355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Николаева » Битва в пути » Текст книги (страница 48)
Битва в пути
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:50

Текст книги "Битва в пути"


Автор книги: Галина Николаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 49 страниц)

Она сложила вещи и стала убирать квартиру. Она хотела оставить ее в безупречном порядке. Сделать это для Володи…

Никогда с такою нежностью не перебирала она Володины вещи. Рубашки с потертыми воротами, носки с заштопанными пятками.

Сейчас вдруг оказалось, что каждый носок и каждая рубашка говорят о любви и радости. Манжетку он разорвал, когда нес Тину через сад на руках, чтоб она не промочила ноги. Пятно на сорочке – это он кормил Тину с ложки вишневым вареньем, когда она пришла с работы усталая и сразу легла. Она ласкала его носки и рубашки, складывала тщательно и любовно. Остаться? Просить прощения? Он простит… Но ведь уже все равно не скроешь, что другой дороже! Чем же станет Володина жизнь? О Дмитрии по-прежнему боялась думать.

В ящике стола попалось письмо о кокиле. Инстинктивно, почти бессознательно она положила его наверх. Она возилась с уборкой весь день, а вечером позвонил телефон.

– Тина! – услышала ока хриплый и тихий голос. От одного звука этого голоса кожа на руках покрылась пупырышками.

– Митя?

– Как ты, Тина?

– Я уезжаю…

– Когда?

– Ночью.

– Я еду к тебе. Выходи к реке. Там, где встречались. Они встретились в знакомой аллее. Ночь была такой.

же дождливой и ветреной, как минувшая. Он обнял ее, и она прильнула к нему.

– Как она, Митя?

– Простужена, сражена, плачет… Но опасности нет. Куда ты едешь?

– Я еще не знаю… Мне все равно.

– Что ты собираешься делать?

– Не знаю… Мне все равно.

– У тебя есть деньги? – У меня есть деньги.

– Возьми еще. Я буду посылать тебе. Не смей отказываться. И без того тяжело. Не смей.

Она не видела в темноте его лица и стала привычным движением пальцев ощупывать его щеки, лоб.

– Митя, ты не клянешь меня?

– За что?

– За жену… за семью… за себя…

– У нее остались дети, дом, остался я. У меня остался дом, дети, завод. У твоего мужа остался дом, институт, друзья. Только ты потеряла все… Едешь неведомо куда, неведомо зачем, без вещей, без крова, без родных, и ты спрашиваешь меня… – Он крепче прижал ее к себе. – Тина… я сейчас… готов поступить так, как ты захочешь. – Я поступаю так, как я хочу.

Дождевые капли стекали по ее шее за воротник, а лицо ее согревалось его дыханием, прерывистыми горячим,

– Тина… Ты… простишь ли ты меня?

– За что? Ты же не обещал, не уговаривал, даже не просил… Я сама шла на это. А мне не семнадцать лет…,

– Все равно мы еще будем вместе. Это временно, Тина… Мы еще увидимся… Мы еще решим.

– Молчи! Еще минуту с тобой. Мне хорошо. Ведь ты рядом… Митя, если б все началось сначала?..

– Я не отказался бы ни от одной минуты… – Милый… Я так счастлива сейчас…

Плечи его вздрогнули. На пальцы, которыми она гладила его щеки, вместе с холодными каплями дождя упали горячие капли.

– Льдинка-холодинка… – с болью и горечью шептал он. – Льдинка-холодинка моя!

– Прощай, Митя… Пора…

– Подожди!

Она отстранилась от него.

– Мы оба счастливы сейчас?

– Да… – твердо ответил он. – Пока я рядом с тобой, я счастлив.

– Ну вот и все… Мне ничего в жизни не надо, кроме этих слов…

Ока была спокойна, а его плечи вздрагивали. Тина вернулась домой. Села в теплую ванну к закрыла глаза. У самого лица с тихим журчанием лилась вода. От тепла или от этого журчания вдруг встало в памяти давно забытое: журчание горкой реки, солнечное тепло и мараленок, глянувший ей в зрачки. Глаза мараленка, спокойные даже в минуту смертельной опасности, все видели, все отражали и ничего не пропускали в глубину, Откуда шло это непроницаемое спокойствие? От неведения? Или от того, что внутри, в нем самом, все так совершенно, что ничем нельзя испортить?

Мараленка можно было убить, уничтожить, но нельзя было лишить этого благородного, ясного и яркого взгляда.

Давно-давно и Тина знала дни такого же спокойствия. Куда он исчез тогда, этот мараленок? Его не было ни в кустах, ни за камнями. Маленький сгусток солнечного света поднялся с земли, взял высоту и исчез…

Если б можно было исчезнуть так же легко и мгновенно…

Тина вышла из ванны и, вытираясь, машинально взглянула в зеркало. Собственная юность поразила ее своей противоестественностью.

Она чувствовала себя тысячелетней, а из зеркала печально и нежно смотрела смуглая, гибкая, цветущая женщина.

От бесполезности этой, еще такой живой и горячей красоты нахлынула горечь. Захотелось швырнуть об землю, растоптать, расточить как попало себя, остаток своей жизни. «Все обман в жизни… И ничего мне не надо… Уничтожить! Бросить кому попало под ноги, под колеса, под поезд. Я же хотела смерти! Зачем, для чего ехать куда-то, думать о чем-то, метаться, мучиться? Под поезд!.. Ведь я не первая».

Ей вспомнилась Анна Каренина. И вдруг стало ясно, что все это уже было.

Женщина, звавшаяся Тиной, ласкавшая Дмитрия и лгавшая мужу, уже умерла, и все уже позади: и неумолимый грохот колес и предсмертный жаркий порыв к жизни, когда все на земле так смертельно мило, и мертвое, ко всему безразличное тело, бесстыдно отданное на поглядение… Все это уже было с нею.

Женская жизнь ее отжита, кончена, раздавлена колесами. Что в ней осталось жить? Что, какая сила несет ее не под колеса поезда, а в поезд, в путь, в новую дальнюю дорогу?

Она не знала, что движет ею, а руки ее складывали з сумочку письмо.

«Струсила? – спросила она себя. И твердо ответила – Нет. Если бы осмысленная смерть – в бою, в научном опыте, ради спасения кого-то, – хоть сейчас. Но так, бессмысленно! Бессмысленная смерть – конец бессмысленной жизни». Жизнь, окружавшая Тину, могла быть сложной, трудной, до предела насыщенной радостями и печалями, ко не могла быть бессмысленной. Каждый час, каждый миг жизни представлялись Тине освещенными высоким смыслом и целью. Можно, ослепнув и запутавшись по слабости и неразумению, упустить из виду и эту цель и этот смысл. Но они не могут исчезнуть! Открой глаза – и они с тобой.

До отъезда было далеко, она решила прилечь и попыталась уснуть, но мысли гнали сон. Она продолжала думать:

«Почему я живу? Анна, теряя любовь, теряла смысл жизни, и смерть для нее наполнялась смыслом. Что оставалось ей? Женщине с проснувшимся умом и сердцем куда применить их и ради чего жить?.. А у меня? Горя на мою долю пало много. Но и счастья много. Счастье близости с лучшими, смелыми… Может быть, и мое гора как-то связано с моим счастьем? Ведь лучшие бойцы всегда под огнем. Мир все еще устроен так, что лучшее часто пробивается с боем… Странно. А может быть, на странно. Сколько тысячелетий под этими звездами, от рабов до рабочих, люди жили в мире звериных законов собственности. И вот народился совсем новый и милый человеческий мир! Еще и сказки такой не написано, чтоб новорожденный богатырь сразу и рос и отбивался от полчищ врагов, зрелых и вооруженных. В битве бывают не только победы, но и труд, и боль, и ошибки. Но не бессмысленность!

И в эти часы, когда смерть только что отступила, Тина испытывала облегчение оттого, что начинается жизнь, очищенная от лжи. Можно отдохнуть от насилия над собой. Так или иначе– кончилась двойственность, отпало притворство, навсегда ушла хибара. А любовь? Освобожденная от наносного, она возвращалась к самой себе, к тем дням, когда Тина и Дмитрий, ни от кого не таясь, плечом к плечу ходили по цеховым пролетам. Одиночество? Одинок тот, кто не любим и не любит. Там, а хибаре, когда они обижали и унижали любовь и друг друга, она была порой дальше от Дмитрия, чем сейчас. Ей хотелось думать, что уезжая от него, она в чем-то приближается к нему. Ей хотелось верить, что там, вда-леке, она все же будет чувствовать его плечо рядом со своим. «Я только хочу этого, чтоб утешиться, или это будет в действительности? – спрашивала она себя и отвечала: – Это действительность! Я никогда не разлюблю и не забуду. Два человека навсегда оставили след – отец и Митя. Оба учили верности цели, страсти к делу. Оба талантливы. Но что такое талант? Способность быть счастливым избранным тобой трудом, и жизнь в нем, и стремление изо всех сил служить им народу. Разве мне это недоступно? Во мне этого меньше, чем в них обоих, но оно есть и во мне».

То, что было оттеснено последними опустошающими месяцами, снова приближалось к ней. Живой пульс многих конвейеров под руками, захватывающий поиск у опок и вагранок, ночные бдения над Сережиными тиглями с алюминием… Она увидела все это глазами Бахирева, резко повернулась в постели, откинулась на спину:

«Нет, это не слова! Это в нас! Это наша жизнь! И разве нельзя работать с такой же страстью, как любить? Ах, нет, невозможно! Но Митя живет именно так. Он может. Почему же я не смогу?»

С мужеством сильного человека искала она дорогу в будущее и с женственной слабостью жаждала хоть призрачного утешения. Но то, что брезжило перед ней в эту ночь, не было призрачным. Оно было реальным… Оно было весомым, пламенным, кипучим, как чугун в вагранках, только что мелькнувших в ее памяти.

Тина вытянулась в постели и сказала себе:

– Ты будешь спать… Никаких бессонниц… Володя говорит, что ты, как индийский факир, можешь силою воли останавливать сердце. Ты сейчас уснешь!

Какая все-таки тишина в этом доме! Здесь когда-то жила женщина, которая ни разу в жизни не сказала слова лжи, была предана мужу, была очень счастлива и чувствовала себя несчастной, потому что никогда горячо не любила. Потом эта женщина исчезла, и появилась другая, которая лгала поминутно, лгала каждым шагом и каждым словом, у которой сердце запекалось от любви, которая была безмерно несчастна и чувствовала себя самой счастливой во всей вселенной. И этой женщины уже нет! Какая будет женщина? Прежде всего, совсем бесстрашная. Две страшные вещи есть на свете – разлука с любимым и потеря родины. Первое уже произошло, а второго не произойдет никогда. Чего же еще могу я бояться? О чем же ты плачешь, индийский факир? И как ты смеешь не спать, когда я приказала тебе уснуть?

И сна уснула.

ГЛАВА 32. НОЧЬ И УТРО

Вторые сутки билась головой о кровать, плакала и не спала Катя. Неотступно стояло перед ней лицо мужа с этим выражением жадности и мольбы по отношению к той, которую он так торопливо укрыл собою, и с выражением угрозы, злобы, относившимся к ней, к жене.

Нет, это не ее Митя. Незнакомый, чужой, страшный своей отчужденностью человек. Многие годы она уютно прожила, укрывшись за теплыми, надежными плечами мужа. И вдруг не стало ни мужа, ни тепла, ни укрытия. Мрак, холодный, осклизлый, подобный мраку минувшей дождливой ночи, надвигался на нее со всех сторон, и она кричала:

– Где ты? Куда же теперь я? Митя, не уходи!

– Как сильно она любит вас! – сказала Рославлева, помогавшая ему ухаживать за Катей.

Но он видел в ее криках не силу подлинной любви, а ужас одиночества, поражающий слабых. Для нее, отгороженной от всех сложностей жизни его заботой, материнство было единственной жизненной задачей, но и чувство материнства, казалось, рухнуло при этом испытании. Она не нашла в себе силы сдержаться ради детей. Она забыла обо всем, и в женской горькой обиде ее было нечто животное.

Он жалел ее, понимал, что она такова и нельзя требовать от нее другого, как нельзя требовать пения от безголосого.

Но от этого понимания ему становилось не легче, а тяжелее. Еще безрадостнее, безнадежнее представлялось будущее. Страдая, жалея, успокаивая, укачивая, отпаивая лекарствами эту женщину, к которой он был прикован, он не мог не сопоставлять ее с той, о которой тосковал не переставая. Та нашла в себе силы навсегда отказаться от счастья ради чужих детей, а эта не смогла и суток совладать с собой ради собственных детей. «Покой детей, который ценой своего счастья оберегали мы с Тиной, она не задумавшись разрушила за полчаса. Как поступила бы Тина в подобном положении? – спрашивал он себя и отвечал: – Она не могла оказаться в подобном положении». Иных женщин можно не понять и недооценить вначале, но с каждой встречей они больше захватывают, глубже входят в душу и со временем становятся все незаменимее, неповторимее. Он знал: Тина из таких. Но если бы все же она оказалась в положении Кати? Он зажмурил веки и представил себе ее глаза: такие светлые на смугловатом лице, спокойные и нежные. Да, перебродила бы где-нибудь в темноте под дождем и вошла бы в дом с таким же твердым и ясным взглядом. И слезы не уронила бы при детях.

Катя снова громко заплакала.

Он погладил ее плечи. Она, плача, прижалась щекой к его руке. Эта залитая слезами щека, несмотря ни на что, припадала к его ладони! Это переворачивало его. Он сам чуть не застонал. Какая бы она ни была – умная или глупая, вялая или энергичная, хорошая или плохая, нужная или никчемная, – в ней были безграничное доверие, безмерная преданность. Ударить по доверию и преданности… Он мог с самого начала обдумать и сказать: «Нe та… не любимая». Но взять и пить из предложенной чаши и потом ни за что ни про что отбросить? Перед которой из двух женщин он виноват больше? Но как она кричит! Если б хоть капля воли…

– За что? За что? Лучше б ты убил меня! Дай мне самой убить себя!

– Катя! Дети! – он глазами указал на дверь.

– Ах, зачем я не бросилась тогда в воду! Я хотела умереть!

Ни мысли о детях, ни воли, ни разума, ни достоинства. Но как рыдает, как терзается! Как же он сумеет вернуть ей покой, в котором одном ее жизнь и блаженство?

Он жалел Катю, тревожился за нее, окруженную его заботой и всяческим благополучием. И не тревожился зa Тину, одинокую, вышвырнутую из привычной колеи неизвестно куда. Живая сама, она всегда будет притягивать к себе живое, и жизнь будет плескаться вокруг нее, играть всеми своими переливами. Он не тревожился о Тине, он лишь тосковал о ней и завидовал всем тем, кто увидит ее светлые глаза, ее улыбку, ее нежную, чуть горьковатую, но такую освежающую иронию.

– Не уходи, – плакала Катя. – Я не в силах жить без тебя. Я не буду жить без тебя.

Рыжик в трусах и майке вошел в комнату.

– Мама, пусть о-н уходит… Если он хотел оставить нас ради той, то пусть он совсем уходит от нас.

Уже не с жалостью, но с ожесточением взглянул Бахирев на бессильное тело жены.

«Щадя сына, я терял все. А эта никого не пощадила! ни о ком, кроме себя, не в силах подумать. Как с такой жить?! Не уберегли сына!»

Катя начала рыдать еще громче. Он заметался меж ней и сыном.

– Катя, перестань! Катя, успокойся! – Он подошел к сыну. Сын был ему дороже и ближе всех, и он не побоялся сказать, глядя прямо в потускневшие, уже не мальчишеские глаза: – Я не хотел оставить вас, Рыжик. Но я очень полюбил ее. Когда ты вырастешь, ты поймешь. Но вы мне дороже. Я никуда не уеду от вас. Уйди пока. Потом я объясню тебе все. Сейчас дай мне успокоить маму. Уйди.

Мальчик ушел.

– Катя, пойми, – снова продолжал он, – то кончено… Такого раньше никогда не было и никогда не повторится. Я буду тебе таким же преданным мужем, каким был долгие годы. Возьми же себя в руки. Я виноват, но ведь дети, дети не виноваты! Казни меня как хочешь, но зачем же терзать их?! Ведь они не спят, мучаются на меньше нас, Смотри – что стало за эту ночь с Рыжиком? Ты взгляни на него! Или ты не мать ему, Катя? Казни меня любой казнью, но подумай о них.

Она продолжала биться и плакать. Рославлева увела детей к себе. Бахирев попросил сестру впрыснуть Кате снотворное.

Впервые за полтора суток в доме настала глубокая тишина. Бахирев вошел к себе в кабинет, снял пиджак, грузно сел в кресло и закрыл глаза, прислушиваясь к дыханию жены, к тревожному шороху тополей за окном. Каждый лист бился и что есть силы рвался куда-то, тысячи маленьких парусов кипели в темноте за окном. Ночь была ветреной, но дождь прекратился. Вихрем разогнало тучи. Катя всхлипнула во сне. Если ее оставить, она не сможет жить, она действительно способна убить себя.

Если б это было возможно – оставить ее! Расстаться с ребятами? Оставить их во власти этой рыхлой и подавленной горем женщины? Во власти уныния и бессилия?

Как просто такие проблемы разрешал его отец! Произвел сына и не раздумывая швырнул в угол меж водочными бутылками – пусть растет, как знает. Как просто их и сейчас разрешают многие! Полюбил новую – бросай старую! Выложил алименты и ходи гордо! Почему же для него, выросшего возле такого отца, оказалось невозможным шагнуть через счастье детей? Как происходила «мутация» характера? Слова о социалистической этике, об ответственности коммуниста перед партией, родительские собрания в школе, статьи в газетах о многодетных семьях, ордена за материнство, милиционер, останавливающий сотни машин перед шеренгой карапузов… Все привычно, почти незаметно… А глядишь – оно уже становится твоей плотью и сидит в тебе, и уже нельзя отойти от этого, как нельзя отойти от самого себя. Тина говорила: «Процесс очеловечивания орангутанов». Он таки действительно происходит! И кто бы знал, как он иногда мучителен…

Бахирев встал, прошел в ванну, подставил голову под холодную струю – охладить кипение мысли. В мгновение перед смертью человек способен припомнить всю жизнь, от рождения. В дни катастрофы мысли не столь молниеносны, но так же кипуч и всеобъемлющ их поток.

Вода не охладила головы. Он прибегнул к Тининой иронии: «Орангутанам было легче!» Но и ирония не спасала. Мысль бежала дальше.

Коммунистическому человеку тоже будет легче. Таким, как Чубасов и Рославлев, – им уже легче. А мне еще трудно. И Кате, И Тине. Если б Катя отдала детей! Тина воспитала б их лучше. Но они и не уйдут от матери. И он не сможет пойти на такую жестокость, не отнимет их у нее. Если представить себе проникновенный суд коммунистического будущего, суд высшей справедливости? Может быть, высшей справедливостью было бы соединить тех, кто создаст лучшую семью, и отдать детей той, кто будет им лучшей матерью? Но справедливо ли отнять их у женщины, которая, давая им жизнь, сама рисковала жизнью? И справедливо ли губить одну жизнь даже ради нескольких? Счастье одних, построенное на несчастье другого? Разве вся этика будущего коммунистического общества в своей глубокой и простой сущности не сводится к тому, что счастье одного не должно строиться на несчастье другого? Разве не на этой простой основе зиждется та коммунистическая мораль, которая рождается в нас иногда с кровью? Но может ли быть в том коммунистическом мире человек, подобный Кате, – скудный мыслью и рыхлый душой? Или человек с пробоиной в сердце, подобный Тине? И будет ли жить в том коммунистическом мире существо, подобное ему, Бахиреву, существо, одержимое властным стремлением к высокому, справедливому миру коммунизма и подвластное порой иным страстям?

Иным будет будущий суд, иными будут судьбы и характеры. Наше счастье в том, что все больше в нашей. жизни проводников коммунизма, верно следующих за первым и лучшим из них – за Лениным. Наше счастье з том, что капиталистическая собственность – главная преграда на дороге к коммунизму – снесена. Но битвы на дороге еще не кончились.

Поезд пролетел за окном. Бахирев взглянул на часы: «Да, как раз время… Это проехала ты, Тина…» Он бросился к окну, но не увидел ничего, кроме темных деревьев, крыш, заводских труб. Только мерный звук колес и паровоза прорывался сквозь мятежный шелест отяжелевшей от влаги листвы. Мерный стук колес, мерное пыхтение паровоза: пф… пф… пф… Давно уже нет поезда, а звук все не затихает. Это не поезд… Это бьется сердце…

«Уехала Тина… Любимая, друг, жена, единственная, которая могла бы так украсить, так обогатить, так осчастливить каждый час, каждый миг моей жизни! Мы встретимся еще. Когда? Через годы? Но что такое годы? Тина не из тех, кто забывается с годами. Тина из тех, кого с каждым годом понимаешь все глубже, ценишь все больше, вспоминаешь все чаще. За что расплачиваемся мы этой болью разлуки? За любовь? Но такая, как наша, любовь никогда не была преступлением, требующим расплаты. За ошибки давнего прошлого? За измену самим себе? За то, что когда-то, в очень давние годы, пошли по инерции, по течению, пошли не своею дорогой? Ведь оба где-то в самой глубине сознания понимали: еще не пришло то единственное, незаменимое, без чего невозможно жить на свете. Оба хотели уйти от трудностей жизни: я – в Катину тишину, Тина – в покой Володиного дома. Тишина, покой, жизнь по инерции не для нас. Не столько за измену Кате и Володе расплачиваемся мы сейчас, сколько за давнюю измену самим себе… Силы инерции рано или поздно отомстят за себя, если их не преодолеть, если жить, уступая им».

Он прошел в детскую, в кухню, постоял в прихожей; он кружил по квартире, обходя только одну комнату – спальню жены.

Снова вернулся в кабинет. Одинокий зовущий свисток донесся издали. «Прощай, Тина». Он закрыл глаза. Какая-то часть его существа должна быть погашена, выключена из жизни. Долго сидел он так, а когда поднял веки, удивился мирному свету настольной лампы, неприкосновенному спокойствию кабинета.

«Я верну Рыжика, – подумал он. – Я верну ему дом. И Рыжик придет».

Так же, как недавно Вальган, он подошел к окну. Увидел россыпь заводских огней, огненные арки и звезды. Сколько надо было рук и сердец, чтоб на месте руин зажглись эти огни! Пережитая боль сделала его ближе к людям. Не огни арок, но судьбы людей – судьбы тех, кто несет сейчас в цехах ночную вахту или мирно спит в заводских поселках, видел он перед собой в эту мочь. Вчера он прошел мимо Даши и Сережи, на миг растрогавшись, но не взволновавшись их судьбой. Сейчас их юность, нелегкая, но чистая и здоровая, вставала перед ним из огней, из звездной ночи, из трепетного шума листвы, Они сейчас не вместе. Почему, почему они не вместе? Из-за того, что не нашлось для них стен, крыши, окон, дверей? Своя боль стократным эхом откликалась на боль других. Сильнее, чем они сами, почувствовал он сейчас горечь их разлуки. Лучше, чем они, понимал он, чего стоит пропущенная минута счастья. Они должны быть вместе! Как можно человеческое счастье ставить в зависимость от леса, кирпича, железа? Нужно достать стройматериалы. Если не лес и не кирпич, так хоть шлакоблоки, другие материалы… Мало ли их. Можно делать даже на заводе. Или централизованно в области. Грннин пойдет на это, заразится этим, поможет.

Кипение мыслей не прекратилось, энергия, разбуженная катастрофой, не иссякла, но она уже не бушевала, она меняла направление и вливалась все в то же излюбленное, проторенное, исконное бахиревское русло– в работу.

…Вступало в привычные права то, что показалось бы противоестественным для многих, но было характерной особенностью Бахирева, то, что одни называли одержимостью, а другие творческим горением, то, о чем Тина говорила «талант»… Способность при любых обстоятельствах самозабвенно жить своим делом, и находить в нем счастье, и изо всех сил служить им народу.

Если бы он делал величайшие атомные машины, но предназначенные для порабощения и уничтожения людей, он не смог бы работать от тоски неудовлетворенности и раздвоенности. Но там, где труд служил человеческому счастью, не было ни мелкого, ни безразличного, ни скучного; вкладыши, противовесы, стройматериалы – все облекалось животрепещущей плотью, все становилось пафосом бахиревской жизни.

Стройматериалы будут, – продолжал он думать. – Нехватка строительных организаций? Какая нелепость! Да разве они не пойдут строить для себя сами? Он заразит их этой мыслью, опытом собственного сердца. Если б ему пришлось своими руками строить дом для жизни с Тиной? Он не спал бы, не ел, и каждый кирпич стал бы радостью. Надо строить не один дом, а целые улицы. Помочь тем, кто любит, кто рад поработать для любимых, для семьи, для счастья. Доброе оружие должны делать счастливые люди с добрыми руками. Он уже видел поселок, новые дома, новые улицы. Улица Радости, улица Молодоженов, улица Бойцов Доброго Оружия, улица Любви…

Он провел рукой по лбу. Странная фантазия! Но эта фантазия облегчила боль. Нет, это не фантазия. Это потребность, необходимость, реальность. У тоски есть лишь один выход, один отток – делать для людей то, чего неутолимо хочешь для себя! Он до сих пор еще не мог определить, с каких больших шагов начать новое восхождение. Может быть, это и будет одним из его первых директорских дел? Помочь выйти заводу из многолетнего послевоенного жилищного голода?

Он вспомнил часы, проведенные в мраморной комнате, и осудил прежнего себя, фанатика технического прогресса ради прогресса. Разве может такой человек стоять во главе социалистического завода? Но как медленно иногда проникают даже самые очевидные истины в человеческое сознание!

Сущностью всего происходящего в мраморной комнате была борьба за счастье людей, и казалось, он понял это всей глубиной мозга. Но вот понадобились еще в раны в сердце, чтоб и сюда могло проникнуть это понимание! Трудно перестраиваются люди! «Трудно «очеловечиваться орангутану!» – опять вспомнил он Тинину иронию. – Всем так трудно или только мне?»

Катя спала глубоким сном. Он отодвинул рабочее кресло и сел. Два долгожданных последних министерских приказа лежали на столе. Приказ о передаче производства дизелей одноименному заводу и о строительстве новых цехов. Сперва он с трудом вдавливал в мозг строки и цифры, потом произошло неожиданное. Если электростанция работает с полной нагрузкой, предельным напряжением, то когда в одной половине города выключают свет, то в другой огни загораются с удвоенной силой. Это случилось с ним. Одна сторона его натуры усилием волн была погашена, выключена, а все силы его, весь внутренний огонь сосредоточились на другом: на самом коренном, самом поглощающем, самом привычном – на работе. Каждая строка и каждая цифра вдруг вспыхнули, ожили, заговорили. Министерство, согласно старым требованиям, отпускало средства на строительство двух новых больших цехов. На заводском дворе не было места. Снести старые цехи? Но если завод отдаст производство дизелей, освободятся большие площади. Центральные цехи стояли тремя рядами. Если соединить торцы этих рядов? В плане они получат форму буквы «Ш» – три параллели, соединенные с одного края четвертой, поперечной полосой. Средства, данные на строительство двух цехов, употребить на реконструкцию всего завода. Соединить три основных корпуса четвертым, провести подземные и воздушные конвейеры. Свести до минимума внутризаводские погрузки, разгрузки и перевозки.

Он уже видит этот стройный и мощный поток деталей, И главная схема планировки будущего завода и частности производства – все то, что в иное время потребавало бы многодневного, кропотливого труда, возникала в мозгу зримо и отчетливо. Никогда прежде не испытывал он подобного состояния. Мысль торопила, и рука не успевала за мыслью, набрасывала лишь основные линии чертежа, лишь первые слоги слов. «Потом разберусь, дочерчу, допишу… Сейчас только б не упустить, только бы зафиксировать то, что в уме».

Это можно было назвать озарением. Бахирев очнулся, когда забрезжило утро. Он выключил свет, но мир еще был бескрасочен – лишь тени различной густоты наполняли комнату. Алый ковер на стене еще казался бархатисто-черным, голубая диванная подушка выделялась на нем светлым, бескрасочным пятном.

Он прилег, еще раз обдумывая намеченное. Он видел, как наверху, под потолком, зажегся винно-красный край ковра, как на верхних полках появилась прозелень книжных переплетов. Краски медленно выплывали из сумрака.

Тихо скрипнула входная дверь – ее так и не закрыли ночью. Бахирев оглянулся. На пороге кабинета стоял Рыжик. Хмурый, растрепанный, похудевший за ночь, наверное ни на миг не уснувший, он не глядел на отца и не говорил ни слова. У него было не по-детски скорбно-сосредоточенное лицо. Спортивная тапочка на левой ноге была плохо зашнурована. Бахирев вспомнил «разнесчастного» мальчика на вокзале. Не уберегли… К кому он пришел? К отцу или к матери? Нет, не к ней. Он стоит на пороге кабинета. Зачем он пришел? Еще раз сказать отцу: «Уходи?» Он стоял молча. Бахирев узнавал в нем свое упорство, свою неловкость, свои тяжелые веки. Детство, когда-то отнятое у него самого, стояло на пороге. Неужели оно будет отнято второй раз? Он хотел протянуть сыну руки и не смел. Но Рыжик потоптался на месте и, не поднимая век, двинулся к отцу. И снова Бахирев узнал в нем себя – свою тяжелую походку, свои сомкнутые губы. «С чем ты идешь ко мне?» – хотел он спросить и так же, как сын, не смог разомкнуть губ. Золотая прядь приблизилась к окну и вспыхнула в первом луче. Бахирев не мог удержаться. Он поднял руку, нерешительно коснулся волос и тут же убрал ее. Мальчик не пошевельнулся. Не простит. Пришел с обвинением, Пришел еще раз сказать «Уходи». Они стояли молча, вплотную друг к другу. Чуть повернувшись, Бахирев увидел в зеркале отражение обоих.

На голове мальчика, растрепанной несмелою отцовскою лаской, топорщился такой же вихор, как у отца. Насквозь пронизанный первым острым лучом, он горел, как язычок пламени. Оба вихрастые, оба насупленные, оба мрачные, они стояли рядом и молчали с равным упорством. В другую минуту Бахирев рассмеялся бы над двумя вихрастыми и равно мрачными фигурами. Сейчас ему было! не до смеха. Но как же они походили друг на друга. Даже в этом молчании Бахирев узнавал себя. Сын! Бахирев снова поднял неверную руку и осторожно обнял сына. Мальчик не прильнул и не отстранился. – Я пришел сказать тебе, папа…

Он умолк, и Бахирев с замершим сердцем ждал: с чем же пришел к нему его мальчик, о чем думал он в эту ночь?

Рыжик долго молчал, не в силах договорить. Потом отстранился от отца, сильнее нахмурился, начал всю фразу сначала и проговорил тихо, сердито, но уже залпом;

– Я пришел сказать тебе, папа, что я все равно тебя люблю.

Бахирев уже с силой притянул его к себе. Огненные волосы сына коснулись щеки. Бахирев обнимал его, прижимал к лицу его голову. Не сразу он почувствовал ответное движение. Выпуклый горячий лоб мальчика плотно прижался к отцовской щеке.

– Ты колючий сегодня… – Он еще сильнее прижался и сипло сказал куда-то в отцовскую шею, в подбородок: – Я тебя все так же люблю…

«Почему мы считаем, что дети не всё понимают? – думал Бахирев. – Понимают острее, глубже взрослых». Маленький мужчина понял все. Понял и то, чем была Тина, и то, чем пожертвовал их отец…

Рыжик кивком указал на дверь спальни:

– Я к ней с утра позову доктора.

– Хорошо.

Он не только понял цену жертвы, он хотел помочь. Бахирев отстранил его от себя, чтобы лучше видеть. Как горела рыжая прядь! Вот таким, огненным, золотым, нарисовала его Тина. Она видела все. Она знала Бахирева лучше, чем знал себя он сам. Лучше его самого понимала она, что он ни на миг не сможет быть счастлив и покоен без Рыжика.

Налюбовавшись сыном, он опять прижал его к себе. – Мы вместе…

Какое облегчение было в том, что они вместе! Какое счастье было в том, что не утрачен сын, что не разрушена его вера в отца, а значит и его вера в мир!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю