444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Фазу Алиева » Когда взрослеют сыновья » Текст книги (страница 12)
Когда взрослеют сыновья
  • Текст добавлен: 27 августа 2026, 14:30

Текст книги "Когда взрослеют сыновья"


Автор книги: Фазу Алиева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)

Эти мысли так ободрили Ахмади, что он, посвистывая ласточкам, стал весело плескать на себя воду. Вода, принявшая в себя холод ночных звезд, влажные туманы рассвета, влила в него свежесть и бодрость.

Чувствуя себя как бы вновь родившимся в это ясное и чистое утро, Ахмади открыл ворота и погнал корову в стадо.

Он был не единственным, кто опоздал в это утро. Многие только еще открывали ворота, вяло и сонно приветствуя друг друга.

– Ты не знаешь, в какую сторону пошло стадо? – нагнала его Патасултан.

Ахмади покачал головой и сказал:

– Давайте я возьму и вашу корову.

– Спасибо, Ахмади! – обрадовалась Патасултан, но даже ее радость была какой-то вялой. – Стадо не могло уйти далеко, ведь Омар тоже ушел на фронт. А коров погнал его отец, он ведь совсем старый и хромой.

Скоро еще одна хозяйка доверила ему свою корову. За ней вторая, третья. Словом, когда Ахмади вышел из аула, он гнал в горы почти треть аульского стада.

Без труда догнав хромого пастуха и присоединив к его стаду свое, Ахмади уже хотел повернуть обратно в аул. Но взгляд его нечаянно упал на вершину горы, где между выступами скал клубился то ли дым, то ли туман… Там был аул Загадка. Ахмади встрепенулся, горячая волна прилила к сердцу. Его любовь, как бы загнанная глубоко внутрь, оттесненная событиями вчерашнего дня, вспыхнула в нем с новой силой.

Подумать только, ведь он не видел ее целых полсуток. Он даже не помнит, была ли она на проводах. Он не только не видел ее на гумне, а даже почти забыл о ней. Нет, не то чтобы забыл – она постоянно была с ним, в нем, частью его существа, – а как бы отключился от нее, как за последние полсуток отключился и от самого себя. При мысли о ней тяжесть, лежащая у него на сердце, растаяла, улетучилась, как дымок в небе.

Скорее бежать к ней, перемахнуть через ограду, бросить в окно камешком и увидеть ее лицо, счастливо и удивленно просиявшее ему навстречу.

«Конечно, все уже ушли на работу. Только дедушка Хирач на крыльце по-прежнему выстругивает свои ложки».

Но каково же было удивление Ахмади, когда он не увидел старика на крыльце. Из трубы не поднимался дым. Из окон не доносилось ни звука. И вообще дом напоминал заброшенное птичье гнездо.

Тяжелое предчувствие кольнуло юношу; он, уже позабыв об осторожности, хотел открыть ворота, как услышал неподалеку стук молотка и, обернувшись, увидел Хирача, который на этот раз орудовал не ножом по дереву, а молотком по камню.

Но руки, в которых он сжимал молоток, посинели от вздувшихся вен, и удары получались слабыми и нечеткими.

– Асаламалейкум! – подошел к нему Ахмади.

– Ваалейкум салам! – ответил старик и, положив молоток на камень, протянул юноше руку. Голос у него был словно у петуха, который поперхнулся колосом. – Что-то я не узнаю тебя, сынок, – проговорил он виновато, вытирая тыльной стороной руки слезящиеся глаза с покрасневшими веками.

– Меня звать Ахмади. Я из аула Струна.

– Вах! Вах! Вах! – трижды повторил старик и вытер руки о галифе. – Пойдем, сынок, в дом. Мы всегда рады гостю. А ты из какого будешь тухума? Молодых-то я теперь никого не знаю, растут, как трава на помете.

– Я из тухума Байсунгуровых, – отвечал Ахмади. – И отца моего зовут Байсунгур. Не надо, дедушка, из-за меня бросать работу. Давай я лучше тебе помогу.

– Какая это работа… Так… чтобы душу отвести… – сказал старик. – Позавчера мой сын Магомед сломал тут немного забор, хотел за счет нашего двора расширить улицу, а теперь вот мне приходится заканчивать. – Старик сел на камень и, вытащив из кармана грязный, засаленный мешочек с протертой вышивкой, высыпал на ладонь сухой размельченный кукурузный лист и не спеша стал закручивать кальян. Но не успел сделать даже одной затяжки, как на дорожке появилась женщина. Она была очень взволнована. Бордовое гурмендо сползло с головы. Одна рука размахивала серпом, а другая веревкой, которой женщины связывают сено.

– Чтоб лопнули мои глаза! Чтоб оглохли мои уши! – кричала женщина, приближаясь к ним. – Мало того, что я проводила на фронт мужа и сына, так еще дочка сбежала. Что ты наделала, Аймисей! Нет, лучше мне умереть!

И женщина, отбросив серп и веревку, схватилась руками за голову и закачалась из стороны в сторону.

Только теперь до Ахмади дошел смысл ее слов.

Аймисей убежала! Куда? Почему? Значит, ее нет в этом доме, в этом ауле! И, может быть, он никогда уже не увидит ее!

Женщина стихла так же внезапно, как и раскричалась.

– Вот, оставила записку, – беспомощно и тихо сказала она и разжала вспотевшую ладонь, в которой лежала скомканная бумажка.

Ахмади схватил ее, развернул и стал читать вслух.

«Мама, родная, – писала Аймисей своим круглым детским почерком, – прости меня и не сердись, но иначе я не могла. Я хочу воевать вместе с отцом и братом. Береги себя и дедушку. Целую крепко. Твоя дочь Аймисей».

Все молчали, сраженные простыми словами этой записки.

– Ну что же, – наконец произнес Хирач, и голос его прозвучал глухо, словно из подземелья. – Разве птичку, упорхнувшую из гнезда, вернешь? Пусть воюет. Значит, такова воля аллаха!

– Как это – пусть воюет! – снова закричала мать Аймисей. – Опомнись, что ты говоришь, дед! Где это ты видел, чтобы девушки воевали!

– Видел, – сказал Хирач. – В тяжелые для родины дни горянки не раз проявили себя как героини. Аймисей не могла поступить иначе, ведь она женщина нашего рода. Она третья Аймисей. А две, в чью честь она носит это имя, погибли на войне. Одна из них была совсем девочка, лет пятнадцати, не больше. Когда под натиском врага все мужчины нашего аула погибли или ушли в горы, забрав с собой стариков, женщин и детей, две женщины спрятались в пещере и встретили врагов градом камней – это были семидесятилетняя старуха и пятнадцатилетняя девочка по имени Аймисей.

Хирач уронил на грудь свою седую голову и замолк, словно уснул.

Мать Аймисей, плача и причитая, ушла в дом.

И Ахмади уже хотел незаметно удалиться, чтобы не тревожить раны этих людей, как увидел, что по щеке старика, по темной, как старое дерево, борозде морщины сползла слеза, тяжелая и крупная, словно дробь.

– Прости меня, сынок, за мою слабость, – глухо проговорил старик. – Старость – жестокая вещь. Бывало, ничто не могло вышибить слезу из Хирача. Три войны прошел. Тело мое в шрамах, как залатанный бурдюк. Да и руки стали дрожать, – и старик, вытянув руки, с недоумением уставился на свои мелко подрагивающие пальцы. – Прости, что не принимаем тебя, как положено в горах. Но ты сам видишь… Видно, суждено мне испытать еще и это горе. Мне бы, старому, догадаться, что не зря вчера она повела меня к роднику Аймисей…

– А что, дедушка, есть такой родник? – спросил Ахмади.

– Ну да. Видишь во-он ту вершину? Это самая высокая точка нашего аула, там и родник.

– Дедушка, я тоже хочу взглянуть на этот родник! – вскричал Ахмади, охваченный неясным, но сильным чувством. Быть может, ему показалось, что, повидав этот родник, он как бы снова встретится с любимой.

– Ну что же, пойдем, сынок, я покажу тебе этот родник. Здесь недалеко.

Старик тяжело поднялся и, ссутулившись, пошел в сторону горной вершины, слепящей глаза белизной нетронутого снега. Ахмади боялся, что старику будет трудно подниматься в гору, но походка Хирача оказалась на удивление пружинистой и легкой, а дыхание глубоким и ровным. То ли сказывалась многолетняя привычка, то ли спасал целительный воздух высокогорья.

И вот наконец Ахмади услышал знакомый звук. «Клюк, клюк, клюк!» – словно билось живое трепетное сердце. Оба, старый и юный, склонились над прозрачной струей. Родник, пробившийся между камнями, был таким маленьким, что, казалось, весь мог уместиться на ладони. А вокруг полыхали цветы пожарки. Они отражались в воде. И оттого родник словно обжигал красным огнем. Или он был пропитан живой кровью, кровью той самой Аймисей, которая погибла здесь, защищая свой аул от врага?

Ахмади прильнул губами к этой струе и почувствовал, как сердце его переполняется отвагой и жаждой подвига.

И когда шел с Хирачем обратно, а потом один в свой аул, в голове билось: «Она, девушка, ушла, сбежала на фронт, а я, мужчина, разгуливаю здесь, как телок».

И горячий стыд обжигал ему щеки.

По дороге он пытался сочинить записку для матери. Но лучше тех слов, которые написала Аймисей, придумать не мог. Поэтому дома он переписал записку, только немного изменив ее, и в конце вместо «Аймисей» подписал «Ахмади».

Не дожидаясь прихода матери, он положил записку на самое видное место – на кухонный стол – и пешком отправился в районный центр.

XIV
ПЕРВАЯ ПОХОРОНКА

Аминат не помнила, как она вышла в круг. То ли кто-то, смеясь, вытолкнул ее, то ли Абдулхалик протянул ей палку, и она не решилась отказаться. То ли самой захотелось, как говорится, тряхнуть стариной. Ведь последний раз она танцевала, поди, полжизни тому назад. Тогда строили дом Алибулату…

Много воды утекло с тех пор. Много раз земля меняла свою белую шубу на зеленое хабало. Много раз зерна превращались в колосья, а колосья в хлеба…

Но в сердце Аминат так прочно укрепилось горе, что веселье и радость вокруг только усугубляли ее боль. Видя чужих невест на чужих свадьбах, она представляла рядом с ними своих сыновей, и сердце ее обливалось кровью. Глядя, как матери малолетних сыновей бросают платок на люльку новорожденной, она плакала сухими, невидимыми никому, но оттого еще более изнурительными слезами, ведь не было у нее внучки, а значит, из суждено ей испытать это простое счастье – видеть, как матери сыновей загодя присматривают для них невест.

Но сегодня на проводах Машида Ахмада уговорил мать выпить вина. И Аминат неожиданно развеселилась, разговорилась. Слова, можно сказать, посыпались из нее, как спелые плоды с дерева.

– А не зря люди пьют это горькое вино! – громко прокричала Аминат и, покачнувшись, чуть не поставила мимо стола блюдо с медовыми сливами из своего сада. – Чем горчее вино, тем на душе слаще. Вах, земля прямо плывет под ногами! Словно я не иду, а лечу. И чего я раньше не пила?! Ахмади, сынок, ну-ка налей-ка мне еще! Теперь я буду все время пить, так и знай.

А выпив второй стакан, Аминат так разошлась, что сама не помнит, как очутилась в кругу, и все гости поплыли у нее перед глазами, словно карусель. Если бы невестка вовремя не поддержала ее, она бы наверняка упала.

Но когда Аймисей усадила ее рядом с Ахмади и тот взял ее руку в свою и стал гладить, Аминат неожиданно расплакалась.

– Сынок, родненький, – рыдала она, – из четырех орлят ты один у меня остался. Ты прости, что я сегодня такая… у меня в душе все переворачивается. Дай мне, сынок, еще выпить, – и она сама потянулась за кувшином с вином…

– Что ты, мать! – испугался Ахмади. – Успокойся, ну, пожалуйста, ну не плачь! Ты же у нас в семье самый главный мужчина. А разве мужчины плачут? Да еще по такому поводу. Ведь у нас сегодня праздник, радость… ты же сама хотела, чтобы было много гостей… и песни, и танцы… сама же все это устроила. – И Ахмади, на ощупь найдя ее голову, стал гладить ее, как гладят по голове ребенка.

И, расслабляясь от этой сыновней нежности, Аминат прислонилась щекой к его широкой груди.

– Сынок, ты не видишь, какая я стала седая. Ты помнишь свою мать молодой, черноволосой, черноглазой. А теперь и глаза у меня все выцвели от слез, и на голове не найдешь ни одного черного волоска.

– Мать, ты просто устала с этими проводами, – пытался успокоить ее Ахмади.

– Нет! – вдруг закричала Аминат, отстраняясь от него. – Не от сегодняшнего дня я устала, а от всей жизни. Сколько может выдержать один человек! Будь проклят тот, кто придумал войну! Посмотри на моих ровесниц. До сих пор они ходят в черных платках. Только из одного нашего аула погибли семьдесят пять мужчин. А ведь он, наш аул, такой маленький – на ладони поместится. Да и те, что вернулись, – кто без ног, кто без руки, а кто… – Она хотела сказать «без глаз», но не смогла произнести этих слов. – Не знаю, что со мной сегодня… Может, эти проводы напомнили мне те, военные. Так и вижу вас всех вместе, всех пятерых…

Ахмади не на шутку испугался за мать. Он сделал знак Аймисей, и они, поддерживая Аминат с обеих сторон, увели ее в дом и уложили на нар.

И только постояв над ней и решив, что она уснула, вернулись к гостям. Но едва они ушли, Аминат с девичьей быстротой и прыткостью вскочила с пара и, порывшись в гардеробе, вытащила оттуда старинную шкатулку. Открыв ее ключиком, висевшим у нее на шее на длинном шнуре, она из пачки пожелтевших писем и расплывчатых блеклых фотографий извлекла сложенный вчетверо листок, такой ветхий, что бумага на сгибах не только смялась, но и продырявилась. Аминат осторожно и бережно развернула его. На пожелтевшем листе бумаги детской рукой с помощью двух карандашей – красного и черного – была нарисована девушка с яблочным румянцем и черными-пречерными косами. Вокруг нее, обнажив кинжалы, стояли пятеро богатырей. А на груди каждого крупными неровными буквами – имена ее сыновей и мужа.

«Солнышко мое! – с нежностью проговорила Аминат и прижала рисунок к груди. – Неужели это все было на самом деле?» А она жила, как все, варила обед, доила корову, бранила сыновей, стирала, окучивала картошку, вязала снопы и… не понимала, какая она счастливая…

…Как-то Аминат стала замечать, что ее младший к вечеру начинает тревожиться: перед тем как лечь спать, проверяет, закрыты ли окна, запирает обычно открытые ворота.

– Что с тобой, сынок? – спросила Аминат, поймав сына и прижимая его к груди. – Признайся, что тебя пугает? Или ты боишься ночи? Но ведь это все равно – что день, что ночь. Только ночью темно, а так все остается прежним.

Сначала Ахмади не хотел отвечать. Но когда мать стала настаивать, пробормотал:

– Мама, ты же такая красивая!

Аминат хотела спросить, какую связь имеют ее красота и ночь, побуждающая сына закрывать все засовы. Но что-то отвлекло ее. А утром у себя на кровати она нашла этот рисунок. Один из пяти богатырей, на груди которого было крупно выведено «Ахмади», держал в руке самый большой кинжал и ближе всех стоял к румяной черноволосой красавице.

– Кто это нарисовал? – спросила Аминат, вбегая в комнату, где спали сыновья.

– Это я нарисовал, – не без гордости признался Ахмади. – Вот Алибулат, а это Аминтаза, а рядом с ним Сурхай, он что-то не очень хорошо получился. А за ним наш отец. А это, с самым большим кинжалом, – я. Я нарочно написал имена, чтобы ты нас не спутала. Знаешь, мама, – охотно пояснил Ахмади, – дедушка сказал, что красивых девушек иногда выкрадывают. Вот я и боюсь, как бы тебя не украли ночью. Ведь ты такая красивая, как… как жеребенок тети Умужат…

– Как кто? – залилась смехом Аминат. – Как жеребенок, говоришь? Ну и уморил! Ах ты, мой глупенький…

– Ну да, – обиделся Ахмади, – как жеребенок. Знаешь, какой он красивый – сам коричневый, а грудка белая. Мама, ты этот рисунок повесь на ковер над кроватью. Когда они придут тебя красть, то увидят, что мы с кинжалами, и испугаются.

– Ах вы, мои защитники! – обняла сына Аминат, и слезы у нее смешались со смехом, а смех со слезами.

И долго еще над Ахмади ласково подшучивали в ауле: «Ну как, еще не украли твою мать?»

Когда же началась война и Аминат, проводив мужа и сыновей и еще не оправившись от этого удара, нашла на другой день записку от Ахмади и узнала, что он сбежал на фронт, она упала на колени перед этим детским рисунком и, протянув к нему руки, запричитала так же, как матери всей земли: «Родненькие мои, да на кого же вы меня покинули, кто же теперь будет меня защищать?»

Один за другим, словно цепляясь друг за друга, вставали в ее памяти все печальные события и этого дня, и того, что пришел за ним, и каждый следующий был тяжелее предыдущего; казалось, еще одно испытание – и человек не выдержит. Но приходило это испытание, и человек сгибался, но продолжал жить и нести свою нечеловеческую ношу.

Так было и с Аминат. Обливая слезами записку, оставленную сыном, она прибежала к соседке, к той самой Умужат, бок о бок с которой было пережито столько горьких и радостных дней.

– Одна я осталась, совсем одна, как одинокая травинка на скошенном поле. Ой, чует мое сердце, что никогда уже не увижу их.

– Ту-ту! Чтоб звезда с неба упала на твой язык и испепелила эти слова, пока их не подслушал злой дух! – накричала на нее Умужат. – Вернутся они. Как уехали, так и вернутся. А слезами горю не поможешь. Думаешь, мне легко? Или Патимат? Или Патасултан?..

В доме Умужат было холодно и сумрачно. Хозяйка ногой пододвинула к гостье трехногую табуретку и стала разжигать очаг. Аминат тупо смотрела, как она разламывала о колено кизяки, складывала их в очаг и, облив сверху керосином из помятой жестяной банки, подносила спичку. Яркое пламя, вспыхнув на сухом кизяке, загудело, бросило отсветы на стены, и сразу дом ожил.

– Уж больно мне обидно за молодых! – жалостливо проговорила Аминат. – Мы-то хоть пожили с мужьями, а они… что у них впереди… Вот и Хамиз осталась одна. Как-то она теперь?

– Невестка у тебя молодчина. – Умужат нарочно назвала Хамиз так, зная, что это будет приятно Аминат. – Не то что ты! Она слез даром не тратит и не сидит сложа руки, как некоторые, – при этом Умужат бросила выразительный взгляд на подругу. – Она уже сбила бригаду из своих ровесниц, а сама в ней бригадиром. Они с утра в поле. – И, увидев, что пристыженная Аминат торопливо поднялась, добавила: – Сиди, сиди, сейчас сделаю кашу из кураги. Не знаю, хорошая ли курага, еще с прошлого урожая осталась, наверное, кислая. Ну ничего, положим побольше сахара. – И Умужат, открыв ларь, высыпала из банки сухие, сморщенные ягоды. – Вот сейчас накормлю тебя кашей, а потом подумаем, что дальше делать, на голодный желудок ничего не придумаешь, – приговаривала Умужат, промывая ягоды, сливая воду и ставя кастрюлю на огонь. – Ты должна меня слушаться. Ведь я теперь власть, не кто-нибудь.

– Как это? – не поняла Аминат.

– Да так, председателем колхоза назначили.

– Вуя! – воскликнула пораженная Аминат. – Выходит…

– Ну да, – перебила ее Умужат, – пока ты упивалась своим горем, мы тут не дремали. И всех женщин распределили – кого куда. Тебя вот к полеводам – бригадиром. Только не знаем, как быть с чабанами. – Умужат удрученно вздохнула. – Не женское это дело – чабанить. Ведь для чабана земля перина, а скала – подушка. Да и дома-то он, поди, два раза в году бывает. И волки небось учуют, что перед ними не мужик, а баба. В общем, не знаю, как быть. Тут кое-кто предложение внес – приставить к отарам женщин уже в возрасте, тех, у кого опыт жизни большой. Я уже говорила с Патасултан, с Саадат. Они согласны.

От этих слов Аминат так и подскочила на табуретке, так и взвилась, словно ее ужалила змея:

– Ты… ты что, меня совсем непригодной считаешь?! Ну спасибо тебе, подруга. Не думала я, что ты так меня не уважаешь. Ведь вместе сколько горя глотали. Что я, белоручка какая, неужели мне уж и отары доверить нельзя?!

– Что ты, что ты, Аминат! Кто говорит, что нельзя? Но ведь одна ты в доме, одна! А хозяйство как?

– А Хамиз! – неожиданно для Умужат и даже для самой себя нашлась Аминат. – Ты же сама ее моей невесткой назвала. Хамиз и присмотрит за хозяйством.

И, не дав подруге опомниться и найти слова для возражения, Аминат торопливо поднялась и ушла.

Дома она извлекла со дна сундука старую, изъеденную молью и временем черную бурку, оставшуюся еще от дедушки, и залатала ее. Но, надев на себя бурку, вернее – с трудом водрузив ее на плечи, Аминат ужаснулась: бурка была так огромна, что в ней, как в шатре, спокойно могло бы поместиться четыре Аминат. Подол ее волочился по полу. Но главное, она оказалась такой тяжелой, так давила на плечи, что Аминат не могла сделать в ней и шага.

Однако постепенно она приучила себя выдерживать эту тяжесть и даже спустилась во двор, чем вызвала необычайный переполох куриного семейства, которое с громким кудахтаньем разлетелось во все стороны. А петух даже взлетел на крышу и оттуда тревожным кукареканьем сзывал всполошившихся кур. «Вай, хорошо, если и волки будут меня так же бояться!» – воскликнула Аминат. Случайно поймав свое отражение в стекле окна, она не выдержала и расхохоталась. Не без труда она срезала длинный подол бурки и осталась очень довольна.

Словом, эти приготовления, а также появившаяся впереди цель невольно сыграли свою спасительную роль – Аминат отвлеклась от своего горя…

…Хотя цвел июнь, ночи в горах стояли холодные, особенно там, на высокогорных пастбищах. Близость вершин, покрытых вечными снегами, делала ночной воздух стылым и звонким. Тут-то Аминат и оценила дедушкину бурку. Она пряталась в нее, как в дом. Ее черная твердая ткань, которая и в огне не горит, и от дождя не промокает, надежно охраняла ее от ночных заморозков и утреннего тумана. И огромные мерцающие звезды, проплывая над самой головой, касались черного полога бурки. А по утрам, откинув полу, как полог палатки, она видела траву и кусты, покрытые крупной росой, изумрудно и влажно сверкающей на солнце, и надежда на жизнь и счастье возрождалась в ней.

Вместо посоха в руках у нее были вязальные спицы и клубок шерсти. Так же, как и другие женщины, она вязала носки и варежки для фронта. Так же, как и все женщины, была наивно уверена, что они непременно попадут ее мужу и сыновьям, а не другим, незнакомым солдатам.

Аминат к тому же сыпала в носки и варежки измельченные листья сухой мяты, чтобы там, вдалеке от дома, они почувствовали запах родного очага.

Перегоняя отары с одного пастбища на другое, она с болью и с радостью узнавала партизанские тропы, по которым прошла в юности вместе с Байсунгуром. Иногда ей казалось, что она слышит его голос, его песню, и она, вздрогнув, оглядывалась, прислушивалась. Но вокруг только теснились скалы, только шумели водопады, только журчали родники.

Однажды гроза загнала ее в пещеру, где в сыром полумраке, когда глаза ее привыкли к темноте, она различила плоский, почти квадратный камень и нашла на нем заржавевший чирах да сломанную рукоятку от кинжала.

Сердце ее забилось так, словно разгоряченная кровь вот-вот вырвется из русла артерий. Она вспомнила… Подумать только, этот чирах пролежал здесь почти двадцать лет!

По ночам она думала: может быть, судьба нарочно послала ей это горькое, это разрывающее душу счастье – снова пройти по местам своей юности, как бы заново, но уже по-иному переживая ее. И вот она видит женщину. Сильная и молодая, закаленная, обожженная солнцем, исхлестанная дождем и ветром, в старой юбке – заплата на заплате – и в измятом, но чистом платке, с удивительным сиянием в глазах, прижимая к груди смуглого младенца, женщина легко, едва касаясь босыми ступнями каменистой земли, проходит по узким тропам, по бегущим рекам, по нищим, разрушенным аулам.

И сорокалетняя Аминат, затаив дыхание, с тоской и завистью смотрит ей вслед.

…Так шли дни. Грозы сменялись солнцем, ночная прохлада – дневным зноем, а отчаяние – надеждой.

И вот в аул пришло первое письмо с фронта.

Не дожидаясь вечера, когда кто-нибудь из чабанов спустится в аул узнать, нет ли вестей с фронта, почтальонша сама поднялась в горы, и Аминат, у которой предчувствием кольнуло сердце, неожиданно подняв глаза от вязания, увидела, как по зелени пастбища что есть мочи бежит к ним Саадат и размахивает рукой.

Аминат отбросила спицы и, задыхаясь, бросилась ей навстречу.

И чем больше приближались они друг к другу, тем заметнее становился белый треугольник в руке Саадат.

– Письмо?! – еще издали выдохнула Аминат, и слезы брызнули у нее из глаз.

– От Байсунгура! – радостно сообщила Саадат.

А со всех сторон, размахивая руками, спотыкаясь и падая, к ним уже спешили, женщины.

В этот вечер, в первый раз за последний месяц, в сакле Аминат весело горел очаг. На потрескивающем огне варилась сушеная колбаса. А вокруг, подперев щеки руками, сидели почти все женщины аула и в который уж раз слушали, как Хамиз читала письмо.

Байсунгур ни словом не обмолвился о том, как трудно и опасно там, на войне. Весело и шутливо писал он о своих боевых друзьях, о походной жизни, справлялся о новостях в ауле и выражал надежду, что к осени они разобьют немцев и вернутся домой.

Это письмо всех приободрило. Женщины повеселели, заговорили разом. В комнате, еще недавно мертвенно-тихой, словно в доме покойник, зазвучали шутки и смех.

И только одно немного беспокоило женщин: почему Байсунгур ничего не пишет об их мужьях и сыновьях? Ведь все они были твердо уверены, что мужчины из аула Струна и там, на фронте, воюют бок о бок. Если бы им сказали, что их отправили на разные фронты, они бы очень удивились и, возможно, даже не поверили.

Теперь, после этого письма, жизнь в ауле Струна пошла веселее. А там, вслед за первой ласточкой, подоспели и остальные. Редкий день обходился без вестей с фронта. И все они были такими добрыми и обнадеживающими, что женщины окончательно ободрились и решили, что эта война не такое уж страшное дело, как они думали.

Вскоре Аминат стала получать письма и от сыновей. Чаще всех писал Ахмади. Он сообщал, что учится на летчика, что вот-вот ему доверят самолет, и тогда он обязательно сделает круг над аулом, а потом уже полетит на фронт бить фашистов.

Аминат совсем воспрянула духом и то и дело говорила с гордостью:

– Как бросит на меня тень птица или услышу какой-нибудь гул, так сразу задираю голову в небо, все думаю – это мой Ахмади летит.

По этому случаю Аминат так и ходила теперь с высоко поднятой головой, отчего вид у нее стал неприступно гордый.

А время между тем уже клонилось к осени. Скоро выводить отары на зимние пастбища. Однако все надеялись, что мужчины уже вернутся к этому времени и сами поведут отары. Но теплые сухие дни уступили место дождливым, все реже выглядывало солнце, все холоднее и рассеяннее становились его лучи, а мужчины не возвращались. Даже письма почему-то стали приходить все реже и реже. И как-то Аминат, оставив на пастбище свою отару и бурку, спустилась в аул, чтобы поделиться своей тревогой с Умужат:

– Чует мое сердце, вот-вот выпадет снег. Тогда отарам конец.

– Да, ты права, – подтвердила Умужат. – Надо собираться в дорогу. Ведь все силы бросили на хлеб, тоже нельзя было оставлять в поле…

– Твои не пишут? – спросила Аминат. Она с болью отметила, как осунулась и побледнела подруга за эти последние дни, и изо всех сил пыталась убедить себя, что это из-за осенней горячки.

Умужат покачала головой:

– Они у меня в пехоте. Говорят, там труднее всего.

– И мой Аминтаза в пехоте, – уныло сказала Аминат.

– Ну ладно, оставим хабары, – вдруг решительно произнесла Умужат. – Ты давай готовься в дорогу. А меня вызывают в район. – Она сняла с гвоздя кнут и с легкостью молодого джигита хлестнула кнутом по своим сапогам.

Аминат только сейчас заметила, что и одета она по-мужски: старые брюки-галифе заправлены в сапоги, черная фуфайка туго перетянута кожаным ремнем от брюк. И лишь серый шерстяной платок на голове выдавал в ней женщину. «Сколько в ней мужества и силы! – подумала Аминат. – Ведь у нее только один сын, и тот на фронте. А она никогда не хнычет, не жалуется, – наоборот, других подбадривает. У меня вон четверо сыновей, если с одним…» Но мысль эта, даже еще не оформившаяся в слова, так испугала Аминат, что она тут же оборвала себя, чтобы даже тень от тени этой мысли не закралась в душу.

Тем временем Умужат подошла к своему коню и, отвязывая поводья, сказала:

– Ай да конь у меня! Представляешь, сам знает, куда меня везти и около какого дома останавливаться. Не конь, а человек. Ну что, поехали, дружище! – И она похлопала коня по гладкому коричневому крупу. – Эй, Аминат! – крикнула она, уже отъехав от ворот. – Возьми побольше чеснока и лука, пригодится.

«Да эта женщина двух мужчин стоит, – восхищенно подумала Аминат, невольно заражаясь ее мужеством и энергией. – Что толку в моем нытье! Разве от этого им там, на фронте, какая-нибудь польза? Или, может, колхозу польза? – издевалась она над собой. – Все равно, что мне суждено – к другому не уйдет. Можно подымать, остальным женщинам легче. Или у них были лишние мужья, или сыновья так и сыпались с неба, словно зерно из полного мешка. Правильно говорит пословица: если волк ворвался в закут, что ему до проклятий ягнят».

Так, ободряя себя, Аминат облачилась, как и Умужат, в галифе и фуфайку мужа и, сварив кукурузный хинкал с сушеным курдюком, отправилась в горы с кастрюлей в узелке.

– Ты что-то сегодня не такая, – внимательно оглядев ее, сказала Саадат. – А ну признавайся, письмо получила?

– Нет, – покачала головой Аминат. – Просто я взяла себя в руки. Нытьем фронту не поможешь. А мы здесь должны делать все, чтобы они там не голодали, не мерзли. Ведь каждый наш колосок, каждая выращенная нами овца – это, если хотите, удар по врагу.

– Вах, Аминат, какая ты стала умная! – воскликнула Патасултан.

– Давно бы так! – сказала и Патимат.

– Это тебя, наверное, Умужат обработала, – засмеялась Саадат.

Долго в ту ночь женщины не могли уснуть. Они говорили о предстоящей дороге на зимние пастбища, о долгой и холодной зиме, о тех трудностях, что ожидают их на кутане. Ведь каждая из них выросла в горах и прекрасно знала, что даже самые выносливые мужчины нелегко выдерживают эту зимнюю стоянку. Недаром жены чабанов, как жены летчиков и моряков, ночей не спят в тревоге за них. Потому и возвращение с зимних пастбищ становится настоящим праздником.

Несмотря на принятое решение не ныть и не хныкать, а беречь силы для трудной зимы, Аминат ночью, когда женщины наконец разбрелись по своим палаткам-буркам, снова почувствовала, как ее сковывает страх. Словно чья-то невидимая рука сжимала сердце, подбиралась к горлу. И от этого становилось трудно дышать.

Не в силах справиться с собой, Аминат выбралась из бурки и решила немного побродить по горам, чтобы отвлечься. Сначала она обошла отары, и рядом с нею, наступая на горы, двигалась ее великанья тень.

Ночь выдалась звездная и лунная. Этим щедрым светом, голубоватым, рассеянным, каким-то неземным, было залито все вокруг, от неподвижных ледников гор до малой травинки, усохшей, уже потерявшей свою летнюю свежесть.

Каждый предмет – камешек под ногой, трещина на скале – выглядел резко и четко. Лишь по обрывам и ущельям прятался мрак. И казалось, там до поры притаились темные силы, силы зла, всю жизнь подстерегающие человека. «Как хорошо, что мы не знаем своего последнего часа или последнего часа своих близких. Иначе можно было бы сойти с ума, – подумала Аминат. – Что там – последнего часа! Мы даже не знаем, что случится с нами в следующую минуту, что несет нам каждое новое мгновение…»

И тут, словно отвечая ее мыслям, из темноты неожиданно возник знакомый голос.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю