Текст книги "Битва в пути"
Автор книги: Галина Николаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 49 страниц)
По вечерам, лежа за перегородкой, глядя в узкое окно, выходящее на задворки, Тина сжималась от непреодолимого отвращения к людям, шебаршившим за стеной, – к спекулянтке, пожиравшей голубей мира, и ее сообщникам.
Так жила Тина, замерев в ожидании и по-прежнему веря в торжество справедливости. Внезапно вышвырнутая из любимого мира, проникнутая отвращением к тому миру, в который бросила ее жизнь, повисшая в безвоздушном пространстве меж ними, она верила, что вот-вот на пороге появится отец, а вместе с ним вернется правда, мир обретет свои реальные очертания и хмарь рассеется.
В середине августа приехал Юрий. Он странен был в Тининой щели со своим тонким лицом, в своем великолепном костюме, со своей почти изысканной, сдержанностью слов и движений. Очевидно, и Тина показалась ему странной: она уловила мгновенное колебание, как бы невольную и едва заметную попытку отпрянуть, когда она бросилась к нему.
После первых обычных слов он сказал:
– Я не могу тебя видеть здесь и такой. Знаешь что, Тина? Уедем на весь день за город.
Он увез ее в лес, на берег реки. День был знойный и тусклый. Парило. Небо утеряло яркость, стало белесым от тончайшей пелены. Листья и хвоя деревьев отсвечивали таким же белесым, жестяным отблеском. Юра был очень старателен – катал ее на лодке, угощал фруктами и мороженым, устроил навес и постель из ветвей. Как будто бы все было так, как она недала, но все давило ее. Мысли. Духота. Жестяной блеск знойного и тусклого дня. Вечером он отвез ее домой. Прощаясь, она спросила:
– До завтра?
– Я поздно освобожусь…
Утомленная, она не думая согласилась:
– Хорошо. Я позвоню тебе послезавтра.
Но на следующий день она затосковала о нем.
«Почему мы не вместе в эти часы такого большого и общего горя? Он поздно освободится. Но что такое поздно? Десять? Одиннадцать? Пойду к нему и буду ждать».
Он занимал комнату в большой квартире брата. Здесь же прежде жил и старик. Тина не любила жену брата Лелю и редко бывала у них. Но иногда, соскучившись по Юрию, она приходила «сюрпризом» и ждала его, устроившись на тахте в его комнате. Он всегда встречал ее с искренней радостью:
«Тина?! Вот чудесная неожиданность!»
Ей открыла Леля. В кухне пахло сдобным тестом и лежали кучи ореховой скорлупы – ореховый торт был коронным блюдом этого дома. Не дружбу и не сочувствие, а испуг и растерянность прочла Тина в глазах Лели.
– Тина!.. Мы звонили… Нет, нет, нет, не сюда!.. Там к Юре и Мише пришли по делу…
Из столовой доносились голоса. Прозвучал чей-то смех. Тина поняла: там были гости, и хозяйка не хотела, чтоб они встречались с Тиной.
– Я хочу пройти к Юре… Подождать… – Сейчас… Сию минуту…
В полураскрытой двери Юрикой комнаты мелькнул знакомый серый костюм. Тина быстро прошла по коридору, распахнула дверь. Юра открывал окно и не услышал ее прихода. В комнате было накурено, в розовой раковине на столе еще дымились непогашенные окурки. Очевидно, гости только что перешли в столовую.
Юрий повернулся.
– Тина!
Стыд, жалость, досада, замешательство, страдание изменили и исказили его обычно спокойное лицо. Он бросился к ней.
– Я сейчас объясню.
Но она уже не смотрела на него.
Чего не хватает ей в этой комнате?
Тревожное, опасное, угрожающее отсутствие чего-то необходимого отбросило мысли о Юре, о Леле, о гостях. Портрет! Ее взгляд искал и не находил на стене привычного пятна. Да, вот и квадратный след от него. Здесь висел портрет старика.
Еще не веря себе, она через стеклянную дверь заглянула в кабинет. И там квадратное пятно.
– Сняли портрет?!
Резко, в грудь оттолкнув Юрия, она пошла в» прихожую. Юрий обогнал ее и загородил выходную дверь.
– Тина, подожди… Тина, подумай! – Вы трус.
– Тина! Чего вы хотите? – Он говорил глухо и быстро. – Смерть меня не пугает, вы знаете, на войне мы не были трусами! Погибнуть во имя народа – хоть сейчас! Но погибнуть как враг народа? Чего вы хотите от нас?
– Вы чего хотите? – Злобный шепот Лели в полутемной передней, мелкая дрожь ее подкрашенных губ потом долго преследовали Тину. – Вы чего хотите? Вы бессемейная. А у нас с Мишей дети! А Юра на отцовской кафедре… И так едва держится… Вы чего хотите?
Тине было отвратительно ее лицо, мелко-злобное, ее зад, низкий и тяжелый, как у ваньки-встаньки.
В дальней комнате звучал беспечный женский смех, кто-то играл увертюру к опере «Кармен», а тут, в прихожей, глухо и злобно шептались люди, охваченные петлей одного горя.
– Я бы поняла пассивность. Я бы поняла отчаяние. Но снять портрет отца! Мой отец защищал вашего отца смелее, чем защищаете вы, его сыновья… Трусы! Пустите!.
Она говорила полным голосом. Пианино в дальней комнате смолкло. Юра отступил от двери.
Тина бегом спустилась по лестнице, бегом добежала до своей конуры.
Его бессмысленный обман был унизителен. Но он не так мучил ее, как два квадратных пятна. Снять портрет отца… Сыновья! И все же она ждала. Она даже была уверена, что он прибежит сейчас же следом за ней, чтоб объяснить, удержать..
Сперва она думала:
«Не пущу. Пусть стоит у дверей хоть всю ночь».
Потом она стала думать: «Только бы пришел! Ведь нельзя же так…»
Она смотрела на часы. Прошел час. Он не бросился вслед за ней. Значит, он ищет минуты, когда удобно будет уйти из дому. Прошло два часа. Он придет, когда уйдут гости. Прошло три часа. Может быть, он ходит под окнами…
Она выбежала, обошла дом. Никого. Третий час ночи. Он уже не придет.
Медленно сочился рассвет. Она видела, как постепенно белела и становилась водянистой ночь.
Он пришел к вечеру следующего дня.
– Тина, вы должны понять…
– Я все уже поняла.
– Нет. Ты должна выслушать. Ведь я не обманывал. Я же не сказал, что я на работе или на собрании. Я просто, не объясняя причины, сказал, что поздно освобожусь. Я не обманывал.
– Зачем вам прямой обман? Вы так любите чистоту. Можно сработать чистенько.
– Тина! Хорошо. Оскорбляйте. Я заслужил… Я хотел позвать вас, спросите брата! Они возражали. И у нас с ним сейчас шаткое и трудное положение. У нас были вчера влиятельные и щепетильные люди. Уже одно то, что они пришли к нам, к двум сыновьям «врага народа», как они считают! Но если еще сюда и третьего… Жизнь есть жизнь. Нельзя было усугублять…
– Вот и не будем «усугублять». Идите, Юра.
– Тина! Я не подлец. И я по-прежнему хочу быть с вами. Нельзя же рвать из-за одного этого…
– Портрет!
– Тина, если бы ты знала, как я люблю свою работу. Она под угрозой! А я не могу без нее. Не вини меня..
Она ответила тихо:
– Я не виню. Я просто не люблю.
__ Значит, вы никогда не любили меня.
– Да. Конечно. Но и вы тоже.
С безразличной, почти старческой ясностью она видела и понимала в нем все, что когда-то казалось непонятным. Талантливый, до конца погруженный в свою работу, в редкие свободные часы он тянулся в тот дом, где проще и легче всего было отдохнуть. Его тянула Тина, остроумная и жизнерадостная хозяйка уютного дома, дочь известного в области человека. Но придавленная горем Тина из запечной каморки, Тина—дочь репрессированного отнюдь не притягивала его! Это еще можно было простить и расстаться без гнева. Человек, который так много отдает сложнейшим расчетам, может быть обедненным в чувствах. Но портрет… Портрет ее отца висел над изголовьем ее постели. Снять? Лучше б у нее отсохли руки!
Она улыбнулась с недоброй иронией.
– Уходите, Юра. Не будем… «усугублять»!
Он ушел. Она осталась одна. Как легко соскользнула с нее эта «любовь»! Да и не за что было ей зацепиться!! Она перебрала в памяти месяцы, проведенные вместе. Только и было дорогого – букет роз. Этого слишком мало. Пустота. Девичье ожидание кануло в пустоту. Любви и в помине не было, Юры, которого она считала другом, тоже не было. Не утрата этой не существовавшей любви и не существовавшего Юры давила ее, а на глазах перевернувшийся мир. Может быть, и того милого, трудного, но справедливого мира, в котором она жила всю жизнь, так же не было, как любви и как Юры?
Но отец был? Он был самым близким, самым реальным, самым живым и выверенным воплощением того мира, в котором она выросла.
Начались дожди. Тину мучило то, что отец ушел без пальто, в легких туфлях. Близились сентябрьские заморозки. Надо было что-то делать.
Она решила проникнуть домой к Корилову, у которого однажды была. Вахтер не пропускал ее без вызова, а на письма и звонки Корилов не отвечал.
Тина узнала, что жена Корилова Мирра Мироновна с младшими детьми все еще живет на даче, а дома, он, старшая девочка и домашняя работница Валя.
Утром, нарядная и веселая, Тина подкараулила Валю у входа в дом.
– Валечка! Как кстати! А я как раз к вам! Я с дачи и опять на дачу! Мирра Мироновна просила передать мужу записку и привезти ответ. Я сейчас же еду обратно, я могу захватить…
Случилось так, как она хотела, – она вошла в дом, болтая с домашней работницей, и вахтер не задержал ее. Так она проникла в квартиру Корилова. Теперь важно было действовать сразу, пока хозяева не успели опомниться, пока ее не вывели.
Из спальни доносилось мужское покашливание, и Тина быстро вошла в спальню. Корилов лежал в постели и просматривал газеты. Увидев ее, он отбросил газеты и приподнялся.
– Простите… Я должна была… Мы же знакомы… Я пришла…
Она видела, как секунду он колебался: позвонить, закричать, выгнать? Потом, очевидно не желая скандала, откинулся на подушки:
– Да, я вижу, что вы пришли… даже ворвались. Ну что же, садитесь. – Он указал ей на пуф возле кровати.
Она послушно села, чувствуя облегчение уже от того, что ее не выгнали.
Он оглядел ее с ног до головы. Глаза его были ледяными. Он искал правильного поведения в этом неожиданном положении.
– В конце концов, это даже приятно… проснувшись, увидеть хорошенькую знакомую.
Казалось, он уже забавлялся ситуацией. Но точно рассчитаны им были каждый жест и каждая интонация. Потянувшись за папиросой, он коснулся рукой ее колена.
– Я пришла говорить о деле…
Он поднял высокие дуги бровей.
– Здесь я не говорю о делах! Если «на войне как на войне», то «в спальне как в спальне»!..
Она встала и отошла к стене. Она понимала: он казнил ее за вторжение, казнил наиболее легким для него и наиболее оскорбительным для нее способом. Точно и тонко он казнил Тину ее же оружием—тем положением, в которое она себя поставила сейчас. Она не была для него ни знакомой, ни дочерью знакомого, ни девушкой, которая нравилась ему и однажды заставила разоткровенничаться. Для него существовала сейчас лишь дерзкая просительница, которую надо было как можно беспощаднее казнить за дерзость. Второй раз в жизни ей захотелось убить человека. Она смежила веки.
– Я пришла сюда потому, что не могла добиться разговора с вами на работе. Я пришла к вам как к коммунисту говорить о деле, которое для меня важнее жизни.
– Что касается дела… – Он откинул одеяло и сел. В смятении она подумала, что он сейчас встанет при ней в одном белье, лишь бы наказать и оскорбить беспощаднее. Но он был в пижаме. Поднявшись, он продолжал: – Что касается дела, то вам давно пора понять, что все ваши письма, заявления, и тем более подобные авантюры не принесут пользы. Скорее наоборот…
– Но речь идет о человеке, пострадавшем невинно! Нетерпеливым и повелительным жестом он остановил ее.
– Если речь идет о деле, то вам надо знать, что решаю не я, а закон и обстоятельства дела.
Он шел к двери, она загородила дверь и заторопилась:
– Я вас понимаю… обстоятельства будут за него. Я прошу об одном: скорее и тщательнее разобраться в этих обстоятельствах! Ведь невинно… Ни вести, ни передачи… Он стар, нездоров, он ранен на войне! Он не вынесет!.. Кого просить? К кому идти? Ведь я всех молю сейчас об одном – ускорить разбирательство!
Он медленно ответил:
– Ускорить?.. Может быть, это и придется сделать. Он прошел в ванную и крикнул оттуда шоферу:
– Костя, проводите Тину Борисовну!..
– Начались занятия в институте. Тина переселилась в общежитие. Соседки по комнате при ней, как при тяжко больной, понижали голос и сдерживали смех. Их заботы трогали ее, но она понимала, как трудно девушкам, из которых брызжет молодость и веселье, поминутно ощущать близость чужого горя. Она уходила заниматься в библиотеку, бродила одна по улицам, а в те часы, которые проводила в общежитии, занималась хозяйством всей комнаты. Она прибирала, чистила. Засияли окна, лампы, чайники. Блестели белизной салфетки и скатерти, а она все искала дела для тревожных рук. Она знала, что отец сохраняет мужество, и старалась быть достойной его дочерью.
Ее ждало еще одно испытание. Ее вызвали в комитет комсомола. Пятикурсница Лопаткина, изможденная, желтолицая женщина с лихорадочными глазами взяла слово:
– Я считаю, что в наших рядах не место человеку, который родственные связи ставит выше комсомольской принципиальности, который жил бок о бок с врагом и не смог или не захотел распознать и разоблачить врага-Бот почему я и группа товарищей подали заявление об исключении студентки Карамыш из рядов ВЛКСМ.
На Тину нашло непреодолимое оцепенение. Она едва выдавила несколько слов:
– Отец не враг… Он коммунист… Он лучший из людей…
– Неубедительно! – крикнула Лопаткина. – Бездоказательно! Ты его защищаешь – значит ты сочувствуешь врагу?!
Тину спросили:
– Что еще вы можете сказать?
Она молчала. Она чувствовала, что молчание губит ее, и не могла раскрыть рта. «Что говорить? Оправдываться? В чем?»
– Ну что вы, ребята?! – услышала она удививший всех досадливый и нетерпеливый голос своего однокурсника Володи Бугрова. Бугров был спортивной гордостью института и поэтому обычно не утруждал себя студенческими занятиями и делами.
На стадионе славились «бугровские рывки». До середины дистанции Бугров бежал вразвалку, поглядывая по сторонам, чуть ли не посвистывая. В конце «делая рывок». Рывок не всегда оканчивался удачей, но всегда придавал остроту состязаниям и приносил спортсмену успех у девушек. В институте Бугров тоже занимался «рывками»– полгода ничего не делал, а перед экзаменами его начинали вытаскивать всем курсом. Его любили и прощали ему провалы на экзаменах за спортивные успехи и природное добродушие. Беззастенчивость, с которой он получал плохие отметки и приносил на экзамены чертежи, сделанные руками девушек, вызывала в Тине пренебрежение. Что может сказать о ней этот недалекий «баловень стадиона»?
Обычной своей ленивой развалкой он вышел вперед. Весь он был кофейно-коричневого цвета – с лица и рук не сошел еще спортивный загар, светло-карие глаза, казалось, выгорели на солнце. Пшеничный, тоже выгоревший на солнце, чуб дыбился над темным лбом. От него веяло солнцем, курортной непринужденностью, пляжным бездумьем. Он никогда не выступал на собраниях. Почему он вдруг выступил? Что он мог сказать? Губы его кривились досадливо-брезгливой гримасой.
Тина подумала: «Сейчас скажет: «Что там долго возиться? Голоснем за исключение – и вся недолга».
Он вышел вперед и повторил:
– Ну что это, ребята? Ведь сказано: дети за отцов не отвечают! Ее упрекают, что она не распознала врага. Так его вся область не распознала. Что же вы от нее ходите?
– Ты хорошо ее знаешь? Можешь ручаться? – спросила Лопаткина.
– Да вовсе я ее не знаю! «Здрасте-прощайте» – все знакомство. Но я же из принципа! Вы обвиняете: почему она сейчас молчит? Да если б мне кто-нибудь сказал, что я бандит и сочувствую бандитам, разве я стал бы разговаривать? Я бы дал в зубы– и никакого разговора!
– А если б с тобой говорил официально член комитета? – спросила Лопаткина.
– Все равно дал бы в зубы.
Бугров, не поворачивая головы, покосился на Лопаткину и сделал едва приметное, но такое лукавое и выразительное движение плечом и кулаком, что все рассмеялись: здоровье и добродушие Бугрова заражали. Все сразу показалось проще, легче и здоровее. Большинство выступавших поддержали Бугрова.
После заседания комитета Тине хотелось поблагодарить его хоть взглядом. Проходя мимо, она нарочно задержалась, но он не взглянул на нее. Как всегда, он стоял в окружении.
Худенький, маленький студентик тыкал его в грудь и, чуть заикаясь, говорил:
– Ч-человек, загубленный стад-дионом! Если б тебя не загубили лавры стад-диона, ты мог бы стать ч-чело-веком!
– Правильно выступил Володька!
– «Бугровский рывок»!
Несмотря ни на что, в мире были справедливость и свет. Тина ушла с облегченной душой. Еще непоколебимее стала Тинина уверенность в том, что отец скоро будет дома. Придет кто-то безбоязненный и здоровый духом, скажет простые, истинные слова, и все в мире встанет на свое место.
Наступили холода. Тина снова стала добиваться свидания с Кириловым. Она поймала его у машины, и он назначил ей час приема.
Ее принял один из его помощников и сообщил, что отец умер неделю назад.
Тина не могла идти в общежитие, не могла говорить. Без цели и без смысла она шла по улицам. Ноябрьский холодный дождь то хлестал, то сеялся мелкой моросью, то снова поливал землю косыми струями; городские улицы сменились переулками пригорода, потом началось поле, за полем снова дома. Тина шла и шла. Она очнулась в незнакомой деревушке. Долго стояла на ветру у автобусной остановки, вымокла до последней нитки. Дождь, холод, физическое страдание отвлекали ее от того страшного, что она узнала, о чем боялась думать.
Глубокой ночью она добралась до общежития. Она была рада тому, что огонь погашен и девушки спят. Она была не в силах рассказывать. Не зажигая огня, не раздеваясь, она свалилась на постель.
К утру у нее начался бред. Через день ее с воспалением легких увезли в больницу.
Целыми днями она лежала, плотно сомкнув веки. Она видела львиную голову отца, его добрые воспаленные глаза. Она думала о нем непрерывно. Она вспоминала то летящее утро, в которое он вернулся. Как они счастливы были оба! Зачем он вернулся, зачем не умер в один час с матерью? Умереть за родину, на славном поле боя, в один час и рядом с любимой… Никогда не испытать того, что он испытал в последние дни…
Она все время представляла его глаза: какое недоумение застыло в них, какая смертная горечь! Эта смерть и мир, привычный и любимый ею, были несовместимы. Куда он исчез, этот мир? Да и был ли он?
Все внутри стало подобно открытой ране, все в мире стало острым и ранящим. Больно было видеть звезды, загоравшиеся за окном. В эти дни ей стало больно видеть газеты, не могла она найти в них ответа на мучившие ее вопросы. Услышав о чьей-то смерти, она думала о покойнике: «Счастливый! Он умер от болезни!» Услышав рассказ об умершем, она думала: «Смерть делает священной память об умерших, даже о скверных, даже о ничтожных. И только тебе смерть не принесла и втого блага…»
Ночами и днями она непрерывно и безмолвно говорила сама с собой:
«Мать отняла война. Она воевала за мир справедливости… Но какой войной отнят отец? Есть ли смерть страшнее, чем его смерть? Отдав душу партии, быть казненным врагами партии, прикрывшимися именем партии!..»
Ночи и дни проносились для нее незаметно, гонимые вихрем мыслей. Около двух недель она не спала, и снотворное было бессильно успокоить мозг. На третьей неделе ее свалил сон, глубокий, как наркоз.
Тина проспала двое суток, а когда проснулась, боль сменилась тупым безразличием к себе и к миру. Утратив меру добра и зла, она утратила способность к любви и к ненависти. Утратив веру в людскую справедливость, она утратила интерес и к людскому суду. Лишь собственное суждение теперь имело для нее смысл и цену. Ум ее приобрел болезненную остроту, он напоминал ум человека, впервые посетившего анатомический институт, пораженного безобразным зрелищем кишок, почек, легких… Как этот пораженный человек невольно видит под кожей здоровых людей безобразные органы, так и Тика не могла не слышать за обычными фразами лжи.
Ее соседкой по палате была молодая добродушная аспирантка кафедры марксизма-ленинизма.
– Наша кафедра в любом институте будет ведущей! Мы закладываем идейные основы!
Раньше Тина улыбнулась бы наивной важности, теперь она содрогалась от того, что за этой важностью чувствовала не интерес к идеям, но лишь гордость «ведущим положением».
Муж, ассистент той же кафедры, спрашивал жену:
– С кем это ты разгуливала в больничном саду? – С генералом из пятой палаты!
– Скажите! Она уже разгуливает с генералами!
Слушая эти простые слова, Тина отворачивалась о отвращением. За незамысловатым диалогом раскрывались ей самодовольство жены и мелкая гордость мужа. Он приходил ежедневно, и часами они говорили о вещах, модах, театрах, но ни разу не прозвучал в разговорах этих ревнителей идейных основ интерес к мысли, к идее, к книге. Тина судила их своим судом и осудила строже, чем Евдоху.
Поправившись, Тина вернулась в институт и машинально стала делать все то, что делала раньше, – есть, пить, учиться, убирать комнату. Ей казалось, что к такому мертвенному равнодушию, как у нее, смерть должна присоединиться сама собой. Она старалась думать как можно меньше. Заботами учебы и повседневности она окружила себя как железным кольцом, ограничила ими круг чувств и мыслей. Но чем меньше она старалась думать, тем ярче становились представления. Мысли, загнанные в подсознание, не угасали, но, застаиваясь, сбраживаясь, загустевая, превращались в образы.
Сны ее по яркости и многообразию не уступали действительности. Ей снились сны с продолжением, сны-воспоминания, сны-аллегории. Из ночи в ночь видела во сне давно забытое происшествие.
Много лет назад она ехала в трамвае. Впереди неё села девушка с большой корзиной яблок. Девушка была белокурая и цветущая, с кудряшками над выпуклым и гладким, как яблоко, лбом, с родинкой на румяной щеке. Что-то испортилось в проводах, и трамвай остановился. Многие пассажиры, а среди них и девушка с ябло» ками, вышла из трамвая. Через минуту трамвай снова двинулся, и вышедшие бросились обратно. Раздался внезапный крик, и трамвай остановился рывком. Тина вышла и подошла к людям, сгрудившимся у рельсов. Яблоки раскатились по пыльной мостовой. Девушка лежала на рельсах. Платье ее задралось. На месте бедер виднелось кровавое мясо с острыми обломками розоватых кос «тей, простенькие кружева комбинации вмялись в страшное месиво. Девушка говорила очень ровным голосом:
– Опустите мне юбку… И помогите мне! Что же я лежу здесь?
Лицо у нее было бледное, но спокойное, и только в глазах, уже запавших, была отрешенность, да голос, слишком ровный, казалось, доносился издалека.
– Неужели же ей не больно? – спросили в толпе. Кто-то ответил:
– Это называется шок. Когда чересчур больно, человек перестает воспринимать боль.
– Умрет, не выживет…
– Слабая, ясное дело, умерла бы. А эта уж больно сильна! Не помрет, выживет на свою беду!
Тине снилось, что ока так же с раздробленными ногами лежит на пыльной мостовой. И так же она уже не чувствовала боли, но была отчуждена от всего, что творилось на земле.
В зачетной книжке ее по-прежнему стояли отличные оценки. По-прежнему блестели кожи, вилки и чайники в тесной студенческой комнате. По-прежнему девушки из ее комнаты относились к ней с нежностью. Тина радовалась, когда они приходили, но не скучала, когда их не было. Будь на их месте совсем другие девушки, она так же убирала бы их комнату, так же наряжала бы их в свои блузки и воротнички – она так мало дорожила вещами, своим временем, своим трудом, самою собою. Чем она могла бы еще дорожить? Она не знала. Отдала бы она девочкам то, что ей самой было дорого? Этого она тоже не знала. Но как жить, не дорожа ничем – ни собой, ни людьми? И этого она не знала. Перестав чувствовать любовь, она перестала чувствовать отвращение. С теми, кого она раньше считала лучшими, теперь ей было хуже, чем с другими. Их хотелось спрашивать: «Если вы хорошие, то как вы можете допускать такое? А если вы плохие, то зачем же вы лжете, что вы хорошие?» Они тревожили мысль, и она торопилась уйти от них. К удивлению девочек из комнаты, она упорно избегала приходившего к ней Юру Гейзмана, избегала многих других, но зато часто уходила с полухмельным Алексеевым. Он был не плохой, не хороший – он был ничтожный, и ей было легко с ним из-за его ничтожества. Обмороженному месту не опасен мороз, лишь теплота возвращает боль, Она знала, что возле него ей не угрожает единственное, что могло вернуть боль, позвав ее к жизни, единственное, что было опасно для нее, – благородство. Ни одна мысль и ни одно чувство не пробуждались его присутствием. Она забывала о нем, едва отвернувшись от него, а бывая с ним, бросала безмолвный и презрительный вызов другим: «Бы считаете, что вы умные, честные, хорошие? Вы хуже, чем он. Он откровенен в своем ничтожестве. А вы лжете, играя в честность»
Ее пренебрежение уравнивало всех, убивало интерес к людям и оставляло лишь равнодушное любопытство как раз к тем темным сторонам людей и жизни, которые прежде были ей неизвестны. Заморозив свои чувства, заставив умолкнуть свои слова, она тем легче заговорила на чуждом ей языке тех, кто будил ее презрительное любопытство, будь то Евдоха, Алексеев или аспирантка с ведущей кафедры. Ей не приходилось даже притворяться с ними. Как шкатулка с черной полированной крышкой, она под тремя замками недоступно и недостижимо для других хранила свое, но безразлично отражала черной пустотой поверхности все скользившее мимо.
А жизнь задавала загадки ей и ее презрению. Люди создавали новые машины, меняли русла рек, рыли каналы, строили гигантские плотины и гидростанции и радовались этому. И она не могла не воспринимать величия этих дел и чистоты этой радости. Как же совместить все этс с тем черным, что ворвалось в ее жизнь? Знакомый физиолог когда-то рассказывал ей об эксперименте над собаками. Чтобы получить у собаки искусственный невроз, надо приучить ее на звонок получать ласку и пищу, а на вспышку света получать удары, а потом совместить и звонок и свет. Два таких одновременных, противоречивых и несовместимых раздражителя поставят перед мозгом непосильную задачу и приведут к мертвенной заторможенности всех рефлексов. Собака перестает пить и есть, теряет подвижность и восприимчивость. Часами сидит она в оцепенении, безразличная к окрикам, к ласке, к самой себе. Тина напоминала такую собаку. Жизнь поставила перед ней задачу – совместить несовместимое. И душа ее, придавленная тяжестью этой непосильной задачи, впала в мертвенное оцепенение.
Но однажды, когда девушки в общежитии заговорили об угрозе новой войны, Тина поймала сама себя на внутренней решимости. Что она сделает, если на страну нападут? Конечно пойдет на фронт! Разве можно отдать то, во имя чего погибла мать, чем жил отец, то, ради чего жил Ленин и тысячи лучших? Ведь оно существовало, оно росло, несмотря ни на что. Удивясь, она спросила себя: «Значит, все-таки есть такое, чем я дорожу?» Равнодушная к себе, к своей судьбе, к земле и к небу, она не могла не дорожить тем, что создали лучшие.
Приближались зимние каникулы.
В прежние каникулы и поезда, и пароходы, и самолете, и лучшие санатории лучших курортов – все было к ее услугам.
Теперь ей некуда было ехать.
– Останусь в общежитии, – сказала она Нине, старосте комнаты.
– Одна в пустом общежитии?! С ума сойти! Подруги предложили ей на выбор – поехать к Нине или к сокурснице, дочке профессора. Она побоялась стеснить родных Нины и не захотела ехать в веселый профессорский дом.
– Есть еще вариант, – сказала Нина. – В доме у Володи Бугрова свободный мезонин. Они вдвоем с матерью, а у них целый домик. Володька засыпался по машиноведению и запустил все предметы. Надо его вытягивать! Если б ты у них жила, и тебе хорошо бы и ему…
Тине захотелось помочь своему защитнику. Он принял предложение девушек как должное:
– У меня же тренировки. Я держу первенство института по шести видам спорта и первенство области по двум. Я институт выручаю на стадионе, а ты меня выручай на занятиях!
Так Тина очутилась в маленьком домике рабочего поселка. В тихих комнатах с крашеными полами и изразцовыми лежанками неслышно двигалась мать Володи, которую он звал «бабушка», – Прасковья Федоровна, маленькая полная старушка с ласковыми, словно о чем-то спрашивающими глазами. Она стряпала, стирала, мыла и чистила, а каждую свободную минуту вязала, не глядя на вязанье, с таким необыкновенным проворством, что спицы становились почти неразличимыми.
– Внучатам, – немногословно объяснила она Тине. – Старший сын не пришел с войны. Внучатки есть, да далеко. И подсобить нечем. Володя сам на стипендии. Только вот свяжешь, пошлешь кое-что…
Она устроила Тине пышную постель, затопила печь и сказала нерешительно:
– У меня геранька хорошая есть. Только я не знаю, понравится ли вам? Некоторые говорят – деревенское украшение.
– Я люблю гераньки.
Старушка обрадовалась, принесла в мезонин три горшка герани и поставила их на салфеточки, вырезанные из бумаги. С первых же минут Тина увидела в бабушке Прасковье кротость и потребность незаметно и неустанно делать что-то для других. Вечером, когда Тина улеглась и погасила свет, бабушка тихонько приоткрыла дверь:
– Тут кот наш пробрался. Приважила я сто спать на постели. У меня все спина болит, он угреет – мне и легче. А вы, может, не любите, так я его возьму.
– Нет, я люблю… – сонно сказала Тина.
Она отдыхала. За окном в ярком свете уличного cbn «наря безостановочно хлопьями падал снег. Кот прыгал на кровать и осторожно пошел вдоль Тининого бока, мурлыча и отыскивая местечко поудобнее.
Все было не похоже на виденное и пережитое, все было просто и тихо в добром мире бабушки. Ничто здесь не будило тяжелых мыслей, не ставило неразрешимых задач. Она проснулась отдохнувшей, погладила кота, босиком побежала к гераням, потрогала лепестки, подышала на замерзшее окно: «Что со мной? Отчего мне так легко здесь? Бабушка? Да, конечно, лучше всего бабушка! Как мне ее надо! И весь этот домик, тихий, отличный!..»
Как после тяжкой болезни, все было внове, и все нравилось: снег за окном, небо над крышами, крашеные половицы, желтые кошачьи глаза.
После чая она усадила Володю заниматься.
– Прочитай и расскажи, – сказала она строго. Он рассказывал сбивчиво и небрежно.
– Ты представляешь материал, – заявила она, выслушав, – но у тебя нет ни малейшего понятия о логике! Тебя все время куда-то заносит! Ты часто отклоняешься от основного направления! Это меня не устраивает.
Он весело рассмеялся.
– Володя, я считаю, что я вправе жить у тебя только в том случае, если ты сдашь «на отлично»! Или ты будешь знать отлично, или я уезжаю!
– Вот так альтернатива! – Он снова засмеялся.
Сперва он зевал и пытался поскорее кончить занятия, но Тина со свойственной ей методичностью и работоспособностью была непреклонна.
Вечером он уговорил ее покататься на лыжах. Она упала, запнувшись о кочку.








