание зрителям. Потом он шевельнул плечами и пошел обыкновенной, неуклюжей походкой, только не прямо, а по кругу. Бахирев стоял близко, и ему видно было лицо Демьянова, некрасивое, безразличное и в то же время сосредоточенное. Он ритмично шел по кругу и как будто внимательно прислушивался к чему-то внутри себя.
Несмотря на то, что и походка и лицо были самые обыкновенные, глаз уже нельзя было отвести. Постепенно ритм все убыстрялся, и каблуки все отчетливее выстукивали дробь, как бы совершенно независимо от тела, по-прежнему сутулого, и от головы, по-прежнему вяло склоненной вниз и набок. Круги становились все меньше и наконец сошлись к самому центру. Тогда Демьянов остановился, посмотрел на пол, словно решал: «А стоит ли?» И вдруг взлетел в воздух в высоком прыжке и с высоты боком и грудью ринулся наземь. Невольный вздох «А-ах!» пронесся по залу. Бахирев тоже думал, что Демьянов сорвался и сейчас со всего маха ударился грудью о пол, но одно неуловимое движение – и красная, как огонь, рубаха уже снова реяла в воздухе.
Это была присядка, но такая присядка, какой не случалось Бахиреву видеть ни до, ни после. Жар-птица билась на сцене, то взлетая, то кидаясь грудью на землю. II каждый раз, когда она падала вниз, сердце замирало от предчувствия, что на этот раз все, на этот раз не встанет, на этот раз обязательно разобьется!.. И каждый раз оказывалось, что это не падение, что этот отчаянно смелый бросок на землю точно рассчитан и нужен лишь для того, чтобы взлететь еще выше… И уже не видно было ни сутулых плеч, ни ног колесом, ни серого, губастого, некрасивого лица. Само олицетворение удальства было перед глазами. Что-то непередаваемое, лихое, русское, народное жило в этой пляске и хватало за сердце. Вдруг мгновенно изменилось все. Плясун уже снова шел по кругу, нехотя, ленивой, раскорячистой, небрежной походкой. Но сейчас уже казалось, что нет ничего лучше его сутулой фигуры и сердитого лица. И не нужно ему было никакой красоты. Если бы он был красивым, слабее было бы ощущение явленного чуда – таланта…
– Еще! Еще!! Еще!! – в неистовстве кричали люди. Демьянов остановился не кланяясь, посмотрел в зал, неторопливо, будто был один у себя дома, вытер лоб и шею платком.
– Еще! Еще!! Еще!! Просим!! Бис! Браво!!
Он снова махнул рукой. И снова зажила на сцене птица, которая, не щадя себя, в кровь ударялась о землю грудью для того, чтоб подняться как можно выше.
«Так вот ты какой!» – боясь шевельнуться, думал Бахирев. Пляска помогла ему лучше понять и Демьянова и его поведение в случае с вкладышами.
– А-ах! Как хорошо! Смотрите, смотрите! – торопливо сказал рядом с Бахиревым девичий голос.
Он узнал: впереди него стояла технолог Карамыш.
– Смотрите же, смотрите! – опять повторила она, забывшись, тронула его рукав, оглянулась, смутилась и засмеялась. – Простите! Ах, как пляшет!..
На миг он близко увидел ее чистый лоб, широко поставленные светлые глаза с этим непонятно знакомым и прозрачным и затаенным взглядом.
Она снова стала смотреть на сцену.
Плечи и головы мешали ей, она поднималась на цыпочки и вытягивала шею.
С высоты своего роста Бахирев увидел справа от неа прогалину меж людьми.
– Сюда… Немного правее… – тихо сказал он. Она на поняла. Тогда он положил ладони ей на плечи и осторожно подвинул ее вправо.
– Так виднее.
Он подвинул ее и не убрал ладоней. Сначала он сделал это безотчетно. Не осознанное им самим теплое чувство к девочке с чернильным пятном на лбу побудило его позаботиться о ней. Он ощутил, как крепки и горячи ее плечи, как пахнут ее волосы речной свежестью. Он тотчас спохватился. «Что же я так стою и держу ее?.. Нехорошо». И все-таки не убрал ладоней.
Чувство внутренней близости с ней, охватившее его однажды в комнате технологов, сейчас с пугающей естественностью перелилось, превратилось в потребность физической близости, в радость прикосновения. Ему вдруг представилось, что он стоит так по праву, что рядом с ним его женщина, что по всем земным законам ему принадлежат эти тонкие плечи, этот невиданно прозрачный взгляд. И музыка, прежде скользившая по поверхности, грянула проникновеннее, зазвучала внутри. Люстры опустились, повисли низкими гроздьями, льдисто поблескивая в полумраке. Балконы приобрели палубную плавучесть и легкость. Он впервые увидел красоту зала, в котором бывал столько раз. Всей кожей он почувствовал, что там, за стенами, звезды, ветер, влажно-черное весеннее небо, полное бесконечной и таинственной жизни. Вещи раскрывались перед ним, отдавая ему свою глубинную красоту, и весь мир существовал и жил сейчас лишь для двоих – для него и для нее.
«Что со мной? Надо же принять руки…» – подумал он. И не пошевелился. И. уже не было в мире никого, кроме этой непонятно близкой и необходимой девочки. Это длилось секунды, незаметные для других. Ему они показались длинными. Наконец она обернулась, и он увидел прямо перед собой широко открытые глаза, полные изумления.
– Простите… – пробормотал он и отнял руки.
Как только Демьянов кончил плясать, Бахирев быстро повернулся и пошел из Дворца культуры.
Ему было стыдно. Не было для него мужской породы противнее, чем порода женолюбов. Он называл их мышиными жеребчиками и испытывал к ним органическое отвращение.
«И как она посмотрела! – кривясь от стыда, вспоминал он. – Не сердито, не гневно, не испуганно, а именно изумленно. Чтобы рассердиться и испугаться, надо было понять. А она даже не поняла ничего! Девчонка же. Только изумилась!»
Он опоздал на школьный вечер и застал жену и детей дома. Жена кормила мальчиков ужином, а дочь в длинном, как у взрослой, халатике заплетала на ночь тонкие косицы. Он увидел себя в зеркале шифоньера и строго сказал себе: «Это еще что такое? Этой гадости я за тобой, старик, никогда не замечал!»
Он показался себе неуклюжим и старым и обрадовался успокоительной старости.
– Ну как, старушка? – тихо и ласково сказал он жене, погладил ее по голове и кивком указал на дочь. – А ведь у нас с тобой дочь скоро невеста. Идет жизнь-то… Еще два-три года – глядишь, каблучки, ленты-бантики, и уж кто-то глаз не сводит. Надо бы ей ракетку купить. Пусть играет в теннис. Красивая игра. И красиво, когда девушка с ракеткой… Ох! – преувеличенно покряхтел он. – Тяжеловато мне становится к вечеру поворачиваться! Пойдем-ка мы с тобой, старушка, на покой.
Жена, обрадованная его редкой лаской, прильнула к нему. Повеяло родным, испытанным, и он вздохнул с облегчением.
Тина Карамыш медленно шагала по темным улицам и спрашивала себя:
«Что это было? Ничего не было? Нет, было! Было такое, чего я никогда не знала».
Бахирев запомнился Тине с того рапорта, который он провел так необычно. И его горькое положение временного на заводе человека, и его непоколебимое, прямолинейное упорство – все будило ее любопытство.
Чем пристальнее наблюдала она его, тем яснее ощущала тот дух борьбы, который звучал в рассказах о дедушке Карамыш, которым дышала память об отце и матери. Но она еще не ясно понимала, за что он борется.
Может быть, просто во имя честолюбия? Тогда это неинтересно.
На ее глазах он читал Вальгану докладную о Сталинских премиях, и она думала: «Так мог поступить только или очень подлый, или очень хороший человек. Какой же он?» То, что он поступал так и раньше, утвердило ее во втором. Он действовал честно, но ходил оклеветанный и, презирая клевету, не пытаясь оправдаться, упорно шел к цели. Все это перекликалось с пережитым Тиной, будило в ней невольный, но глубокий отклик. Теперь, приходя на собрания или совещания, она прежде всего искала глазами его массивную фигуру, крупное, твердое лицо: «Он здесь? Значит, мне будет интересно».
Она вникала в его планы, следила за его действиями» огорчалась его сшибками, радовалась его удачам. Ее собственная работа, прежде покойная, становилась все напряженнее и увлекательнее, и это напряжение внутренней невидимой связью все тесней связывало Тину с Бахиревым. Тина знала: уйди, он с завода – и сразу из ее собственной борьбы уйдут острота и радость, контроль, и поддержка, тревога и уверенность. Незаметно пришла особая насыщенность жизни. Она была не только зрителем и болельщиком, она сама действовала, сама была участницей борьбы, возглавленной им.
Когда в первомайский вечер на трибуне усаживался президиум, Тина сразу подумала: «Будет ли Бахирев? И какой он будет на праздничном вечере?» Он пришел парадный и улыбающийся наивной, странной на его лице улыбкой. Тина еще не видела его таким. «Словно ждет чего-то очень хорошего», – тотчас поняла она.
После заседания она пошла танцевать, но когда услышала, что будет плясать Демьянов, бросилась вместе со всеми в зал и протискалась в ложу.
Пляска захватила ее; забывшись, она дернула кого-то за руку, крикнула: «Хорошо! Смотрите, смотрите!» Тут же она спохватилась, обернулась, чтоб извиниться, и увидела Бахирева. В первый раз она увидела его так близко. Она заметила, что глаза у него большие, но кажутся маленькими, узкими, потому что прячутся за тяжелыми веками и сидят глубоко. Она заметила выпуклости его нависающего лба. Она отвернулась и вдруг почувствовала его руки на своих плечах. Он подвинул ее немного, но не убрал рук. Он стоял, чуть прикасаясь к ее плечам. «Что ж он так стоит? Неудобно же!»
И вдруг ей стало хорошо. Малиновые портьеры ложи, красная рубашка, метавшаяся по сцене, ожили, загорелись.
«Стой так. Не шевелись, – мысленно просила она его. – Хорошо смотреть и слушать, когда ты рядом. Чтобы ты и только ты… Но что это? Что это такое?»
«Что это такое?» – спрашивала она себя и не могла найти ответа,
«Я не знаю что… Только мне ничего больше не надо… Лишь бы рядом…»
Ей вспомнилось, как часто слышала она эти слова от Володи, считая их чем-то вроде проявления супружеской вежливости.
«Значит, это на самом деле? Значит, это бывает?!» Она повернулась к нему и взглянула на него глазами, полными изумления.
Он опустил руки.
Тина не могла оставаться на концерте. Она пошла домой.
«Что случилось? Ничего не случилось!» – говорила она себе и знала, что говорит неправду. Открытием для нее была не сила незнакомой ей радости, – открытием было то, что эта радость существует на свете.
Если ее не существовало, если все, что говорили и писали о ней, – лишь красивый вымысел, вроде стихов или песен, то вся Тинина жизнь была правильна. Так она считала всегда. Но если это на самом деле приходит к людям, то надо ждать этого, ждать, сколько бы ни пришлось. Если этого не бывает, то она была одной из самых счастливых женщин. А если бывает?.. Значит, другие женщины знают это? Значит, жизнь пронесла ее над чем-то прекрасным, неизвестным ей, но понятным другим людям? Она хочет быть как другие! Она хочет понять, пережить такое же! Она сама испугалась этой пробудившейся жажды. «О чем я? Какой стыд! Не сметь думать!»
Она шла пешком. Влажный ветер касался лба, мысли становились яснее, ритмичность шага передавалась им. Она вспомнила прожитое. Короткое, но безоблачное счастье в доме отца и матери. Сиротство в годы войны. Возвращение отца, его смерть от чьей-то страшной руки, притаившейся здесь, рядом. И сама она, раздавленная несправедливостью этой гибели, как та женщина на трамвайных рельсах. Омертвение сердца и Володя с его любовью и радостью.
«Почему у одних жизнь идет тихо? Солнце, которое светит над страной, и бури, которые пролетают над ней, мало касаются их? Почему и хорошее и плохое, что было в стране, все должно было пройти через меня?»
И, спохватившись, она в страхе опровергала и кляла себя:
«Глупости! Какие глупости! Разве я несчастлива? Володя, прости! Я не смею и не буду больше так думать! Я бегу к тебе! Ты видишь, я бегу к тебе бегом!»
Когда она добежала до дома, мужа не было. Она обрадовалась тому, что все вещи на своих местах, что царит все та же уютная тишина и тот же домашний запах ванили от первомайских пирогов стоит в комнатах. «Все по-старому! Все отлично! А мне мерещится какая-то ерунда! Вот мой милый дом, и я так счастлива дома!»
Она позвонила мужу в институт, и когда он приехал, сияющий, с розовым и холодным от ветра лицом, она обрадовалась, что он такой же, как раньше, родной, хороший, красивый, и кинулась к нему:
– Ой, Володя, до чего же ты у меня симпатичный! Я хочу, чтоб ты всегда был рядом. Никогда не будем больше разлучаться ни на час, ни на секунду без самой крайней необходимости! Не уходи никуда! Сейчас уже поздно, но все равно мне захотелось кончить праздник с тобой вдвоем. Давай полуночничать вдвоем, с тобой на пару доконаем вино и пироги!
Он охотно подчинился ей. Он был рад подчиниться ей во всем.
ГЛАВА 11. ДАШИНО ОТКРЫТИЕ
Дашу выделили в постовые комсомольской рейдовой бригады и пригласили на заседание штаба. С опаской и волнением поднималась она в комсомольский комитет. Зеленая ковровая дорожка тянулась во всю ширину коридора.
«Половик краше одеяла!.. А ноги грязные… И сама не одета как следует… Поймут, наверно, что после смены».
Заседание уже началось, и она скромно примостилась у двери.
На главном месте за столом сидел Сугробин. Здесь, в одной с ней комнате, Сугробин был так же недостижим, как на портрете, как на берегу, когда он приманивал птицу, а Даша смотрела на него издали. Так же была откинута голова, так же, словно нарисованные, лежали высокие брови. «От какой матери такие родятся? – подумала Даша. – И отчего это в городах все красивые? Сугробин, конечно, всех наилучше, но этот, который выступает, тоже красивый. Кудри зыбью, а на галстуке змии. К чему это змиев вышивать на галстуке? Может, есть примета такая?» – Когда оратор кончил, Сугробин сурово сказал:
– Аспирант, а позорите работу поста! И ведь легко было устранить брак.
– Видите ли, я представлял…
– И чего было представлять? – перебил Сугробин. – Надо было пройти в цех и посмотреть!
– Я смотрел. И когда я посмотрел, то мне представилось…
Сугробин выслушал непонятные Даше рассуждения и сказал с таким пренебрежением, что Даша вчуже похолодела:
– Соображать надо! А вы воображаете! Эх вы… горемыка!
Парень опешил:
– То есть почему именно «горемыка»?
Даша тоже удивилась. Из всех присутствующих этот нарядный красавец меньше всех походил на горемыку.
– Воображать легко, – объяснил Сугробин. – Психи в психиатричке – и те. воображают. А вот соображать трудно. А у вас одно воображение и никакого соображения!
Парень сидел уничтоженный. Даша подумала: «Вот уж действительно горемыка! Надел галстук со змием, а соображать не. может!»
– Наш Сережа дает жару профессорским сынкам! – прошептала девушка позади Даши.
А другая, строгая, с длинными косами, отозвалась:
– Есть очень плохо воспитанные! Ни в чем нельзя положиться.
– Товарищи студенты-практиканты и аспиранты, – сказал Сугробин, – вы работаете на комсомольском посту хуже, чем мы ожидали. Лишних рассуждений у вас очень много.
– А я не студент и не аспирант, а тоже плохо работаю… – сказал худой, длиннорукий, как обезьяна, парень – И совсем не стану работать…
– Почему? – обратился к нему Сугробин.
– «Штаб», «штаб», «бригада», «бригада», а кто нас слушает? Ты, Сережа, сперва взялся! Гремела по заводу наша рейдовая! А теперь чего? Ты либо в президиуме заседаешь, либо уткнешься в свою центрифугу. От твоей центрифуги всей рейдовой бригаде настоящая центрифуга.
Парень ругал Сугробина. Остальные не возражали, но на Сугробина смотрели сочувственно. Сам он не обижался и не спорил, а только погрустнел.
Наконец очередь дошла до Даши. Сугробин объяснил ей обязанности – бороться с простоями и браком в своей смене. Даша испугалась:
– Да как же я сама-то с собой буду бороться? Кругом засмеялись.
– Так ты же теперь брак не делаешь? – сказал Сугробин.
– А норму все еще не выполняю.
– Я считаю, преждевременно ее выбирать, да еще в такой тяжелый цех, – сказала красивая девушка с косами. И другая поддержала ее:
– И вообще ЧЛЦ сейчас в центре внимания. Надо туда поопытнее.
Даша покраснела. «Конечно, преждевременно, конечно, неопытная…»
Но Сугробин возразил:
– Мы поручаем не весь цех, а только пост в стержневом отделении. Брака она не делает, а норму выполнять скоро научится. И у нее отличная характеристика.
Сугробин прочитал характеристику. В колхозе эта характеристика Даше не нравилась, потому что комсомольцы написали ее неформенными словами: «И на поле И в клубе была первой заводиловкой. Такая комсомолка, что жалко отпускать». Но эти слова убедили даже строгую девушку.
В задушевный час перед сном Даша в тревоге говорила Вере:
– Одного боюсь, уж очень я все на себя воспринимаю! Кто чего скажет, тому я сейчас же и доверяюсь.
Другой наперекор скажет, а я опять доверяюсь! Ну как с таким характером на руководящей работе?!
Через день у Даши был выходной, она нарядилась и отправилась с Верой на занятия балетного кружка. Проходя мимо завода, Даша сказала:
– Неспокойна к за Прасковью Ивановну. Новенькая, второй день у станка. Забегу поглядеть.
Она прошла в стержневое, постояла две минуты возле новой стерженщицы и всплеснула руками. Она увидела все свей так хорошо знакомые ей огрехи.
– Тетенька Прасковья Ивановна, – жалобно сказала она пожилой полной стерженщице, – что же вы это делаете? Ведь это же сплошной, чистый брак!
Она накинула на свое нарядное платье фартук Прасковьи Ивановны и стала возле нее.
– Что меня затрудняло, то я вам сейчас первым долгом покажу.
Она горела желанием передать вновь приобретенные познания.
– Не так вы уминаете! Я тоже сперва все по краю давила. Вот как надо! Самое главное – набивайте плотнее! За это вас обработчики будут уважать до безграничности! – объясняла она с воодушевлением.
«Пора уж на кружок, да ведь как уйти? Как отойду, так погонит брак! – с огорчением подумала она. – Только вчера назначили меня на пост, а сегодня столько браку!» Ей вспомнились слова Сережи: «Соображать надо, а не воображать! Эх вы, горемыка!» Она вздохнула: «Нет, уж лучше постою возле нее, чем потом ходить в горемыках…».
Василий Васильевич мимоходом сказал им:
– Что это вы у станка спаровались, две новенькие?
– Чтоб ваши старые так обучали, как эта новенькая! – сказала Прасковья Ивановна. – Такая удалая девчонка попалась!
В полночь пришел Сережа.
– Кто, так выходит на работу? – строго сказал он Даше. – Ленты в косах, туфли на каблучках! Расфорсилась? Ведь у станка стоишь!
Даша тотчас почувствовала себя виноватой.
– Так ведь я выходная, – сказала она робко,
– Почему же ты ночью в цехе? – Так ведь я работаю…
– Ничего не понимаю! То ты выходная, то ты работаешь…
– Так ведь я как постовая… – окончательно смутилась Даша.
Когда Сережа понял, что она до полуночи простояла возле новенькой, чтобы не допустить брака на своем комсомольском посту, он тихо свистнул:
– Вот это комсомольская ответственность!
Сережа шел к выходу, а лупоглазенькая стерженщица стояла в памяти, как живой укор. «Почему мало таких в бригаде? Не сумел как надо поднять комсомольцев? Может, сам стал не такой, как надо?»
Даша не подозревала о тревоге, которую внесла в мысли начальника штаба. Она собиралась идти домой, когда Сугробин снова появился у ее станка.
– Устала, наверное? Пойдем, я тебя отзезу домой. Я на машине.
Машина, ожидавшая Сугробина, была маленькая, кургузенькая, невиданных очертаний.
– Самоделка! – объяснил он. – Мы с дедом сами собирали с бору да с сосенки. Смешная, а ходит что твой «ЗИМ».
Но Даша не находила ее смешной. Она впервые в жизни ехала в легковой машине. Она села рядом с Сугробиным, и машина помчалась по пустынным ночным улицам. Только что прошел дождь, и огни фонарей празднично отражались в мокром асфальте. Ночами к заводам усиленно гнали составы с грузами, и влажный ветер, врывающийся в кабину, пахнул паровозным дымом,
– Ты давно из колхоза?
– Два месяца.
– Нравится тебе? – Ах, очень!..
– Чугунолитейный нравится? – в голосе его слышалось удивление.
– Конечно, нравится.
– Чем?
– Всего много… металл течет густо, ровно сметана… Конвейры кружат… Автокарки трусят… Литье все чугунное, тяжеленное, и все, самое главное, для колхоза. – Она подумала и важно добавила: – И вообще ЧЛЦ в центре внимания.
Она вошла в комнату тихо, бесшумно разделась, юркнула к Веруше под одеяло и только тогда шепнула ей на ухо:
– Верунь!.. А Верунь! А ведь я приехала на легковой машине!
– На попутную подсадили?
– Нет. Меня знаешь кто привез? Меня Сережа Сугробин привез до дому на своей, на личной машине!
– Врешь! – сказала Веруша и села от неожиданности.
– Ей-богу, я не вру!
Веруша закивала в темноте головой:
– Ну, вот… Я тебе, Дашка, всегда говорила… С тобой обязательно должно что-нибудь такое случаться. Ведь и всего-то два месяца на заводе!..
На другой день на стенде в бюллетене комсомольской рейдовой бригады была отмечена работа постовой стержневого отделения ЧЛЦ Даши Лужковой. Проходя мимо стенда, Даша увидела главного инженера. Раньше он ходил в одиночку, шагал медленно, словно потерянный, а последнее время всегда был в гуще людей, ходить стал быстро и с таким занятым видом, что Даша не решалась поздороваться с ним. Впервые за много дней, увидев его в одиночестве, Даша со всех ног кинулась к нему. Подбежав, она оробела. Он повернулся и удивленно взглянул на нее.
– А ведь это про меня написано!.. – сказала Даша, сияя. – Ведь это я Лужкова.
– И чего выставляется? Чего выставляется? – прошептала девушка у стенда.
Но Бахирев посмотрел в счастливые глаза Даши и понял, что в чистосердечном ее порыве была лишь признательность к человеку, который помог ей. Разрумянившееся лицо ее говорило: «Вот, смотри, ведь недаром ты тогда подсобил мне».
– Я же сразу видел, что ты молодец, – сказал он. – Ты ведь у меня вроде крестницы! Не подведешь меня?
Даша зажмурилась и затрясла головой от горячего желания заверить:
– Ни-ког-да, товарищ главный инженер. Ни-ког-да!! Вечером она торопливо писала материй
«Цех наш вообще сейчас в центре внимания, и скора его будут перестраивать. За хорошую работу на посту меня уже повесили в бюллетене, а ночью, когда я дежурила, то домой меня вез на собственной машине Сережа Сугробин, который самый главный портрет в аллее почета. Василий Васильевич переменил обо мне свое мнение. А сам главный инженер, самый руководящий человек, не в дирекции, а на самом заводе, сказал, что я ему за крестницу и чтоб я его не подводила. И я его не подведу никогда!»
Таков был взлет Дашиного счастья, и Даша наслаждалась каждым его мигом, как наслаждается жаждущий каждым глотком воды.
Надежды и радости помогали ей выносить многие невзгоды.
Она до сих пор не имела законного пристанища. Мест в общежитии не было. Дашу из жалости временно прописала к себе Прасковья Ивановна, но жить у нее было негде, и Даша зайцем ночевала в комнате Веруши. В мае началось великое переселение чугунолитейщиков в новое общежитие. Но и здесь места давали только лучшим производственникам, а Даша все еще не выполняла нормы, В новое общежитие она перекочевала на прежнем заячьем положении – ночевала то вместе с Верушей, то на постели соседки, работавшей в ночную смену, и тряслась при каждом появлении коменданта.
– Как ты норму дотянешь, так мы пойдем выпрашивать место, – говорила Веруша.
Даша никак не могла дотянуть недостающие до нормы десять стержней, но на общей выработке отделения это не сказывалось, так как многие опытные стерженщицы перевыполняли нормы. Все знали, что Даша новенькая и старательная, поэтому никто не корил ее за невыполнение. Но вскоре к Дашиным бедствиям прибавилось еще одно: в цехе появились доски почасового графика. С Василия Васильевича спрашивали теперь за каждый час, и каждый час Даша чувствовала, что она-то и есть главное зло стержневого отделения. Доска висела прямо против ее столика, и на доске вся Дашина работа выглядела сплошным, ежечасным злодеянием. Даша страшилась поднять на нее глаза, как больной страшится взглянуть на свои язвы.
Однажды, к довершению бедствий, Даша увидела перед часовым графиком своего «крестного». Первым ее побуждением было убежать, но Бахирев, Сагуров и Василий Васильевич загородили проход.
Когда Даша поняла, что убежать от Бахирева не удастся, она загорелась надеждой: «Не заметит! Пройдет мимо!»
Но он кончил разговоры с Василием Васильевичем и пошел прямо в ее сторону. Тогда Даша уцепилась за последнюю надежду: «Не припомнит! Хоть бы не припомнил!»
Но он неуклонно приближался к ее станку и беспощадно с первого взмаха ударил по самому больному месту:
– Эх, Даша ты, Даша! – Он пальцем показал на доску. – Хуже всех в смене! А говорила: «Не подведу!» Говорила: «Ни-ког-да!!»
Он не только припомнил слова, он запомнил выражение и в точности передразнил ее. Даша вce ниже склоняла голову. «Вот оно, позорище мое!»
Он что-то говорил ей и Василию Васильевичу про передачу опыта. Но Даша уже не слушала и не понимала. Слезы набежали ей на глаза, лица людей, станки, стены двоились, у лампочек вырастали длинные лучи, они то укорачивались, то удлинялись и все время мерцали и тоже двоились. Даша была занята лишь тем, чтобы уберечь остатки своего достоинства в этом двоящемся, мерцающем, зыбком мире, чтобы не расплакаться здесь же, у станка. «Конец! – решила она. – Надо возвращаться в колхоз, К чему не способна, за то и браться незачем. Хватит с меня позорища! Вот и конец…»
Одеревенев от горя, она отработала смену и побрела в свой незаконный дом. Возле остановки такси ей встретился аспирант в галстуке со змеем. Даша машинально поздоровалась, во он посмотрел удивленно, не узнал, хоть и работали они оба в комсомольской бригаде. Он махал кому-то рукой, звал такси и говорил своей спутнице:
– Какая нам разница, «ЗИМ» или «Победа»?
А девушка с черно-бурой лисой через плечо щурила похожие на лучи ресницы.
– Через два дня дома, Москва, Красная площадь, Охотный ряд! Ах, уж скорее бы!
Они сели в такси «ЗИМ» и обогнали Дашу. Даша была не завистлива, а тут горько позавидовала. В комнату она вошла с неподвижным лицом и сухими глазами.
– Дашенька, какую я кашу наварила! Гречневую а подкорочкой! – Веруша стала собирать на стол. – Поешь нынче с новой тарелки, с синим краешком.
«Заюлила моя лиса-лисонька! – грустно подумала Даша. – Чувствует, что беда надо мной».
– Да уйди уж, уйди! – сказала она сурово, боясь расплакаться, но когда Вера обняла ее, Даша не выдержала и заплакала.
– Что, Дашура, Дашунюшка? Да что ж ты? Да не пугай, сердце не терпит, скажи, что?
– Конец, Верунька, конец! – твердила Даша, – Уеду от позора! Я тут мучаюсь, мама там! Приеду, обрадуется-то! Уж кто к чему приспособлен! Я в колхозе родилась, мне и жить в колхозе!
– Почему? Что? Да ты хоть расскажи, что случилось.
Даша выплакала первые слезы и заговорила спокойно:
– Десять недодаю!.. Не могу сдвинуться! Ведь бьюсь, бьюсь!.. Хоть бы на одну прибавить! И повесили еще эту доску! Висит она надо мной, как злодеяние! Василия Васильевича подзывала к себе. «Все, говорит, правильно делаешь, да быстроты не имеешь». А сегодня… он… товарищ Бахирев… «Эх, Даша ты, Дата! – говорит. – Наихудшая в смене…» Это я-то! Ах, Веруша, Веруша! – в отчаянии Даша прижала темные кулачки к сердцу. – Нету у меня радости в жизни! Ведь я эти ленты каждую ночь во сне вижу! Как засну, так сразу арматуру вкладываю. До того она в меня въелась, И гоню и гоню каждую ночь. И во сне одно – только бы норму! Ах, только бы получилось!
– Хоть во сне-то получается? – чуть не плача, спрашивала Веруша,
– И во сне у меня не получается. Нигде у меня ничего не получается.
Так они и не поели Верушиной каши. Прикорнули рядом на кровати, погасили огонь, и Даша, захлебываясь, выкладывала все горькие обиды, нанесенные судьбой:
– Иду, вижу – едет этот профессорский сын в галстуке со змием. Работу на посту провалил, в штабе им недовольны, всем пренебрег. А у него и такси, и Москва, и девушка с лисой. Отчего же это так, Верунька? Для него все – учись, галстуки носи, девушек катай! Сегодня у него завод, завтра – Москва. А у тебя одно только желание – еще десять штук стержней! Ты из-за этого рада ночами не спать, руки в кровь отбить рада!. И нету!
Земледелыцица Ольга Семеновна пришла с работы и, не зажигая огня, чтоб не будить девушек, укладывалась спать. Даша притихла, но когда соседка уснула, Даша снова тихо заговорила:
– А как мы с тобой в войну жили, Веруня? Лебеду заваривали… Маленькая была, нанималась к соседям гусей стеречь, да и то заработанное не себе, маме. Был бы отец, не допустил бы до этого. Отца фашисты убили, дом сожгли. За что ж это они? Сколько еще бесправия на земле! Сколько бесправия! Ведь мы еще молоденькие, а сколько горя приняли через них! И теперь… Ну, чего я прошу, о чем мечтаю? Еще бы десять лент сделать! И даже это мне не дается!
И вдруг из другого угла комнаты раздались всхлипывания. Земледельщица Ольга Семеновна села на кровати. Она была мрачной и молчаливой, говорили, что она «не в себе», девушки жалели ее, но, услышав ее всхли-пывания, испугались и притихли.








