Текст книги "Битва в пути"
Автор книги: Галина Николаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 49 страниц)
– Ты представляешь себе лыжи, но у тебя нет ни малейшего понятия о ходьбе на лыжах! – мстительно говорил он, стоя над ней. – И куда тебя все время заносит? И почему ты отклоняешься от основного направления? Это меня не устраивает!
И, лежа в снегу, она рассмеялась впервые за много времени.
Жизнь их пошла легко и гладко. Они вместе занимались, а после занятий вместе бегали на лыжах и на коньках. Тина не проявляла к спорту способностей, и Володя был горд своим преимуществом.
– Не смей думать! – сердился он. – На коньках некогда размышлять! Надо действовать! Освободи голову! Ну, раз, два…
Она с радостью подчинялась его команде «не думать».
Тина привязалась к бабушке и все больше привыкала к Володе. Она обнаружила у него хорошие способности. Он учился плохо лишь потому, что не утруждал себя, считая, что с него достаточно лавров стадиона. Однажды он помогал соседним ребятишкам строить снежную гору, а Тина смотрела на него, стоя возле калитки. Он хлопотал молчаливо, но старательно и с удовольствием, словно полагал, что строительство снежной горки для ребят и есть его самая важная жизненная задача.
Тина невольно улыбнулась, глядя на него. И он, увидев это, улыбнулся ей доброй, застенчивой, совсем «бабушкиной» улыбкой. И в эту минуту за беспечным любимцем стадиона Тина отчетливо увидела его мать, маленькую тихую женщину с ее потребностью вечно хлопотать о других и кротко радоваться этим хлопотам, с её способностью к незамысловатому счастью, свойственною чистым, здоровым душам.
Мать помогла ей глубже понять сына.
Однажды утром, открыв дверь, Тина увидела, что Володя сидит с книгой на ступеньках мезонина.
– Почему ты занимаешься здесь? Ведь здесь неудобно!
Он молча улыбнулся своей застенчивой, мягкой улыбкой, и в глазах у него Тина увидела хорошо знакомое ей, преданное «собачье» выражение…
В ласках бабушки появились тревога и преувеличенность, которых Тина не понимала до одного случайного разговора.
Бабушка рассказывала ей про своего мужа:
– И красив был, и ласков, и мастеровит. Одна в нем была подверженность. Подвержен он был мастеровой болезни – запивал от времени… Сперва понемногу. Я поначалу и беды не понимала. Не все, мол, у человека вёдрышко, должен каждому выпасть и ненастен день. А после сильнее да сильнее. Вёдрышка и не стало. Одно ненастье. От этого и погиб. Не уберегла. Не понимала смолоду, что за беда. А помяла да спохватилась– поздно!
Она замолчала. Спицы, сами собой летавшие в ее пальцах, дрогнули, затрепыхались, опустились на колени. Тина знала бабушкину способность вязать в любом положении – за беседой, между делом, в полусне. Она думала, что сила прошлой боли парализовала неутомимые пальцы. Но старушка заговорила не о прошлом:
– Володя мой – копия с Алексея. Иной раз как войдет, так и дрогну: живой Алеша… За что бы ни взялся, все к нему само идет. А я и того боюсь. Бывало, старые люди говорили: «Наикрашему цветку первому сорвану быть. Наикращей девице первой сгубленной слыть. Наи-кращему удальцу первому голову сложить». – Сухие пальцы, всегда деловито спокойные, отбросили спицы и тревожно бегали по концам шали, по трогательным беленьким пуговкам темной сатиновой кофты. – И в этом обычае… в приверженности этой… узнаю я Алешу. Худого не скажу. Как все, так и Володя. Ну, погулял с товарищами. Не стоял бы в глазах у меня отец его, может, и не тревожилась бы я. А так… Ведь, бывало, каникулы – сплошь веселье. Первые каникулы он рюмки не пригубил. Первые каникулы день и ночь дома. Пока я жива, он еще при мне, при доме. А ведь у меня в третьем году рак вырезали.
С надеждой смотрели на Тину кроткие глаза матери. Володя был для Тины уже не посторонним человеком, но таким, судьба которого зависела от нее.
А для Володи она была чем-то вроде диковинной залетной птицы, прилетевшей к нему укрыться.
Многие месяцы жила и ходила в институт дочь заместителя председателя облисполкома, ездила в «ЗИСе», носила лучшую в городе шубку и ни разу не заговорила с избалованным девушками Володей. И вдруг нежданно-негаданно появилась у него в мезонине, ходит в серебристом халатике, строго спрашивает у него машиноведение, учится у бабушки вязанью и тихо сидит целыми вечерами рядом с бабушкой, совсем не чужая, не зазнаистая, совсем «своя», грустная, кроткая… не девочка, не девушка, не женщина, а диковинное существо. Залетная птица с подстреленным крылом. Он знал, что не будь этого крыла, не было бы Тины в его доме. И он любил и ее и ее больное крыло. Она не только пленяла его, она взывала к его силе, жизнерадостности и доброте. Если бы она была счастлива и здорова, она не заставила бы все его существо зажить так полно и напряженно. Она не пробудила бы с такой силой потребности опекать—главной потребности его натуры. Он понимал, что никого не полюбит так, как Тину, и со свойственной ему веселой ясностью говорил:
– Тина, ведь я же теперь конченый человек! Побит на всех дистанциях!
Она пугалась и торопилась перевести разговор в шутку.
Когда миновали каникулы, Тина заговорила о переезде в общежитие, но бабушка и Володя приняли это как кровную обиду. Она осталась в мезонине.
Простудившись, она заболела гриппом. Две ночи она сквозь сон слышала непонятные, скрипучие звуки в прихожей, но ей была так плохо, что звуки эти шли мимо сознания. На третью ночь, когда ей стало лучше, она снова услышала невнятный скрип. «Опять? – подумала она. – Что же это»? Накинув халатик, она зажгла свет и распахнула дверь.
На полу в крохотной прихожей на плоском тюфячке спал Володя. Серое одеяло сползло, открыв полосатую пижаму. Рука и волосы его были в пуху от зацепившейся за дверной косяк и порванной подушки. Голова упиралась в кухонную дверь – скрип этой двери и беспокоил Тину. Пока она, изумленная, разглядывала его, он проснулся, сел, морщась от яркого света, и доброе лицо его приняло испуганное и виноватое выражение.
– Володя! Что такое? Почему ты здесь?
– Потому что… оттуда… я бы не услышал, если бы тебе стало плохо ночью, – сказал он все с тем же выра-жением человека, внезапно застигнутого на месте преступления.
Третью ночь он ночевал на полу у ее порога, ни слова не сказав ей об этом. И сейчас ему было неловко и неприятно то, что она застигла его здесь. Красивые глаза его просили о прощении. Ни мужской корысти, ни тайного расчета, ни хитрого умысла. Одна жалость и беззаветная человеческая доброта – дар его матери. Тина поняла зто, и что-то отогрелось, оттаяло внутри. И впервые со времени разлуки с отцом теплые слезы подступили к глазам.
Володя подошел к ней:
– Тебе нехорошо? Или ты рассердилась на меня?
– Нет. Просто вспомнилось.
– Говорят, чтобы не вспоминать, надо как следует выплакаться.
– Я не умею плакать.
– Поучись у бабушки. Она иной раз всплакнет об отце – и сразу как умытая.
– Лучше я поучусь управлять сердцем. – У кого?
Она улыбнулась.
– У индийских факиров. Они могут учащать, и замедлять, и даже приостанавливать биение сердца.
Она коснулась лбом его горячего плеча, попросила воды. Мать и сын стали самыми близкими для нее во всей вселенной. Она любила их обоих и их маленький дом. Что было там, за невысокими белеными стенами, Тина и не могла и уже не стремилась понять. Но в крохотном кусочке мира, отгороженном этими стенами, все было ясно, тепло и чисто. Здесь можно отдохнуть сердцем и стать самою собою. Тине хотелось отгородиться этими стенами и жить в своем маленьком добром мире, где все понятно и все близко душе, где ничто не мучает ума и сердца непостижимой бесчеловечностью человеческого мира.
Только Володе и бабушке она рассказывала обо всем пережитом. Рассказала даже о девушке на рельсах.
– Душа живучее тела, – ответила бабушка. – У тел ноги отрежь – не вырастут, а у доброй души иной раз наоборот: ей ноги отрежут – она крылья вырастит.
Страшные рассказы Тины вызывали ее сочувствие, но не омрачали и не тревожили.
– Тебя еще я понимаю, – говорила Тина Володе. – Ты молодой, и в характере у тебя такая несокрушимая жизнерадостность. Но бабушка?
– Она свое знает, – объяснял Володя. – В молодости жила в бараках, впроголодь, работала с десяти лет. А теперь дом, сад, пенсия, сын в институте, внучата учатся. В этом ее жизнь, и ничем этой жизни не перечеркнешь.
Не нашли поддержки ни у Володи, ни у бабушки и Тинины рассказы о Евдохе и ассистентке с ведущей кафедры.
– Неверно ты их приравняла, – возражал всегда и во всем согласный с Тиной Володя. – Есть у меня для людей одна мера: я прикидываю, как они поступят в случае войны. Эти «ведущие», может, и не великого ума, а на фронт пойдут и будут воевать. А Евдоха – она же все советское ненавидит, она же оккупации обрадуется, торговлишку заведет.
Тина чувствовала истину в простодушных суждениях Володи и бабушки.
– Я ошибаюсь? Может быть. Но ведь я столько думала об этом!..
– Главное – сохранить здравый взгляд на все, что вокруг. Может болеть весь организм, а может нарвать один палец. Как бы он ни болел, все-таки можно разрезать нарыв, на худой конец – отсечь палец… Конечно, когда он болит, то человеку кажется, что нет в организме ничего важнее этого пальца! Вот и ты смотришь на все с точки зрения больного пальца… Дай полечу! – Он брал ее за руку, целовал и приговаривал: – Боли у сороки, боли у вороны… Ну, улыбнись! Ты же у нас, как индийский факир, можешь управлять сердцем.
И Тина улыбалась.
Его доброта, ясность и жизнерадостность заражали Тину. Она спокойнее смотрела на звезды и на людей, с интересом тянулась к газетному листу.
С каждым днем она все глубже привязывалась к бабушке и Володе; изголодавшаяся по семье, она уже видела в них свою семью; изголодавшаяся по родному дому, она видела в их доме свой дом. Пусть это маленький дом, с тесноватыми комнатами и низкими потолками, зато в нем есть такие качества, как чистота и устойчивость.
Наступила весна. По воскресеньям Володя и Тина уезжали на лодке за реку. Пышно цвела черемуха. Тина и Володя лежали на молодой траве. Одуванчики, щедро золотые и мохнатые, как пчелы, тянулись к солнцу на пластичных трубчатых стеблях. Молочный сок просвечивал и перебивал зелень стеблей, они светлели, белели, слегка розовели на изгибах. Местами соцветья отгорели, и на зрелых, телесно-розоватых стеблях сидели крохотные, круглые облака, в шутку подаренные земле высоким небом. Полупрозрачная зелень молодой травы сквозила на солнце. Каждая травинка что есть силы тянулась к кебу, жила своею особой жизнью, играла продолговатыми бликами, трепетала и вздрагивала от сквознячков и ветерков, незаметных другим, но безостановочных. Тонкие тени травинок сплетались живой, изменчивой вязью. Над водной гладью летел пух.
Володя нашел нору в земле и принялся ее расковыривать.
– Не надо! – попросила Тина и заговорила, не выбирая слов, не мудрствуя, как она могла говорить лишь с самой собой да с Володей. – Мне самой иногда хочется в такую норку! Я жила в просторной квартире, но я столько лет была в ней одна! Потом папа приехал, но тут же я уехала учиться. Наконец и его перевели сюда. Но нам не дали пожить вместе! – Безотчетным, порывистым движением она коснулась виском Володиного плеча. Голос прозвучал жалобно. – Хочется норку маленькую-маленькую. Но чтобы она была всегда… и чтобы те люди, кем дорожишь, тоже были всегда…
– Тина, так пусть будет всегда… Мы же с бабушкой только этого и хотим. И дом у нас «маленький-маленький», как тебе хочется. Слышишь, Тина? Пусть будет «всегда»… И ведь я уж не могу так дальше… быть с тобой и чужим тебе. Дальше так невозможно.
В глазах его отражалось солнце. На сильных, мускулистых плечах лежал первый загар. Все в нем и в его чувстве к ней было просто и молодо, как трава.
Тот, чей ум истерзан сложностью неразрешенных жизненных задач, не ищет мудрствования. Последнее время только Володе она раскрывалась до конца, только е ним отдыхала всем существом. При нем она не стыдилась быть горестной и беспомощной, с ним становилась иногда беспечной и бездумной, как девочка; ему говорила о самом страшном, обо всем скрытом, с ним болтала о чем попало; при нем плакала, с ним играла в смешные детские игры – в пятнашки и в чижики. Доверие и признательность, нежность и покровительство, веселое спортивное товарищество и совместные студенческие труды – все связывало их. Она не только дорожила любовью Володи, но и сама относилась к нему с нежной и неизменной привязанностью. Не многим натурам свойственна такая настоятельная потребность в привязанности, в семье, в тепле, какая отличала Тину. Но жизнь сложилась так, что не было возле нее ни родителей, ни сестер, ни братьев, и после пережитой катастрофы рядом с ней оказалась одна преданная и родная ей душа – Володя. Утратить и ее? Пойти еще на одну утрату? Тина не в силах была думать об этом. И сейчас, когда Володя повторил: «Пусть будет «всегда», я уж не могу дальше», – она встала, закрыла глаза. Прижалась к стволу черемухи. Какие слова женщины говорят любимым в такие минуты? Тина хотела бы сказать эти слова Володе, но не нашла их. Она посмотрела на облака, плывущие в небе, на белые ветви над головой и с силой тряхнула черемуху. Посыпались легкие лепестки. Володя понял ее. Он поднялся и притянул ее к себе:
– Ну вот, и навсегда…
В институте все приняли известие об их браке как нечто само собой разумеющееся. Только Нина, староста комнаты, жестоко осудила Тину:
– Ты не любишь его так, как он этого стоит. Ты как ящерица – сама холодная, поэтому все греешься у чужого тепла. Ты сама никого не любишь, лишь бы тебя грели, лишь бы тебя любили!
Нина была неразлучна с Володей с первого курса. Он был «ее Володя», и это все знали, хотя, кроме дружбы, ничто их не связывало. Она подружила Тину с Володей, желая добра обоим. И вот неожиданно для нее они поженились.
Тина была удивлена ее несправедливыми нападками, но ей некогда было размышлять о них. Теперь у нее была своя семья «навсегда» и свой дом «навсегда», и она хотела, чтоб в этой семье и в этом доме все было как можно лучше. Ей надо было учиться, вести дом и ухаживать за бабушкой, доживавшей последние месяцы. Раньше для того, чтобы дома было уютно, можно было пойти в магазин, купить шторы, скатерти, люстры, позвать полотера, заказать цветы в цветочном магазине. Теперь надо было своими руками выстирать, накрахмалить и отутюжить скатерти, вымыть полы, вырастить цветы в палисаднике.
Вскоре Тина и Володя схоронили бабушку.
– Теперь ты у меня одна на всем белом свете, – сказал Володя.
Он по-прежнему дня не мог прожить без нее и, когда она убирала квартиру, ходил за ней по пятам из комнаты в комнату.
Он был родным ей человеком, она не задумываясь отдала бы за него жизнь. Когда он говорил ей о любви, она слушала с радостью. Но сама она не находила таких слов.
Она считала, что красивые слова о любви необходимы в жизни так же, как красивые песни и красивые картины. Но то было мужское дело. У нее, Тины, были свои, женские обязанности: она должна была создавать покой, уют в доме и сделать так, чтобы выявилось все лучшее, что было в муже. С ее помощью Володя стал отличником. Его дремавшие способности пробудились, и дипломный проект его был блистателен. Ему предложили работу в научно-исследовательском институте.
У него не было ни склонности к научной работе, ни честолюбия, но у него была жена Тина, которую он любил и боялся потерять. Он понимал: для того чтобы Тина не обогнала его, он сам должен быстро двигаться, для того чтобы ока уважала и ценила его, она должна уважать и ценить его работу. Со свойственной ему веселой прямотой он говорил ей:
– Не важно, что я буду доцентом. Мне важно то, что ты будешь женой доцента.
И Тина принялась служить Володе и его диссертации с той же не терпящей послаблений истовостью, с которой делала все, за что бралась. Она сберегала его время и силы. Опоздание с завтраком на десять минут она почитала преступлением. Она обсуждала с Володей планы и результаты экспериментов, помогала делать чертежи. Муж платил ей беззаветной преданностью.
Она не заблуждалась на его счет и ясно видела все достоинства и недостатки этой преданной души.
Его тренер говорил о нем:
– Великолепные физические данные! Для того чтобы перейти во всесоюзную категорию, не хватает только волевых качеств.
И Тина в душе не могла не согласиться. Для того чтобы Володя отлично защитил диплом и успешно работал над диссертацией, ему необходим был такой добавочный двигатель, как любовь к ней. Плюс к этому двигателю сама Тина должна была не сидеть сложа руки, а периодически активизировать своего слишком благодушного мужа. Исчезни она с лица земли – и он тут же потерял бы интерес и к диплому и к диссертации.
– Ой, как я тебя знаю! – говорила она ему. – Я не только тебя знаю, но всех твоих пра-пра-прадедушек. Рассказать тебе, какие у тебя были пра-пра-пра… Как они мне приходятся? Пра-прасвекры?
– Какие? – интересовался Володя.
– Жили они в деревне, в Ярославской губернии, – это бабушка говорила. Зима там длиннущая, а лето– коротышка. Они были очень здоровые, добрые и непритязательные. Был бы кус хлеба да полати! Зимой лежали-полеживали на полатях. Глядь – лето подходит! Тут хочешь не хочешь, а работай – иначе не будет ни хлеба, ни полатей!.. И тут-то они начинали ворочать! Начинались «бугровские рывки». Землю переворачивали, дубы гнули, горы двигали! И так до осени. А при первой возможности – хоп на полати! И это тянулось почти две тысячи лет, с самого рождества Христова! Вот какие у меня пра-пра-пра-свекры!
Володя встревожился:
– Тебе не надо таких «прасвекров»? Тина тихо засмеялась в ответ.
– Если уж я вышла за тебя замуж, значит я навсегда взяла тебя вместе со всеми твоими пра-прадедами! То, что их порой тянуло на полати, – это еще не самое существенное?
– А что самое существенное?
– Не скажу. Станешь задаваться.
Тина знала, что если когда-нибудь в нее полетит пуля, Володя закроет ее собою не колеблясь. Она знала большее: вот такие, как Володя, со всеми их тысячелетними пра-прадедами, в дни войны не колеблясь бросались грудью на амбразуру, если этого требовала защита родины.
И, зная все это, Тина переносила недостатки Володи терпеливо и мужественно. Он был ее избранником, а она была Тнной Карамыш, она была из тех, о ком ее отец полушутя-полусерьезно сказал однажды:
Мы из рода Карамыш.
Полюбив – верны до гроба!
ГЛАВА 6. ЛИЦОМ К ЛИЦУ
В кабинете Вальгана мягко светили лампы дневного света. Портьеры были задернуты. На коричневом бархата выделялись зубчатые мясистые листья кактуса, и догорал, осыпаясь, огненный цветок. Лепестки тлели на ковре.
– Такое на вид чудище, а уж цветет, уж цветет… – Вальган положил ладонь на папку с бахиревскими планами и вернулся к разговору: – Изрядно ты потрудился…
Он только что одобрил плод упорных трудов Бахирева – перспективный план завода – и теперь поглядывал на главного инженера с острым любопытством.
Вечерние часы были для Вальгана часами полуотдыха. Без пиджака, без галстука, в расстегнутой рубашке, с тем добродушно-веселым выражением, которое так шло к его волевому и яркому лицу, он ходил своей мягкой походкой от стола к окну и обратно. К майским праздникам готовились озеленять цехи, образчики растений стояли на маленьких столах вперемежку с образчиками деталей. Жарко натопленный кабинет напоминал диковинную оранжерею, где причудливые растения смешивались с причудливыми сгустками металла.
Бахирев был и взволнован и счастлив незнакомым, неспокойным счастьем. Со свойственной ему въедливой кропотливостью вникал он в производство, день за днем накапливал знания, ночами тяжело ворочал накопленное, прощупывал слабые и сильные звенья производства, пытался систематизировать необходимые мероприятия. Трудно и безрадостно рождался план перестройки производства. Еще не родившись, он распался на два плана – план-максимум, для которого нужны были дополнительные ассигнования, и план-минимум, который можно было осуществить за счет наличных средств.
Из сумятицы сведений и вороха документов выкристаллизовывалась чуткая и последовательная цепь мероприятий. Завоеванная ясность сделала завод близким. Он был еще плохим, но уже своим, таким, который не терпится перестроить. Удивляясь и не доверяя собственным ощущениям, Бахирев ходил вокруг стола, с опаской посматривал на рукопись и думал: «Может, я того? Может, я вроде графомана? Им своя писанина всегда кажется лучше некуда. Что-то уж больно мне нравится!.. Потел, потел, все будто не получалось… и вдруг – на тебе! Может, мираж, самообольщение?»
Он передал свой труд Вальгану, стыдясь и робея, как мальчик, отдающий на компетентный суд свои первые вирши. Смущенным вошел он час назад в эту комнату, но искренние похвалы Вальгана и новое, острое любопытство, мелькавшее в его взгляде; ободрили Бахирева.
– Изрядно, изрядно! – продолжал Вальган. – Должен тебе признаться, не будь я сам свидетелем, не поверил бы, что все это своротил один человек за один месяц. Под этим трудом институту не совестно подписаться, десятку специалистов… Силен, ядрен, ничего не скажешь… – Он обошел вокруг Бахирева, оглядывая его выпуклыми веселыми глазами с тем любопытством и опаской, с каким смотрят на цирковых силачей, слонов и волосатых женщин. Бахирев ежился под этим взглядом, потел, молча сиял от восхвалений и предвкушал новую эру в своей жизни – эру перестройки завода: «Теперь начнется… Теперь мы с ним двинем…»
– Я согласен с тобой, – продолжал Вальган, перелистывая бахиревский труд, – как минимум – переорганизация узких мест: металлургических и моторного цехов. Как максимум – перестройка всего производства. Автоматика, кокиль, точное литье! Передать производство отопительной аппаратуры, втулок, гаек и прочей ерунды специализированным заводам, а за счет освободившихся мощностей увеличить массовость основных деталей. Читал, как роман! Все это вопрос времени, конечно.
– Время давно пришло для многого. Например, для смены руководства в чугунолитейном и моторном. Или для налаживания техпроцесса по гильзам, пробкам, вкладышам.
– Возможно… Надо еще подумать, – ответил Вальган, легким движением гибкой руки закрыл папку, снова обошел Бахирева, уловил в его неуклюжей фигура с вихром на затылке сходство с мясистым, причудливым и колючим кактусом и невольно улыбнулся.
В юности Вальгану пришлось присутствовать при внезапном раскрытии таланта. Мальчишки-футболисты смеха ради поставили вратарем очкастого, узкоплечего книголюба-десятиклассника. Новоиспеченный вратарь принялся брать невероятные мячи и потряс всю мальчишечью команду. Он был так же счастливо взволнован, как Бахирев, и так же не понимал всей силы своего дара.
«В чем дар «хохлатого»? – думал Вальган. – Дар организатора? Нет! Он еще ничего не организовал. Дар технолога? Не знаю. Но дар колоссальной трудоспособности – во всяком случае!» Ему захотелось сделать Бахиреву приятное. Он прикоснулся к колючим листам кактуса.
– Нет, хорош – не налюбуюсь! Главное, что интересно: вот такое неприглядное, зеленое, колючее мясо—и вдруг в нем такой огонь, такая энергия! Прислать тебе а кабинет? – предложил он Бахиреву.
Бахирев улыбнулся. Посылать цветы своим сотрудникам– до этого он не додумался бы. И жене он за всю жизнь не подарил ни одного цветка. «Боялся, мы с ним не сработаемся, а вот… планы одобряет… даже цветы посылает», – подумал он и невольно поежился:
– Ну, что ж… пришли…
«Коряга, конечно, – думал Вальган, привычным быстрым движением поглаживая подбородок, – но коряга добротного дерева. Другим эта коряга, возможно, и не под силу. А что до меня… Пожалуй, это как раз то, что я искал! Повернуть эту корягу в нужном направлении– ее никаким потоком на смоет!» Однако он считал, что незаурядная сила направлена неверно.
Он знал, что переход на новую марку трактора и одновременно увеличение программы дорого обошлись заводу. Производство находилось на предельном напряжении. Всякая перестройка грозила срывом праздничной первомайской программы. В Комитете по Сталинским премиям вопрос о награждении работников завода за освоение новой марки трактора был предварительно решен, но у завода были сильный конкурент и сильные противники, которые опротестовали предварительное решение и настаивали на пересмотре.
«Если зарежем предмайскую программу, то какое уж там «освоение»! Загрохочет не только первомайский рапорт, могут грохнуть и авторитет завода и лауреатство. Перестройка сейчас несвоевременна. Если не запланировать фонды на нее заранее и не подготовиться к ней загодя, то залезешь в такой прорыв, что в год не выкарабкаешься». Он подал Бахиреву его папку с планом и сказал:
– Резюмируем: времени ты не терял и в производстве полностью сориентировался. Пришла пора впрягаться в дело.
– Только этого и хочу, – оживляясь, заговорил Бахирев.
На родном уральском заводе его шутя прозвали «торпедой» за особую манеру работать. Он неторопливо и тщательно выверял прицел – выбирал решающий производственный узел. Но, раз нацелившись, обрушивался со всей мощью и всей стремительностью, не оглядываясь, не отвлекаясь, не боясь риска и не щадя себя.
И сейчас от горячего желания «торпедировать» уже намеченную цель он корежился, как от огня, сидя в мягком кресле вальгановского кабинета.
– Вот тут, – слегка охрипнув от волнения, сказал он, – я пишу о реорганизации чугунолитейного. С этого я хочу начать… и как можно скорее.
– Будем, просить средств у министерства.
– Пока хотя бы те средства, что отпущены на сборочный, автоматно-серийный и цех шасси, передать чугунолитейному. Я пишу здесь.
– Деньги – это политика! Оголять все цехи ради одного-двух мы не можем… О планах твоих подробнее поговорим еще не раз. Дай мне время обдумать. А пока перейдем к делу. – И тоном и словами Вальган решительно дал понять Бахиреву, что все предыдущее считал интересным, но несущественным и что только сейчас начинает настоящий деловой разговор. Он сел в директорское кресло, и лицо его из дружеского превратилось в официальное и властное с той разительностью мгновенных перемен, которая всегда удивляла в нем Бахирева. – Завод третий день лихорадит коленвал. Коленвал ставит программу на колени. Сколько коленвалов подали на восемь ноль-ноль?
Бахирев не поднял глаз.
– Не знаю.
– Прошу срочно узнать и доложить мне. В предмайские дни возьми программу и, в частности, движение коленвала под личный контроль.
Вальган ждал, что Бахирев встанет и пойдет выполнять его поручение, а Бахирев сидел не шевелясь. Вальган нахмурился.
– Протолкни коленвал и доложи мне через час.
– Семен Петрович, – услышал он монотонный, бубнящий голос главного. – Я не толкач и не диспетчер. Это не моя функция.
Он не обнаруживал ни малейшего желания выполнить срочное распоряжение директора. Это было так непривычно для Вальгана, что он удивился и заинтересовался.
– Вот как! А для чего же существуешь ты и в чем твоя функция?
– Функция главного инженера завода – видеть перспективы производства и вести его к этим перспективам.
Коряга не желала ложиться в указанном ей направлении. У коряги, оказывается, существовали собственные планы и устремления. В туповатой строптивости «нового» было что-то и раздражавшее и веселившее Вальгана. Секунду Вальган колебался, какое из двух направлений выгоднее, выбрал второе и, вскинув голову, расхохотался.
– Я не собираюсь делать из тебя диспетчера и не посягаю на перспективы! – Он перестал смеяться и продолжал с мягкой усмешкой: – Все мы мечтаем, друг! Ленин мечтал и нам наказал! И я вот тоже размечтался над твоими планами до рассвета. А на рассвете звонок. Встал конвейер! Вот как. Ночь придет – опять помечтаем! А днем… Друг дорогой, мы же зарплату получаем! Работать надо. Жать программу. Выпускать тракторишки. – Он подошел к Бахиреву и положил на его плечо горячую ладонь. – Устал я один, ей-богу. Из периода ориентации ты вышел с честью. Пора тебе подключиться вплотную. Заедает же!.. Помогай!
Гибкость ума, с которой Вальган изменил положение и овладел им, была несвойственна Бахиреву и вызвала в нем чувство, похожее на зависть. «Другой бы полез в бутылку. Уперлись бы мы лоб в лоб, как два барана. А этот развернулся на ходу – и снова кум королю! И вот шагаю по следам коленвала! У такого небось зашагаешь!»
Цветок, посланный Бахиреву, уронил одно огненное соцветие и набирал второй, еще твердый бутон, а планы Бахирева лежали без действия.
«Хоть бы такую мелочь, как вкладыши, удалось сдвинуть с места».
Обычная, но ненавистная Бахиреву производственная текучка захлестывала его. Он жил двумя напряженными и противоречивыми жизнями – внешней и внутренней. Видимая всем жизнь его заключалась в том, что он не всегда продуманно и тактично решал очередные и насущные вопросы. Внутренняя, скрытая от всех жизнь заключалась в непрерывном ощущении, что так работать нельзя, и в жадном совершенствовании заветных планов. Он переживал небывалые дни. Все прошлые годы теперь казались ему лишь периодом подготовки и накапливания сил к предстоящей деятельности. Сейчас наступил период реализации накопленного. Он правдами и неправдами освобождал время для своих расчетов и, когда его отрывали, испытывал боль и ярость. Переполненный большими замыслами и внутренней уверенностью, он забывал о том, что люди не знают ни этих замыслов, ни этой уверенности.
Число его стычек с людьми возрастало, а он не придавал этому значения. «Лес рубят – щепки летят», – повторял он. Он затеял рубить большое дерево, и щепки полетели при первых ударах топора. Люди вроде Вальгана или Рославлева, несмотря на его промахи, чувствовали в нем человека немалого калибра и следили за ним с интересом. Люди более ограниченные мерили его своей мерой, а по малому своему росту не могли видеть «большого дерева», которое задумал рубить Бахирев, «щепки» же казались им непомерно велики. Таким людям Бахирев представлялся человеком тупым и зазнавшимся.
Это были две крайние и малочисленные категории. Большинство же заводских людей, не зная Бахирева, могли судить о нем лишь понаслышке. Но Рославлев, Вальган и им подобные занимались делом, а не пересудами. Обильные порочащие Бахирева слухи сеяли люди второй категории. Нежелание главного инженера что-либо опровергать, объяснять было хорошей почвой для этих слухов, и те, кто не знал его лично, невольно подпадали под их влияние.
Бахирева это не беспокоило. Когда Чубасов говорил ему: «Ты бы потактичнее, поосторожней с людьми…», Бахирев отвечал: «Осторожность – это по твоей части». Бахиреву претили и сдержанные жесты и мягкий голос парторга. По мнению Бахирева, парторг должен прежде всего обладать смелостью, а определяющей чертой Чубасова была осторожность.
Чубасов еще помнил себя непутевым «Колькой чубчиком», одним из тех мальчишек, что залезают в чужие сады, дразнят учителей и зачитываются на уроках Майн-Ридом. Как произошла трансформация характера, он и сам не мог бы рассказать. Он помнил, как однажды, после школьного вечера, его отец, знатный сталевар, сказал ему: