Текст книги "Когда взрослеют сыновья"
Автор книги: Фазу Алиева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
«Уж и голоса стали мерещиться, вот до чего себя довела», – усмехнулась Аминат, но тут же явственно услышала тот же голос, голос Умужат. «Зачем она здесь ночью?! И с кем это она разговаривает? Нет, не добрая весть привела ее сюда». И Аминат, прижав ладонь к бьющемуся сердцу, побежала на этот голос. Там, внизу, у подножия скалы, стояли несколько женщин и среди них Умужат.
Залитые голубоватым мертвенным светом луны, они показались Аминат не живыми людьми, а призраками, собравшимися на какой-то странный печальный совет.
Аминат замерла, прислушиваясь.
– Женщины, я не знаю… я не смогу ей сказать, – услышала она голос Умужат.
– Вай, так горячо ногам, словно ступаю по огню, – говорила и другая женщина.
Но Аминат уже не различала ни лиц, ни голосов. Все расплылось, поплыло у нее перед глазами. Небо смешалось с землей. Луна почернела и, упав на камень, разбилась на черные осколки, и они, эти осколки, превратились в мурашек, в целую стаю мурашек, и, словно дразня, заплясали перед ее потемневшими глазами.
Аминат покачнулась и, раскинув руки, упала на землю.
Весть о гибели Аминтазы мигом облетела все соседние аулы. С утра до ночи не закрывались ворота во двор Аминат. Люди шли и шли, чтобы просто тихо постоять у ее постели. И это было похоже на почетный караул, который они несли как бы и у тела Аминтазы, чья могила осталась на далекой, неизвестной им земле, и у постели его матери, убитой горем.
Беда, как известно, не приходит одна.
Не успели люди пережить это горе, как в дом Аминат, еще не поднявшейся с постели, возле которой не переставали дежурить женщины, с криком ворвалась Саадат:
– Вай, сестры мои! Что творится в поле! Поднялся ветер и уносит колосья.
– Не может быть! – вскочила Умужат. – Ведь только вчера убрали весь хлеб.
Как все радовались, что успели управиться до дождей. Теперь оставалось только увезти хлеб с поля.
И вдруг такая весть. Все, кто был в комнате, выскочили на крыльцо. Картина, открывшаяся их глазам, могла испугать кого угодно. Небо и земля смешались в сером дыму. Ветер кружил в воздухе листья, солому и колосья. Сила ветра была такова, что казалось, вот-вот деревья будут вырваны из земли вместе с корнями.
Лишь горы стояли недвижно и невозмутимо.
Умужат за всю свою жизнь только раз видела такой ураган, да и то в раннем детстве. И еще слышала от стариков, что в каком-то далеком году, кажется в прошлом веке, весь собранный урожай до последнего колоска унес ветер.
Она вспомнила, что девочкой видела, как женщины ловили разлетающиеся по полю колосья и, сложив в кучу, припирали их камнями, И сейчас, на ходу завязывая платок, Умужат вместе со всеми поспешила в поле.
Там, на открытом пространстве, ветер бушевал невообразимо, он подхватывал целые охапки колосьев и, кружа, нес над полем. Увидев эту картину разрушения, женщины с криками бросились догонять разлетающиеся колосья. Они собирали их в платки, в подолы, наскоро вязали в снопы и придавливали сверху камнями.
Трудно передать ту меру ущерба, который нанесла аулу разбушевавшаяся стихия: ветер сорвал с петель не одни ворота, побросал с крыш заготовленные на зиму кизяки, развеял по свету сено.
Полдня свирепствовал ветер. Шесть суток, не зная отдыха и сна, женщины пытались сохранить то, что еще можно было спасти. Никогда еще луна не была так необходима, как в эти ночи. И она светила вовсю, словно природа пыталась хоть чем-то компенсировать тот ущерб, который нанесла людям.
Но именно это бедствие вернуло Аминат к жизни. Вместе со всеми она собирала колосья и снова складывала их в снопы. А на шестое утро, последнее утро их труда, который смело можно было назвать подвигом, она вдруг предложила спеть песню.
Женщины переглянулись: уж не помешалась ли она с горя? Одетая во все черное, с бледным, как туман, лицом, на котором лихорадочно горели огромные глаза, с космами растрепавшихся, торчащих из-под платка белых волос – то ли седина тронула их, то ли посеребрила луна, – она и вправду казалась помешанной.
Но, уловив недоуменные взгляды, Аминат сказала:
– Вижу я, что вы удивляетесь. Может, даже осуждаете меня. А вспомните, что рассказывают о матери Шамиля. Когда тревога за сыновей становилась совсем невыносимой, она собирала у себя женщин, и они пели.
И тогда Умужат обняла за плечи подругу и тихо-тихо запела:
Бесконечный летний день
Много раз сменяла ночь.
А во мне кипела кровь
Лютой злобою к врагам.
И все женщины подхватили:
Ночь бескрайнюю зимы
Много раз сменял рассвет.
Я ждала – вернется сын,
Головы срубив врагам.
А через два дня Аминат решила отправиться на пастбище на стоянку отар.
– Ты, Умужат, меня не уговаривай, я знаю, что завтра вы хотите без меня отправить овец на кутаны. Но учти, я все равно пойду, я свои отары никому не отдам.
– Но у тебя такое горе, – запротестовала Умужат.
– Это горе на всю жизнь со мной, – отпарировала Аминат. – А дома мне будет еще тяжелее.
…Уже брезжил рассвет, когда Аминат наконец добралась до стоянки. Собаки с громким радостным лаем бросились навстречу и стали лизать ей руки.
Воспоминания Аминат прервались так же неожиданно, как и возникли.
Измученная всеми событиями последних дней – и вестью о том, что Машид провалился на экзаменах, и поездками в район, в военкомат, и подготовкой к проводам, и, наконец, самим застольем, Аминат уснула там же, где сидела, – на куске войлока, застеленном поверх паласа, отбросив руку с детским рисунком Ахмади.
Засыпая, она слышала доносившиеся со двора веселые голоса, взрывы смеха, обрывки песен…
Словом, веселье было в разгаре. Последним, что уловило ее сознание, перед тем как померкнуть, провалиться в сон, был взволнованный голос Шапи: «Узлипат, прошу тебя, не уходи. Мне надо поговорить с тобой… слышишь, Узлипат…»
XV
НА СТАРОЙ МЕЛЬНИЦЕ
Вчера Узлипат сказала, что принесет ему кувшин для переделки. И теперь с самого утра у Шапи все валилось из рук. То и дело он вставал на стул и заглядывал в осколок зеркальца между двумя окнами лудильни. Как бы он хотел, чтобы высота этого стула была прибавлена к его росту. Тогда, может быть, Узлипат разлюбила бы этого верзилу, этого выскочку Башира и обратила внимание на него, Шапи. А то кому же понравится такой коротышка?!
На годекане Шапи обычно выбирал самый высокий камень и потому чувствовал себя равным среди равных. За рулем машины он тоже не ощущал своей ущербности – ведь когда человек сидит, не видно, какой у него рост. А вот стоять рядом с Узлипат, задирать голову, чтобы увидеть ее лицо, – это было для Шапи истинным мучением.
«Не буду вставать, когда она войдет, – решил Шапи, – зачем лишний раз показывать ей свой рост».
И тут же вскочил, потому что в проеме дверей, улыбаясь как ясный день, остановилась Узлипат. В опущенной руке она держала потускневший кувшин.
– Вот, Шапи, это кувшин еще моей прапрапрабабушки. Смотри, какой он неуклюжий. – Узлипат рассмеялась, закидывая голову; при этом нежно задрожала ямочка на ее белой шее. – Я хочу, чтобы ты сделал из него высокий, стройный, красивый кувшин.
– Но в твоем высоком кувшине воды будет помещаться втрое меньше, чем в этом, – сказал Шапи, больше задетый за живое словом «высокий». – Дело ведь не в росте, а в том, что внутри. Ты со мной согласна?
– Да, Шапи.
– Виноградный куст невысок, а какие на нем ягоды! Они прозрачные, как душа доброго человека. Ты со мной согласна?
– Да, Шапи.
– Есть книги с нарядными, красивыми обложками. А читать их скучно. Ты согласна со мной?
– Да, Шапи.
– Посмотри на поле зрелого хлеба. Все выше поднимается стебель с пустым колосом. А тяжелый, полный колос гнется к земле. Так же и деревья. Чем больше плодов, тем ниже ветка. Только бесплодные тянутся в небо. Ты со мной согласна?
– Нет, Шапи. По-твоему выходит, что все мужчины высокого роста пустоцветы.
И Узлипат, тряхнув головой, круто повернулась и выбежала из лудильни.
«Обиделась за своего Башира, – подумал юноша, вертя в руках принесенный ею кувшин. – И зачем я все это говорил? Все равно ее будет привлекать внешняя красота. Вот и кувшин принесла переделать, чтобы стал высоким и стройным. А не знает того, что это из-за нее я стал лудильщиком».
В тот день, когда Шапи нечаянно подслушал, как девчонки издеваются над его запиской, он ушел из аула, чтобы больше туда не возвращаться. Если Узлипат могла отдать на осмеяние его письмо – его нежность, его верность, его желание служить ей всю жизнь, – значит, на свете нет ни правды, ни добра, ни справедливости. А если это так, зачем учить уроки, ходить в школу, умываться по утрам… Только жалость к бабушке еще удерживала его в этом мире…
Шапи шел и шел, не замечая дороги. Незаметно наступила ночь. Горячие звезды освещали ему путь. Но вот и они исчезли за тучами. Стало так темно, что нога, ступающая на ощупь, вполне могла угодить в пропасть.
Вершины и ущелья, небо и земля слились в один клубок, все в природе стихло, словно прислушиваясь. Потеплел и уплотнился воздух. И вдруг небо прорезала молния, тяжело ухнул гром, и целые потоки воды пролились с неба. Шапи бросился бежать. Но спрятаться было некуда. Не прошло и минуты, как с него уже ручьями текла вода.
И вдруг в этой хлещущей, захлебывающейся водой мгле мелькнул огонек. И Шапи побежал к нему. Но огонек, казавшийся совсем близким, все отдалялся. Только на рассвете, когда посветлело небо и утихнул дождь, незадачливый путник, промокнув до нитки, добрался наконец до заветного огонька.
Это оказалась старая мельница. Не та, которая мелет муку, а та, что обрабатывает льняные семена, из которых горцы готовят урбеч.
Давно уже ветряные мельницы, в которых горцы мололи муку, заменили электрическими. А эта осталась еще от дедовских времен.
Шапи, дрожа от холода, подошел к деревянной двери, покрытой множеством трещин, как сетью морщин, и потянул на себя металлический крюк, до блеска отполированный тысячами рук, что за долгую жизнь мельницы прикасались к нему. Но дверь не поддалась. Однако ровный стук мельничных жерновов говорил о том, что там кто-то есть. Видно, дверь была заперта изнутри. Тогда Шапи осторожно постучал, и тотчас на пороге появился старик. Был он маленький, настоящий карлик, но с большой окладистой бородой. Словно гном из сказки.
– Дедушка, – сказал Шапи, – я заблудился и попал под дождь. Можно мне войти?
– Конечно, сынок. Пусть твоя нога, что ступит на этот порог, знает только счастливые тропы, – и старик отступил, пропуская мальчика. – Как тебя зовут? – спросил он, когда Шапи уже вошел в помещение и с любопытством осматривался вокруг: ведь такую старинную мельницу он видел впервые.
– Меня зовут Шапи.
– Доброе имя, – похвалил старик, – Ты, конечно, знаешь, что оно означает?
Но Шапи покачал головой.
– Все сейчас ученые, а не знают, что означает собственное имя, – укоризненно проговорил старик. – Шапи – это неукротимый… Ну проходи, проходи, что же стоять на пороге? Да ты, я вижу, совсем промок, сейчас разожгу очаг.
Шапи шагнул в маленькую, тесно заставленную комнату… да так и замер: вся комната сверкала, как шкатулка с драгоценностями.
Приглядевшись, он увидел, что она заполнена всевозможными предметами из меди: кувшинами разной величины и формы, саргасами, лампами. Они громоздились на полках, стояли на полу, украшали стены. Посреди комнаты Шапи увидел кузнечные мехи, в углу большой очаг с дотлевающими багрово-красными углями. Свет от этих углей вспыхивал на меди, скрещивался лучами в жарком воздухе комнаты. Глубокой стариной веяло от этих медных изделий, сделанных искусной рукой, от грубого, но удобного очага, от закопченного чугунка, висевшего на толстой цепочке над очагом.
– Это моя лудильня, – пояснил старик. – Садись поближе к огню, – и он бросил около очага охапку мягкой травы, а в потухающий огонь – несколько пригоршней сухих кизяков.
Пламя вспыхнуло весело и ярко. Шапи почувствовал, как по всему его телу прошло тепло. Скоро его мокрая одежда стала исходить паром, а лицо так запылало от жары, что он даже немного отодвинулся от огня.
– Сейчас я заварю тебе тминный чай, – говорил старик, хлопоча у очага. – Он как рукой снимает простуду. Еще дед мой, бывало, говорил: «Тмин, тыква и урбеч помогают от всех болезней».
– И моя бабушка так говорит! – обрадовался Шапи.
Сладкий запах жареных льняных семян ударил ему в ноздри, и он невольно сглотнул слюну. Словно угадав его мысли, старик сказал:
– Вот выпей-ка, а потом я приготовлю тебе урбеч. Попьешь, поешь, уснешь и встанешь как новорожденный. Чего еще надо человеку!
Обжигаясь, Шапи с наслаждением глотал ароматный зеленый чай из эмалированной кружки.
Жар очага и горячий чай разморили его. Сквозь сладкую дрему, как уютное журчание ручейка, доносились до него ласковые льющиеся слова:
– А теперь сделаем лепешку из жареной муки. Дома всегда надо иметь муку. Неожиданно пришел гость, постучался среди ночи путник, вот как ты сегодня, – высыпь муку из мешочка, пропусти через сито, залей тминным чаем и меси себе. Через две минуты готово. Варить не надо. Печь не надо. Моя дочь живет в Махачкале и что ни день бегает за хлебом. Так я, как ни приеду, везу им эту муку, чтобы облегчить ей хозяйство. Так что же ты думаешь, приезжаю в другой и в третий раз, а мой мешочек так и стоит на подоконнике неразвязанным. Вижу, и мука уже стала черстветь. Ведь у них в комнатах слишком тепло. Ой, сынок, разбаловали людей. Представляешь, даже очаг разжигать не надо, чиркнул спичкой – и пламя готово. Ни тебе дров, ни кизяков. И воду греть не нужно. Она сама, горячая-горячая, идет из крана. Уж не знаю, где ее греют и кто? Какие-то железки стоят под окнами и согревают всю квартиру. И хлеб покупают готовый. Даже тесто замесить и то лень. И детей растят неправильно. Вот у моей дочери двое сыновей. Так до такого баловства дошли, даже хлеб с маслом в помойное ведро выкидывают. Ведь это какой грех! Как-то я посадил их возле себя и говорю: «Хлеб надо ценить, я в вашем возрасте никогда не ел хлеба досыта…» Так что же ты думаешь, сынок, расхохотались они мне в лицо и говорят: «Ну да, он достается потом и кровью, это мы все знаем, дедушка», – и убежали.
Всю жизнь судьба вела меня по тропинке, петляющей над пропастью: и упасть не давала, и на солнечную поляну не выводила. В детстве батрачил. Потом ушел в партизаны, за новую жизнь сражался. Женился. Жена мне досталась ух и с норовом! Тогда религиозные фанатики с помощью кулаков решили вернуть прежние порядки, еще времен газавата, – все пандуры перебить, куренье запретить, девочкам с одиннадцати лет закрывать лицо. А новая-то жизнь уже бурлила вокруг, уже слала нам своих гонцов. Вот моя невеста вместе со своими подругами решила посмеяться над шариатом. Возвращаясь с родника, они закрыли не свои лица, а морды ишаков. Что тут было! Присудили их к палочным ударам. Ну, думаю, все, насмерть запорют. И позор-то, позор какой! А она ничего, пришла ко мне, избитая, в синяках, но все равно с открытым лицом. Вот какая досталась мне жена. Одно плохо – рядом с ней я чувствовал себя слабым. А это мужчине не годится. Но и на нее набросила судьба уздечку. Родила она мне двоих сыновей. Старший погиб в Белоруссии. Десять раз ездил искать его могилу. И все напрасно. Младший дошел аж до Берлина. Трех дней не дожил до победы. Старший любил деревья, все что-то сажал, выращивал, прививал. А младший… тот тянулся к ремеслу. Медь в его руках так и горела. Даже бывалые мастера восхищались его работами. Посмотри, какой кувшин он смастерил для своей невесты. Песня, а не кувшин. Каждый год в день его рождения я его чищу и покрываю новым слоем меди. А какая красавица была его невеста! Уже и свадьбу назначили, да война помешала. В ту ночь, как она вышла замуж, я и ушел сюда. Постыл мне мой дом, редко когда заглядываю в аул. Видеть невесту своего сына на чужом крыльце, слышать, как она зовет домой детей, которые могли бы быть моими внуками, – такого зла я не пожелаю даже своему врагу.
Жену мою после гибели сыновей словно подменили. Весь ее норов как водой смыло. Вот я и говорю, что злодейка судьба и на нее надела наконец уздечку.
Правда, она еще взбрыкивала. Даже после войны дочку родила – последыша. Хотела, видно, горе свое избыть. Да только разве судьбу перехитришь? Что она задумала сотворить с человеком, то и сделает. Словом, умерла моя жена. Остался я бобылем с маленькой дочкой на руках. Растил ее, как умел… баловал, конечно. А она взяла да и выскочила замуж за городского, да к тому же за лакца. Вся родня воспротивилась, кричат: «Ты отец или не отец?! Пригрози ей кинжалом, запри на засов!» А я только рукой махнул. Видно, и правда слабый я человек. Уехала она. Совсем один я остался. Правда, и дочь и зять к себе зовут. Да только не привыкну уж я к городской жизни. И квартира их нарядная – для меня что тюрьма. Люблю я эти горы, эту мельницу… Об одном мечтал – взять к себе внука, научить его медному искусству, сделать из мальчика настоящего горца. Но родители об этом и слышать не хотят.
Не дай аллах тому, кто всю жизнь не замечал своих зубов, шамкать пустым ртом. Не дай бог тому, кто привык к большой семье, остаться на старости лет одиноким.
Одна у меня радость – медное мое богатство. Сам-то я не бог весть какой мастер, но после гибели сына так и потянуло меня в его лудильню, все хотелось прикоснуться к тем вещам, которые и он трогал. А еще я боялся, как бы его дело и вовсе не заглохло. Сейчас ведь больше машины работают, и старые ремесла отмирают. Вот и стал я людям его изделия показывать, можно сказать – открывал им глаза на эту красоту. А человек… он на красивое падкий. Стали ко мне захаживать, все больше молодые, друзей приводить. И образовалось у меня что-то вроде музея. А потом, постепенно, я стал им показывать, как это делается. Одни пробовали и бросали, другие оставались. Двенадцать парней обучил я, теперь они в Махачкале работают, на художественном комбинате. А один, можно сказать самый способный мой ученик, пошел по другой части. Он теперь академик. Он, ту-ту, машааллах, вынимает человеческое сердце, чинит его и обратно зашивает. После этого человек встает, будто заново родился на свет. Ты, сынок, еще мал, может, о нем и не слышал. На всякий случай запомни его имя – Алиасхаб. Так к чему я о нем говорю? А вот… этот Алиасхаб почти каждый отпуск приезжает в аул и все дни проводит в моей лудильне. Что за руки у человека! И сердце и медь одинаково нежно держит на ладони.
Слухами земля полнится. Докатился слух о моей лудильне до самой Москвы. Сижу как-то, раздуваю мехи. Алиасхаб как раз здесь же. Вдруг открывается дверь и входят люди. Люди как люди, только очки у всех на глазах почему-то черные. Думаю, наверное, из общества слепых. И, конечно, скорее вскакиваю, лишние предметы убираю, чтобы они не споткнулись. Вдруг слышу, лепечут они что-то на каком-то непонятном языке. Я совсем стал в тупик. Спасибо, Алиасхаб был со мной. Он-то не растерялся и, представляешь, тоже по-ихнему залепетал, а потом говорит мне: «Покажи гостям кувшин своего сына». А я ему на всякий случай шепотом: «Как же я покажу, они ведь того… не видят», – и руку прикладываю к глазам. А он как расхохочется. И сквозь смех что-то сказал гостям. Те тоже так и покатились со смеху. А потом разом сняли свои очки. И тут я увидел, что они совсем не слепые, а очень даже зрячие. А очки, как потом пояснил мне Алиасхаб, носят, чтобы солнце не слепило глаза и чтобы морщин не было. А то, оказывается, когда щуришься на солнце, морщины образовываются. Подумать только, сколько лет живу, а такого не слыхивал.
Прости меня, сынок, разболтался я. Редко теперь заглядывают сюда люди, вот я и обрадовался… Сам знаю, что много говорю, да не могу остановиться. Вай, да ты совсем спишь! Вот тебе шуба, завернись в нее получше, будешь как в печке, – и старик, заботливо подоткнув шубу со всех сторон, задул чирах и тихо прикрыл за собой дверь.
А Шапи свернулся калачиком, прижался щекой к мягким завиткам овчины и сразу же провалился в сон. И приснился ему яркий солнечный день в горах. И будто бы горы не скалистые и голые, как у них, а покрытые зеленью, кудрявой и мягкой, словно шерсть новорожденного ягненка.
И они с Узлипат, держась за руки, поднимаются по шелковистой траве все выше и выше. Но вот дорожка кончается, и прямо перед ними, словно воздушный шар, висит радужное солнце. А вокруг появляется много-много медных кувшинов, как будто они выросли здесь, в траве, словно ягоды.
«Я хочу туда, к самому солнцу», – говорит Узлипат и вскидывает руки, словно собирается взлететь.
«Погоди, – беспокоится Шапи. – Сейчас я подниму тебя».
Но тут неизвестно откуда прилетает огромный орел. Он хватает когтями Узлипат и уносит ее за облака.
«Узлипат!» – хочет закричать Шапи, но почему-то только открывает рот, не издавая ни звука.
«Она моя!» – звучит над горами раскатистый мощный голос, в котором он с ужасом узнает голос Башира.
Шапи проснулся в поту. Но скоро понял, что это был всего-навсего сон, и успокоился. А успокоившись, вылез из шубы и огляделся. Его окружали старинные медные изделия, одно красивее другого. Но когда он увидел кувшин, сделанный сыном старика, все остальные изделия померкли перед ним. Стройный и гибкий, с контуром ласточки, тонко вычерченным на меди, он выделялся среди своих собратьев, как белый лебедь в стае черных лебедей. Шапи смотрел и смотрел на кувшин, не решаясь дотронуться до него руками, и на его глазах весенняя ласточка стала превращаться в Узлипат, вскинувшую тонкие руки, как крылья.
– Ворчами, сынок, сладок ли был твой сон в моей лудильне? – ласково спросил старик, входя в комнату.
– Спасибо, дедушка. Сон был очень сладкий.
– Гостя не спрашивают, надолго ли он пришел и куда еще держит путь. Но ты совсем молодой. Не будет ли мать беспокоиться о тебе?
– У меня нет матери.
– Ай-яй-яй! А отец?
– И отца нет.
– Выходит, ты круглый сирота? – Старик подошел и опустил тяжелую морщинистую руку на голову Шапи. – А куда держишь путь, сынок?
– Я еду в город, на курсы шоферов, – соврал Шапи и сам удивился, почему он выбрал именно шоферов. Просто это было первое, что пришло в голову.
– Молодец, сынок, – похвалил старик. – У тебя, я вижу, голова хорошо работает. Шоферы в колхозе очень нужны. А то все повадились в институты да в институты. Скоро, наверное, и чабанов будут брать с высшим образованием. А шофер – дело хорошее. И зарабатывают они не меньше ученых.
– Дедушка, – неожиданно для самого себя спросил Шапи, – что делать, если сильно-сильно нравится девушка, а она любит другого?
– Если она, сынок, любит другого, тут уж ничем не поможешь. Надо забыть ее.
– Это невозможно.
– Возможно, сынок, возможно. Ты думаешь, только с тобой случилась такая беда. У многих это было. И у меня тоже. Казалось, жизни без нее нет, умру – и только. А вот не умер. Даже женился.
– Я ни за что не женюсь! – горячо воскликнул Шапи.
– Не зарекайся. И полюбишь другую, и женишься. Тогда вспомнишь мои слова. А если девушка любит другого, с этим ничего не поделаешь. Ты, наверное, злишься на нее, обида в тебе так и кипит. А разве она в чем виновата? Вот ты… почему ты полюбил ее, а не Равзат?
– У нас нет Равзат, – вскочил от неожиданности Шапи.
– А кто у вас есть? Скажи, как зовут ее подругу?
– Патимат.
– Так полюби Патимат.
– Что вы, дедушка, – возмутился Шапи, – я же не могу полюбить Патимат, если уже люблю Узлипат.
– То-то и оно, – подхватил старик. – Так и она не может полюбить тебя, потому что ее сердце уже отдано другому.
– Дедушка, а почему так бывает? Почему бы ей не полюбить меня, если она для меня все, вся жизнь.
– А этого, сынок, никто не знает, – развел руками старик. – Даже, наверное, сам аллах.
– Все равно я украду ее, – упрямо проговорил Шапи, и в голосе его задрожали слезы.
– Э, сынок, не дело ты говоришь. «Украду»… Украсть девушку – дело нехитрое. Да какой в этом толк, если она тебя не любит. Украсть девушку можно только в одном случае…
– В каком, дедушка? – навострился Шапи.
– А когда оба жить друг без друга не могут, а родители против. Вот тогда не грех и украсть. Ты лучше оглянись вокруг, сколько у нас красивых девушек! И нежных, и верных. Клянусь тебе, сынок, ты найдешь свое счастье, обязательно найдешь.
– Ах, Шапи, какой ты странный! Я уже полчаса смотрю на тебя, а ты и не замечаешь. Скажи, и чего это ты бормочешь себе под нос?
Шапи вскинул голову. Смутился. Покраснел. Побледнел. Словно девушка, стоявшая сейчас на пороге, подсмотрела самые затаенные его воспоминания.
– Готов мой кувшин? – спросила Мугминат.
Шапи виновато покачал головой.
– Знаешь, вчера мы устраивали проводы Машиду. А сегодня с утра Узлипат принесла этот кувшин, очень интересная работа, наверное, восемнадцатый век. А тебе ведь не срочно?
– Ну конечно, – надула губы Мугминат, – я могу подождать, если у нее загорелся дом и потушить его можно только водой из этого кувшина.
«Вах! – воскликнул про себя Шапи. – Я-то считал ее застенчивой, думал, она и слово сказать стесняется, а она-то, оказывается, острая как колючка».
«Вай, – подумала про себя Мугминат, – видно, мало этой гордячке одного жениха, она еще и второго от себя не отпускает?»
Вслух же он сказал:
– Не сердись, Мугминат, я сделаю тебе кувшин к послезавтрему. Идет?
Вслух же она сказала:
– Мне, конечно, не к спеху. Это я так, пошутила. В общем, не спеши. – И она, мелькнув легким подолом цветастого платья, вылетела из лудильни, как случайно залетевшая бабочка.
А Шапи, подняв голову от кувшина Узлипат, почему-то с грустью смотрел ей вслед. Но грусть эта была светлой и даже радостной.



























