Текст книги "Когда взрослеют сыновья"
Автор книги: Фазу Алиева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)
– Нельзя ли попробовать плоды с вашего дерева? – спросила Патимат.
– Кушайте на здоровье, – и Абдулхалик протянул женщине миску с абрикосами.
– Да, они красивы на вид. Интересно, какими они окажутся на вкус, – пробурчала Патимат, недоверчиво вертя в руках эмалированную мяску. – Но почему они мокрые?
– Их только что собрали с дерева, роса еще не высохла, – нашелся Абдулхалик и сам отправил абрикос в рот.
– Что ж, попробуем и мы, – решилась Патимат. – Хороший у вас климат, если в апреле уже созревают абрикосы… Гости, может, у кого-то из вас будет просьба к тамаде?
– Будет! – выступил вперед смуглый юноша лет шестнадцати и добавил под общий смех: – Я хочу, чтобы нам подали петуха жареного, но в перьях.
– Пожалуйста, – хлопнул в ладоши Абдулхалик, словно всю жизнь только и делал, что жарил неощипанного петуха.
И тут же в кругу появилось блюдо с взволнованным, хлопающим крыльями петухом. Он косил на людей круглым испуганным глазом.
– Вах! – развела руками Патимат. – Разве это петух? По-моему, это сова. Если петух, почему он не кричит «кукареку»?
Но петух, видимо от пережитого волнения, совсем потерял голос и молчал, как утопленник.
– Это очень мирный петух. Он кричит, только когда разозлится на кур, – оправдывался Абдулхалик.
– Да? – недоверчиво проговорила Патимат, – Если у вас все петухи недоношенные, то мы сейчас же забираем обратно свою куропатку.
– Предлагаем выкуп! – торопливо проговорил тамада и накинул на плечи Патимат цветастую шаль с дрожащими кистями.
– По рукам! – согласилась Патимат. Это означало, что сделка закончена.
Заиграли зурна и барабан. Послышался булькающий звук бузы, высвобождающейся из узких горлышек кувшинов. Взвился чей-то смех. И вдруг надо всем этим раздалось оглушительное, яростное, победоносное: «Кукареку! Кукареку! Кукареку!»
То злополучный петух наконец-то вспомнил о своем петушином назначении.
Между тем Айшат уже подходила к молодым с тарелкой меда, золотисто-прозрачного, как этот весенний полдень.
– Как сладко! – зажмурившись, проговорила Узлипат.
– А мне, мать, – потянулся к меду Башир, – или я не заслужил сладкого?
– А тебя, сын, пусть потчует твоя невеста, – засмеялась Айшат.
– На-ка, Башир, – и Узлипат, одарив жениха нежным взглядом, поднесла к его губам полную ложку золотистого меда.
И вот уже от толпы, окружившей молодых, отделилась Меседу. С зажженным чирахом в одной руке и кувшином, полным воды, в другой она прошла к празднично накрытым столам. Это был знак того, что пора садиться.
А жених и невеста, к несказанному удивлению всех собравшихся, не разошлись по разным местам, как это бывало всегда на горских свадьбах, а сели рядышком.
А кто-то уже опробовал струны пандура, кто-то примеривался к барабану… И вот грянула музыка, и на середину мощеного двора вышла первая, самая дерзкая пара.
И сквозь угар этого чужого веселья, сквозь пелену то ли слез, то ли опьянения Шапи вдруг увидел, как встала со своего места Мугминат и – неужели это правда! – направилась к нему. Он видел, как упруго бились о колени волны ее розового атласного платья, как развевался кремовый платок – тастар, как мелко, чуть заметно дрожала в ее руке какая-то зеленая веточка.
И Шапи, никогда не танцевавший (зачем лишний раз показывать людям свой рост!), неожиданно для самого себя принял из ее рук эту ветку с привядшими листьями, теплыми от ее пальцев, и крикнул: «Гарс!»
Он плясал, не касаясь ногами земли, он плясал так, словно втаптывал в камни двора свою боль, свое прошлое, свою первую неразделенную любовь.
Он плясал так, словно навсегда освобождался от этого чувства, словно хотел разметать его по белу свету, как бесплодные, не дающие всходов семена.
Он плясал!.. А вокруг неслось все громче, все удивленнее:
– Шапи-то, Шапи! А еще скромничал, говорил, что не танцует…
– Вот это да! Да Шапи ли это?!
– Глядите на Шапи! Глядите на Шапи!
И Аминат не выдержала. Она встала из-за стола, отыскала Умужат и шепнула ей дрожащим от счастья голосом:
– Как они подходят друг другу, словно два голубя на одной ветке.
Но когда загустела, заматерела, заколобродила свадьба, вступив в ту пору, когда не только Шапи со своим неожиданным талантом, но даже жених и невеста были напрочь забыты, когда землю и горы окутал лиловый сумрак ночи, когда все смешалось, нарушилось, переплелось, разладилось и сладилось по новым, неписаным, неподготовленным законам, от ворот в горы неровной походкой раненого зверя направился один невысокий человек. И никто этого не заметил. Никто, кроме Мугминат…
XXIV
И ПОСЛЕДНЯЯ…
Но и эта ночь кончилась, как кончается все на свете. Веселое щебетанье ласточек известило о начале нового дня. Заблеяли ягнята. Ударила о дно крынки первая струя молока. Захлопали ворота. Зазвучал транзистор в чьем-то окне. Зазвенели бубенцы на крышках медных кувшинов: это девушки спешили по воду. И уже на глазах у всего аула медленно и величаво прошла мать Узлипат, торжественно неся дочери птичий завтрак, легкую, почти воздушную кашу из кураги, залитую медом и урбечем.
Но и это утро ста́яло, растворилось в ясном небе, в теплом воздухе, уступило место синему дню, а день вечеру, а вечер ночи… И скоро люди, включенные в ритм обычных будничных дней, стали забывать об этой свадьбе: новые заботы и новые праздники увлекли их мысли и сердца.
И среди них один – самый светлый и самый горестный – праздник Победы. В этот раз в ауле намечалось особое торжество – открытие памятника погибшим.
Под звуки парада, звучавшего из всех репродукторов, празднично одетые люди из дальних и ближних аулов шли и шли сюда, где у подножия горы, вблизи семи родников, положивших начало аулу Струна, ветер трепал белое полотнище, закрывавшее памятник.
И бело-розовая пена садов, и пронзительная синева неба, и блики солнца, вспыхивающего на снежных вершинах, и цветение женских шалей, и огромные рассыпающиеся букеты в руках, и смех, и слезы, и песни, и причитания, и высокие папахи старцев, и белоснежные одеяния грудных младенцев, и траурные платки вдов, и непокрытые головы молодежи, и венки из желтых одуванчиков на девичьих косах, и скорбные, окаменевшие лица матерей, чьи сыновья не вернулись с фронта, и живые, горящие любопытством лица подростков – все это являло собой картину почти непередаваемую.
Аминат стояла в первом ряду среди таких же, как она, старых матерей, у которых погибли сыновья. Стояла с букетом простых полевых цветов расхалат – любимых цветов Байсунгура. На ней было новое светло-синее платье, широкое, как она всегда носила, еще не обмятое, не принявшее контуры фигуры, и черный цветастый платок с люрексом. Его серебристые нити так и вспыхивали на солнце.
На постаменте памятника выстроились участники войны. И среди них Ахмади и Аймисей. Этот ряд нестерпимо сверкал орденами и медалями.
Аминат покосилась в сторону, ища глазами Шапи: ведь беспокойство за своего нескладного внука никогда не оставляло ее. Но Шапи она так и не нашла. Зато ее глаза невольно прилипли к Узлипат и Баширу. Красивые и юные, с ничем не омраченными лицами, они были так откровенно счастливы, так отъединены от всех, хотя стояли бок о бок с людьми, что у Аминат больно сжалось сердце.
Но что это… На том месте, где только что рука об руку стояли Башир и Узлипат, она вдруг увидела… Алибулата и Хамиз. Его лицо молодо и беспечно, как в тот день, когда они всем аулом закладывали фундамент для его будущего дома, когда, не чуя близкой беды, праздновали день взросления сыновей. Глупцы, они думали, что пора взросления сына наступает тогда, когда он уже созрел для того, чтобы свить свое гнездо, заронить зерно будущей жизни. О, как они были легкомысленны и недальновидны! Оказывается, взрослость мужчины – это совсем другое. Это созревшее мужество. Это способность заслонить собой мать и невесту. Это умение, если надо, не раздумывая отдать за них жизнь.
Сыновья взрослеют тогда, когда в них созревает осмысленная способность к подвигу. Только сейчас эта мысль, правда не столь четко выраженная, пришла в голову Аминат и удивила ее саму своей ясной, как день, правдой.
Она уже раскрыла было рот, чтобы поделиться своим открытием с сыном и невесткой, но их уже не было. А на том месте, где они только что улыбались ясному небу, чистому дню и ей, Аминат, как ни в чем не бывало стояли Аминтаза и его девушка.
«Кто она? Почему я ее не знаю? Неужели из другого аула?» – заволновалась Аминат, пристально вглядываясь в чужие ускользающие черты. Но, как ни старалась, она не только не могла узнать девушки, но даже как следует не разглядела ее лица. От напряжения слезы выступили у нее на глазах… Она даже подалась вперед, но все равно ничего не увидела, кроме расплывчатого неясного контура девичьей фигуры. Единственное, что ей удалось заметить, – девушка, кажется, в гимнастерке. И тут неожиданная догадка пронзила ее: да это же та самая девушка, о которой сын как-то вскользь писал с фронта… Она еще испугалась, как бы он не женился и не привез с фронта чужую. Подумать только, какие пустяки волновали ее тогда!
Но откуда они здесь, у памятника, в этой нарядной толпе? Неужели живы?! Неужели вернулись?! У Аминат закружилась голова, все сдвинулось, смешалось в ее сознании.
«Сынок, – зашептала она, – почему ты остался таким же безусым мальчишкой, каким я проводила тебя на фронт? Ведь так не бывает. Погляди на своих однолеток. У них на головах уже обледенели сугробы. А ты… ты все такой же, прежний… зачем ты пугаешь меня?»
«Да, мать, – услышала она ломкий мальчишеский голос, – мы остались такими, какими ты нас запомнила, какими видела в последний раз… Разве ты можешь представить нас взрослыми, пожилыми, даже старыми, с сединой в волосах, с бороздами морщин?! Нет, и для тебя, и для всех мы навсегда остались такими, какими упали лицом вниз на мокрую от крови землю так далеко от тебя, от этих гор, в том последнем бою…»
Аминат всхлипнула, протянула вперед руки, но… ровный голос директора школы вернул ее в сегодняшний день.
– Друзья мои, мои соотечественники, дорогие мои аульчане, сегодня мы собрались здесь, чтобы открыть памятник погибшим дагестанцам, памятник бессмертия!
Все захлопали. Аминат вздрогнула, с опаской и надеждой покосилась в сторону. Но там, где только что стояли Аминтаза и незнакомая девушка в гимнастерке, снова появились Башир и Узлипат.
– …Когда они прощались со своими семьями, – продолжал между тем выступающий, – они не ждали наград, не думали о бессмертии. Даже слово такое – «бессмертие» – не приходило им в голову. Они спешили исполнить свой долг, сыновний долг перед родиной. – Голос оратора все крепнул, все набирал силу. – И вот сегодня, в этот весенний день, они вернулись к нам молодыми, вечно молодыми. Здесь, на этом памятнике, их имена.
С этими словами он дернул за шнур, и белое полотнище, медленно опадая, открыло взору каждого высеченную из камня скульптуру: горянка с чертами Аминат протянула в небо руки; с широких каменных ладоней стремились в полет юные орлята.
На постаменте памятника золотыми буквами были высечены имена погибших. Семьдесят пять имен. Семьдесят пять жизней. Семьдесят пять сыновей, мужей, братьев, отцов.
Гул рыданий волнами прошел по толпе. Все смешалось. Замелькали цветы, косынки, выбившиеся из-под платков седые космы волос.
Женщины падали на колени, простирали к памятнику руки, сквозь спазмы слез выкрикивали родные имена. Все загнанное глубоко внутрь, за эти десятилетия погребенное под слоем новых забот и бед, выпросталось наружу, закровоточило, как в первые послевоенные дни.
Тщетно директор пытался восстановить порядок. Все было бессильно перед лицом этой всенародной скорби.
Аминат сама не заметила, как очутилась на постаменте памятника, живая рядом с каменной, маленькая рядом с великой, смертный человек рядом с бессмертным символом.
И все, что только сейчас рыдало, причитало, стенало от горя, смолкнув, устремило на нее внимательные ждущие глаза.
То, что не под силу было председателю, в один миг и без всяких усилий сделала она, мать…
– Простите, так много хотела сказать и вдруг все позабыла, – растерянно призналась Аминат, сцепив на груди побелевшие в суставах руки.
Толпа безмолвно и терпеливо глядела на нее.
– Ах да, – опомнилась Аминат, с трудом заглатывая вставший в горле комок, – тут вот слышался шепот, будто это я высечена на памятнике, потому что у меня погибли муж и трое сыновей. Дорогие мои, разве в том дело, сколько у кого погибло. Было бы у горянки десять сыновей, она бы всех до одного послала на фронт. А разве горе матери, потерявшей единственного сына, меньше, чем горе той, у которой погибло трое или пятеро? Как говорится, на том месте, где вырвано дерево, остается зияющая рана. Могилы наших детей, – Аминат всхлипнула, – разбросаны по всему свету. Считайте, сегодня вернулись они к нам, под камень этого памятника. А еще я хочу сказать, – Аминат вскинула голову, молодо блеснули ее глаза из-под седой пряди волос, – горжусь я, что среди наших сыновей, мужей и братьев не оказалось ни одного труса. Смотрите, – голос ее зазвенел, полетел над толпой, – сколько здесь матерей, сколько заплаканных глаз. Но ни одна не прячет глаз! И еще я хочу сказать, почему эти могилы и памятники называют могилами Неизвестного солдата, памятниками Неизвестному солдату! Каждый из них имел имя, достойное того, чтобы быть высеченным на камне. Тридцать лет прошло, а сердце все болит… Так пусть цветущие деревья не испытают града, а родники – камней, давящих на дно. Пусть матери всех стран не седеют в тревоге за растущих сыновей, а невесты не возвращают матерям своих женихов белые платки – свадебный подарок.
При этих словах Аминат глухое сдерживаемое рыдание прорвалось и угасло в толпе – то Хамиз зажала ладонью рот.
И, услышав этот звук, Аминат сбилась, беспомощно опустила голову и как-то обмякла, словно все силы разом ушли из нее. Только слезы заструились по щекам, как дождь.
– Уведи ее, – прошептал Ахмади жене.
– Мама, не надо, не надо, успокойся, – обняла ее Аймисей и осторожно свела с постамента.
Торжественная часть праздника закончилась. Толпа, распавшись на группки, гомоня, двинулась в сад Победы. Этот сад поднялся после войны. В нем было семьдесят пять фруктовых деревьев. И каждое носило имя погибшего.
Цвела черешня. Ветер волнами доносил ее благоухание. И сад издали казался огромным бело-розовым облаком.
Шапи поискал глазами в толпе и наконец увидел Мугминат. Она шла чуть поодаль, утопая по колени в густой шелковистой траве, и то и дело нагибалась, срывая фиалки.
– Мугик, – проговорил Шапи, догнав ее, – ты почему не заходишь ко мне в лудильню? Между прочим, твою кастрюлю я давно починил.
– А-а, – равнодушно откликнулась Мугминат и снова нагнулась за цветком.
– А дно кастрюли даже посеребрил, – похвастался Шапи, пытаясь заглянуть в лицо девушки. Но это ему никак не удавалось. – Так приходи сегодня вечерком в лудильню. Придешь?
– Нет, – неожиданно резко ответила Мугминат.
Шапи оторопел:
– Но почему?
Мугминат отвернулась, помолчала, покусала травинку и вдруг, отбросив свой букет, крикнула:
– Ты бегал за ней! А теперь побегай за мной, если… если я тебе нужна…
И не успел Шапи опомниться, как в траве замелькали ее босые розовые пятки. Туфли на шпильке она предусмотрительно сняла и, убегая, размахивала ими, как флагом.
– Да-а, – пробормотал Шапи, оторопело глядя ей вслед.
А когда даже ее макушка скрылась за зеленью, за далью, за покатой округлостью земли, он вдруг увидел светящиеся струи, которые поднимались от семи родников и, скрещиваясь в синем полуденном небе, тонко и нежно звенели…
Перевод Л. Румарчук.
АРОМАТ РОДИНЫ
Рассказы
ПЧЕЛА
Я сижу у окна и смотрю на маленькую пчелку, что бьется между тяжелыми пыльными рамами. Как она попала сюда? Редко увидишь пчелу в этом каменном городе… И вот в моем воображении вспыхивает ясный летний день, и я будто вдыхаю, как прежде, щедрый аромат горных лугов и цветов, рожденных жаром солнца и соком земли.
Вот я бегу босиком по лужайке по высокой, выше колен, траве. Под лучами солнца пламенеют цветы, и папахи вечных снегов на вершинах гор сияют серебристой голубизной. Песня жаворонка, мелодия, которую выводит стрекоза, жужжание пчел – все слилось в особенную тишину, звенящую долгим протяжным звоном. Живое и вечное слушает симфонию летнего дня. И я растворяюсь в нем, в этом солнечном дне, словно сливаюсь с землей, травой, цветами; смотрю в голубое небо, свежее и грустное, будто умытое детской слезой, и чувствую себя частицей всего, что вокруг; душа моя наполняется удивлением и восторгом, мне хочется взлететь, но, точно птенец с неокрепшими крыльями, остаюсь на земле.
А цветы вокруг кивают головами, дарят мне нежные улыбки. На лепестках тюльпана улыбка алая, у фиалок – лиловая, а у колокольчиков – голубая. И я тоже улыбаюсь им в ответ.
Бегу по залитой светом звенящей лужайке, поднимаюсь на пригорок, и тут моему взгляду открывается скошенное поле. Оно голо и похоже на бритую голову. Рядами лежат на нем цветы и трава, убитые безжалостными серпами. Мое сердце сжимается; я вдыхаю сильный, жгучий аромат умирающих цветов и понимаю, что они щедро отдают сейчас свету, воздуху и горам свое последнее благоухающее дыхание. Песня застывшего в вышине жаворонка печальна, и я чувствую, что восторг я желание взлететь оставляют меня.
– Иди сюда! – зовут меня косари.
Я бегу на зов.
Мужчины идут одним рядом, широко взмахивая косами, а на некотором расстоянии от них, наклонившись до самой земли, косят серпами женщины. «Смотрите-ка, пчелиные гнезда!» – восклицает одна, и все, побросав косы и серпы, подходят к ней. Я подхожу тоже и вижу на бугорке маленький рыхлый комочек – пчелиное гнездо. Слушаю жужжание пчел. Сколько же их здесь? Одна, другая, третья… целый рой. Странно, как они помещаются в таком маленьком гнездышке, которое лежит теперь на шершавой огрубелой руке… Это самая настоящая пчелиная крепость, и в ней сотни домиков, наполненные янтарным медом. «Здесь мы всегда находим соты», – говорит Сапинат и отламывает кусочек. Я беру у нее из рук несколько маленьких домиков, и мед мелкими каплями брызжет мне на ладонь. «Это пчелиные слезы, – вздыхает Рукият, прозванная Плаксой, – сколько пчелы трудились, чтобы наполнить соты!» В ответ ей все смеются: «Ох уж эта Рукият! Послушать тебя, так ни траву косить нельзя, ни мед есть!»
Я смотрю на соты, и мне кажется, что капельки, дрожащие в круглых оконцах, действительно похожи на слезы. Меня охватывают жалость, чувство вины, и моя ладонь, которую я было поднесла к губам, повисает в воздухе.
«Ну что ты, – говорит мне старая Ашакатун, – ешь, детка. Ведь пчелы трудятся не напрасно. В труде смысл их существования. Смотри, какие они маленькие, а сколько делают хорошего людям; их мед приносит радость и исцеление от болезней. А у человека смысл жизни в том, чтобы творить добро. Вы еще молоды, не понимаете этого, но послушайте меня: чем старше становишься, тем острее желание быть полезным другим, оставить что-то после себя, сделать счастливым хоть одно живое существо. Есть такая притча: однажды путник, пересекая чужой аул, встретил похоронную процессию. Присоединившись к ней, он спросил у родственников и друзей покойного, живого или мертвого провожали они в последний путь. Изумились аульчане: как покойник может быть живым? И тогда путник сказал, что человек остается бессмертным, если память о нем жива, если он оставил след в людских сердцах, если он творил добро, владел словом, кинжалом и конем… Вот что такое добро, дети мои».
Вкусный ароматный мед слегка обжигает горло. Но все-таки мысль о разрушенном пчелином гнезде и о погибших пчелах тревожит меня.
Я смотрю на маленькую пчелку в оконной раме, и в моей памяти оживает горный аул Хариколо – Хутор травы. Кто впервые назвал его так, не знаю. А травы и цветы действительно нигде не растут так буйно: низкому – до плеч, высокому – до талии… Жители аула славятся своим трудолюбием. Здесь никогда не голодали, даже в тяжелые засушливые годы. Говорят, что если житель Хариколо, скачущий на коне, заметит на дороге колосок, то он остановит коня, спешится, поднимет колосок, протрет его между ладонями, положит зерно в рот и только тогда продолжит путь…
Картошка в Хариколо рассыпчатая и крупная, такой во всем свете не сыскать, морковь здесь особенная, фиолетовая, куда больше обычной, сладкая, точно среднеазиатская дыня. А харикольский мед – настоящее янтарное чудо! Скажи только на базаре, что мед из Хариколо, и тотчас покупатели сбегаются со всех сторон.
Я смотрю на маленькую пчелку, и в моем сердце оживает образ дедушки Наби. Я вижу дом, стоящий на самой вершине аула, и двор с небольшим огородом. Что только не растет там в осеннюю пору! Картошка, морковь, лук, петрушка, кинза, чеснок… А на деревьях – яблоки, груши, сливы.
Я вижу между рядами ульев высокую и гибкую, как у удалого воина, фигуру дедушки Наби. На его лице нет защитной маски – пчел он не боится. Аульчане говорят, что маленького Наби нашли когда-то на чашечке пчелиных сот и с тех пор он вот уже сто лет возится с пчелами: ведь дедушке Наби исполнилось сто лет.
Он подолгу стоит у своих ульев, как бы прислушиваясь к биению сердца каждого. У одного улья засияет, точно скала, освещенная солнцем, у другого – нахмурится, как сердитый утес, окутанный низко спустившимся туманом. Так меняется то и дело лицо дедушки Наби; он открывает крышки ульев, заглядывает в них, что-то передвигает, поправляет. Часами бродит он между своими голубыми домиками, обитатели которых строго соблюдают законы труда и продолжения рода. «Как легко было бы жить, если б миром людей так же правили справедливость и разум», – часто повторяет дедушка Наби, разговаривая сам с собой. Иногда он зовет в гости своих друзей и родственников. Сам снимает соты, а мы кладем их на большие саргасы. Дедушка Наби здоровается с каждой пчелой, и ни одна никогда не укусит его. «Хочешь узнать, о чем они поют? – спрашивает меня он. – Другу – мед, врагу – меч. Знаешь, когда пчелы нападают, они понимают, что погибнут, но не жалеют жизни, защищая свой труд и свое потомство».
Потом он берет полное ведро холодной воды и, обмакнув в нее нож, начинает резать соты. Куски неравны между собой, потому что большой семье дедушка Наби отдает большой кусок сотов, а маленькой – маленький. Жена дедушки Наби иногда сердится: «Каждый год раздаем все; не знаешь, для чего трудишься!..» Но дедушка Наби успокаивает ее. «Не смотри на тех, кто скачет впереди, – говорит он, – оглянись назад, сколько людей, хромая, идет за тобою следом!»
Я смотрю на соты, и мне опять грустно, потому что каждая капелька меда для меня – слеза пчелы.
И вот я опять медленно бреду по горной лужайке, вдыхая воздух родного края и слушая нежную песню стрекозы. Перелетая с травинки на травинку, она поет: «Продлись, продлись, мгновенье». И я понимаю ее язык; в песне жаворонка отчетливо различаю фразу: «Сколько песен в сердце, успеть бы пропеть их…» – а над самым ухом жужжит пчела: «Другу – мед, врагу – меч…» Я слежу за полетом пчелы, она кружит над самой землей и опускается все ниже и ниже. И вот наконец выбор сделан. В лучах солнца затрепетали пчелиные крылья, в них отражается голубоглазый цветок. Его тонкие лепестки дрогнули, тянутся навстречу пчеле, словно губы девушки к любимому. Все слилось воедино: крылья и лепестки, цветок и пчела…
Печаль окутывает мое сердце. Миг, пчела поднялась и улетела. Так и счастье всегда длится всего лишь миг. Как бы в отчаянье цветок качает головой вслед пчеле, и мне кажется, что он уронил голубую слезу. А может, это просто моя слеза упала на его лепесток?..
Перевод М. Магомедова.



























