Текст книги "Доктора флота"
Автор книги: Евсей Баренбойм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц)
– Кто читал «Жана Кристофа»?
– Я читала, – откликнулась она.
Парень подошел к ней и при всех поцеловал в губы.
– Отныне и навсегда мы с тобой духовные брат и сестра!
Она удивилась тогда, как сильно у нее застучало сердце. Бегала несколько раз на другие диспуты, чтобы вновь увидеть того парня, но он исчез. Больше она его не встречала. Мальчикам нравилась ее необычность, загадочность. Никто никогда не мог сказать, о чем она думает, что скажет. В классе за партой она всегда сидела одна. Ее считали гордячкой и называли Одинцовой. Характером она пошла в мать, натуру пылкую, неорганизованную, необязательную, всю жизнь поражавшую отца алогичностью своих поступков. Два года назад, на пороге сорокалетия, мама безумно влюбилась в режиссера, без колебаний бросила отца, ее с братом и укатила со своим Юрой в Сибирь. Лина тоже совершала странные поступки. Весной в середине апреля она откладывала все самые неотложные дела – могла пропустить контрольную в школе, обещанное свидание, день рождения брата – и отправлялась за подснежниками. Она садилась на поезд у Финляндского вокзала и ехала до самой маленькой станции-платформы Сосновая. На полях еще лежали не успевшие растаять остатки снега. Но вдоль набухшей влагой скользкой дороги едва заметными пунктирами прорезалась первая зелень. Когда скрывались дома поселка, она сворачивала в лес и медленно шла по мокрой, покрытой прошлогодней травой земле. Ветер с залива приносил сырые запахи моря, еще холодных полей, лежалых листьев. Внезапно сердце ее начинало быстрее биться. Она замечала, как под ивовым кустом мелькнул первый подснежник. Еще несколько шагов – и вот уже второй, третий, четвертый. Они чудились ей живыми существами, зорко наблюдавшими за ней. «Кто ты, девушка? Зачем пришла к нам в гости?» Подснежников становилось все больше. Они собрались кучкой на прогретой солнцем маленькой полянке, забелели по всему редкому леску, побежали дальше, в лощину, с которой еще не сошла талая вода. Она рвала их осторожно, наклоняясь низко, почти до самой земли, вдыхая нежный, ни на что не похожий аромат, и счастливо улыбалась. Открывая ей дверь, Генка говорил:
– Ненормальная, опять школу пропустила и одна по лесу шастала. Смотри, скажу отцу.
Она даже не удостаивала его ответом. Аккуратно ставила цветы в низенькие вазочки и разносила по комнатам. Теперь и дома чувствовалось, что наступила весна. А какая весна без подснежников?
Очередь уже подошла к кухне. Пока Лина торопливо ела свой гуляш с пшенной кашей, Алексей курил, настороженно прислушивался к канонаде. Временами ему казалось, что он слышит даже тонкое стрекотание пулеметов.
– Папин институт скоро эвакуируется, – сказала Лина, пряча алюминиевую миску и ложку в сумку. – Без меня отец, конечно, не уедет, а я не знаю, как долго мы здесь пробудем.
– Завтра вас отправят обратно. Я слышал, как ваш командир договаривался по телефону об эшелоне.
– Хорошо бы, – обрадовалась Лина и зевнула. Час был поздний, завтра предстояло рано вставать. Площадка перед школой быстро опустела.
– Вы где живете в Ленинграде? – спросил Алексей.
– На Петроградской. Большая Пушкарская два, квартира двадцать два. Легко запомнить?
– Легко.
Алексей подождал, пока тоненькая фигурка девушки не скроется в дверях школы, и быстро зашагал к сельсовету.
Анохин сдержал свое слово. На следующий день под вечер, когда от подожженного вокруг леса и горящих домов Гостилицы окутал черный удушливый дым, у крыльца сельсовета остановилась полуторка. За рулем сидела девушка в краснофлотской форме.
– Патрули не пропускают и баста, – рассказывала она, спрыгивая со ступеньки и торопливо заправляя под берет выбившиеся черные волосы. – Говорят, пропуска недействительны. К немцам попадешь. Но я их перехитрила. – Она засмеялась, закашлялась. Рядом взорвалась мина, явственно застрекотал пулемет. Девушка хлебнула воды из фляги, сказала решительно: – Быстро в кузов и поехали!
Стрельна пылала. Миша внимательно рассматривал языки пламени.
– Горят заезжие деревянные светлицы петровских времен и, кажется, Константиновский дворец. Его строили Растрелли, Леблон и Мекетти. Леблон создал здесь уникальный водный сад.
– Заткнись, Бластопор, – зло оборвал его Пашка Щекин. – Сейчас не до твоей истории.
Миша умолк, но не обиделся. Пашка был прав. Но Константиновский дворец было жаль.
По Петергофскому шоссе машина доехала до проспекта Стачек, миновала Нарвские ворота, проехала Дом культуры имени Первой пятилетки, консерваторию, Поцелуев мост. Во флотском экипаже на площади Труда сделали короткую остановку. У девушки-шофера там были какие-то дела. Потом по ночному пустынному городу поехали дальше на Васильевский остров. Уже светало. В предутренней дымке странно таинственными, почти призрачными вырисовывались шпили ленинградских соборов, покачивающиеся на легком ветру аэростаты. Едва заметно дымилась невская вода.
– Отсюда видно самое красивое место Невы, – не сдержался Миша. – Посмотрите направо.
Но повернулся и посмотрел только Васятка. Остальные сидели неподвижно и молчали, погруженные каждый в свои мысли. По Девятой линии и проспекту Пролетарской победы доехали до казарм, где жили подводники. Анохин не спал, ждал их.
– Все целы? – спросил он, с видимым облегчением убедившись, что все курсанты на месте. – А теперь спать, гаврики. Завтра возвращаемся в свои казармы.
Днем в клубе отряда показывали «Большой вальс». Из зала курсанты вышли потрясенные. Контраст между только что увиденным в кино и недавно пережитым в батальоне был столь разителен, столь ошеломляющ, что вечером долго не могли уснуть. Разговаривали вполголоса, обсуждали детали фильма. Васятка признался:
– Мне эта Карла больше Суворовой понравилась.
– Будешь в Америке, зайдешь к ней в гости, – посоветовал Пашка.
Только в первом часу успокоились, уснули.
Глава 5
В БЛОКАДНОМ КОЛЬЦЕ
Ты мне верни, о память, эти дни,
Холодные, голодные – верни!
Верни тот город, сумрак ветровой,
Адмиралтейский шпиль над головой,
Шаг патрулей, и злую боль разлук,
И тишину, и метронома стук…
С. Ботвинник
Опять, в четвертый раз за ночь, завыла сирена и из висящих на стенах кубриков никогда не выключаемых тарелок-репродукторов раздался голос диктора: «Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога!» Часть курсантов, которые состояли сегодня в пожарных расчетах и должны были на крышах тушить зажигалки, быстро оделась и разбежалась по своим объектам. Два взвода сломя голову помчались сносить с верхних этажей в подвал-бомбоубежище носилки с ранеными. Остальные, а их оставалось почти половина курса, продолжали лежать. Бегать в щели надоело, отчаянно хотелось спать. Да и математически было доказано, что вероятность попадания бомбы именно в этот дом не слишком велика. Лучше выспаться. Но начальство, как всегда, имело другое мнение. По кубрикам носился Акопян, срывал со спящих одеяла, кричал хриплым от раздражения голосом:
– Младший командиры! Почему курсанты в койках? Нэмэдленно встать! Бэгом в укрытие!
Из кубриков второй роты доносился гнусавый голос ее командира младшего лейтенанта Судовикова. Он пришел на курс вскоре после начала войны. В мирное время доцент горного института, петрограф с именем в своей области, он был слабохарактерен, добр и мало подходил к должности командира роты курсантов. Ухо государя слышал, как капитан Анохин сказал о нем в сердцах:
– Прислали добро на мою голову. Ни опыта, ни требовательности, ни вида.
Вида Судовиков, действительно, не имел: был мал ростом, тощ, узкогруд, форма висела на нем, как на палке, а на птичьем лице выдавался вперед большой, как корабельный бушприт, нос, за что ребята и окрестили его – Нос.
Подгоняемые криками командиров, курсанты неохотно поднимались и бежали во двор к закрепленным за каждым взводом щелям. Протяжно выли сирены, тревожно гудели заводы. Это был словно вопль, словно тоскливый крик, разом охвативший огромный город. В небе слышался высокий звук моторов немецких самолетов, он приближался, становился отчетливее, потом где-то в стороне раздался первый глухой взрыв бомбы. Вслед за ним второй, третий. Они рвались все ближе. Звук мотора, свист летящей бомбы несли разрушение и смерть, и ребята ускоряли бег. Темное небо было исполосовано десятками прожекторных лучей, пунктирами зенитных снарядов. Слышались хлопающие залпы зениток, мелкое токотание пулеметов. Стреляли где-то недалеко, похоже, у Витебского вокзала.
Курсанты сидели в щелях, тесно прижавшись друг к другу, злые, сонные, мучимые голодом. Только Васятке Петрову ничто не могло испортить настроение. Когда у него начиналось голодное брожение в животе, он говорил, смеясь:
– Кишкам кишки рассказывают стишки.
По сигналу тревоги он хватал в ленинской каюте патефон, в траншее ставил его себе на колени и с наслаждением слушал в сотый раз:
Дядя Ваня хороший, пригожий,
Дядя Ваня всех юношей моложе…
Потом кто-то ворчливо говорил:
– Да выключи ты эту шарманку! Представляете, ребята, что бы мы делали сегодня в субботний вечер, не будь этой проклятой войны?
Сейчас, спустя всего три месяца после нападения врага, довоенная жизнь, которая своей суровостью временами приводила их в отчаяние, казалась непостижимо далекой и прекрасной. Все неожиданно горячо заговорили, вспоминая всякие досадные мелочи довоенного быта, удивлялись, как они могли огорчать их, повергать в уныние.
– Хорошие жлобы были, – сказал Пашка, который сначала молчал, а потом решил принять участие в развернувшемся обсуждении. – Я, например, в театр не любил ходить, а теперь и захочешь – не пойдешь. Все в эвакуации. Кто тогда мог думать, что придется по ночам сидеть в этой вонючей щели?
Прозвучал долгожданный сигнал отбоя. Поеживаясь от ночной прохлады, выбрались наружу. После духоты щели воздух показался удивительно вкусным, бодрящим.
– Баско, – сказал Васятка, делая несколько приседаний, чтобы размяться. В руках он по-прежнему держал патефон. – У нас нонче снег, наверное, выпал и вода в лужах замерзла.
– Да забудь ты про свою тмутаракань, – бросил Пашка, – В Ленинграде живешь, в колыбели революции.
– Глупый ты, Паша, – мечтательно проговорил Васятка. – То ж родина моя. Как я ее забуду?
Последние недели он особенно часто вспоминал дом, видел во сне праздничный стол, за которым собиралась вся большая семья. Чего только не готовили в такие дни! Пироги с осетриной, сомятиной, с солеными груздями и толченой черемухой, вилковая капуста с сочным луком-слезуном в конопляном масле, шаньги, жареная до коричневой хрустящей корочки рыба. Рыбы у них в Муне было всегда много – налимы, сомы, метровые шересперы. Васятка видел их словно вчера – с серебряной чешуей, с желтыми глазами.
– Да, – сказал он вслух. – На Лене не оголодаешь. Река и тайга завсегда прокормят…
В тот год осень в Ленинграде выдалась ранняя, холодная. По утрам в парках и скверах на еще не пожухлую траву ложились первые заморозки. Деревья в Летнем саду оголились. Красноватые, багряные, желтые листья, несколько дней назад шуршавшие под ногами, от частых дождей размокли, поблекли и не украшали больше аллей парков. Только на высоких кленах кое-где сохранилась желтая листва. Они стояли, как спешенные гусары на параде – нарядные, в ярких мундирах, расшитых золотом. От Невы, от тихой воды каналов поднимался пар. По данным синоптиков после холодной осени надо было ждать холодную зиму. Сократились нормы продовольствия, уменьшились порции в академической столовой. После ужина всегда хотелось есть. По вечерам нередко гас свет. В один из сентябрьских дней на вечерней поверке начальник курса капитан Анохин объявил:
– С завтрашнего дня занятия прекращаются, Командование выделило три дня на подготовку к эвакуации. Отъезд назначен на семнадцатое сентября. Вопросы есть?
Вопросы в роте любил задавать Васятка. Если он молчал, то ребята все равно кричали:
– У Петрова есть вопрос!
Сейчас он спросил:
– На чем мы будем пересекать Ладогу?
– На подводной лодке, – громким шепотом ответил Пашка, и все засмеялись.
Из писем Миши Зайцева к себе:
17 сентября.
Двинулись в путь огромным эшелоном. Везли имущество кафедр, библиотек, складов, преподавателей с женами и детьми, музыкальные инструменты духового оркестра и многое другое. Говорят, что начальник Академии, узнав на вокзале о количестве взятого с собой, рассвирепел и приказал половину отправить обратно. Перед отъездом я забежал к Черняевым. Вскоре пришел профессор. Оказывается, он просил начальника Академии оставить его в Ленинграде заместителем главного терапевта Балтийского флота. Но тот отказал. Тогда он пошел на пункт переливания крови и сдал кровь. Нинка рассказала, что отец внес десять тысяч рублей в фонд обороны и ежемесячно платит из собственной зарплаты ренту двум санитаркам клиники, которые потеряли мужей и находятся в плохом материальном положении. Сам Черняев до войны считал себя обжорой, любил зайти в ресторан, вкусно поесть и выпить. Имел, как он говорил, для солидности профессорское брюшко. Сейчас от брюшка остались только воспоминания. «Жаль пуза, – смеялся он. – Одни осложнения: и вида нет, и брюки не держатся».
Чем больше я узнаю Александра Серафимовича, тем больше он мне нравится. И то, как он любит свою профессию, больных, как относится к сотрудникам, дочерям, памяти покойной жены. Я был бы счастлив, если бы хоть немного походил на него. Но, видно, на многое, что делает Александр Серафимович, я попросту не отважился бы. Например, поставить крест на могиле жены.
18 сентября.
Почти всю ночь ждали разгрузки, начала эвакуации. Потом Акопян обошел вагоны, сказал, чтобы ложились спать. До утра эшелон простоял на запасных путях. А когда я проснулся около девяти часов и выглянул за дверь, то понял, что мы вернулись в Ленинград. И тотчас же по вагонам пополз страшный слух: будто эвакуировавшийся этой же ночью выпускной курс, набранный Академией из числа студентов последнего курса медицинских институтов, вместе с частью курсантов училищ имени Дзержинского и высшего гидрографического попал на Ладоге в сильный шторм. Буксирный конец пароходика, тянувшего старую перегруженную баржу, лопнул, и баржа исчезла среди кромешной тьмы и бушующей стихии. Погибли все. Не спасся ни один человек.
Всего лишь месяц назад они в новеньком обмундировании стояли в строю на плацу возле столовой. Среди них было человек двадцать женщин. Начальник Академии вручил им врачебные дипломы. Теперь они лежат на дне Ладожского озера – молодые, еще ничего не успевшие испытать и совершить в жизни. Это так страшно, что не хочется верить.
Когда поезд остановился у Финляндского вокзала, я увидел на перроне Черняева с дочерьми. Они шли вдоль вагонов.
– Это правда? – спросил я, догнав их.
– Правда, – сказала Нина. – Только никому ни звука.
Едва мы вернулись в Академию, как узнали, что сразу после нашего ухода на вокзал, в кубрик второго взвода попал огромный снаряд. Дважды в течение суток его величество Случай спас нас от гибели. Спасет ли в третий?
18 ноября.
Утром прочли в газете «На страже Родины» перепечатанную из «Правды» статью от семнадцатого ноября. Она называлась «О жизни и смерти». Ее автор Борис Горбатов писал: «Я очень люблю жизнь и потому иду сейчас в бой. Я иду в бой за жизнь. За настоящую, а не рабскую жизнь, товарищ! За счастье моих детей! За счастье моей Родины! Я люблю жизнь, но щадить ее не буду. Жить, как воин, и умереть, как воин. Вот как я понимаю жизнь». После чтения долго сидели на койках и молчали. Только теперь становится понятной опасность, нависшая над страной. Пашка вчера был в патруле и рассказал, что на проспекте Стачек, Лиговке и Международном проспекте строятся баррикады. Неужели немцам удастся ворваться в город?!
20 ноября.
Занятия идут чисто символически. Аудитории и учебные комнаты не отапливаются. Кроме того, из-за частых артиллерийских налетов находиться там опасно. Поэтому начальник Академии приказал читать лекции и вести практические занятия в коридоре казармы. Десятка два-три курсантов сидят перед лектором на табуретках, остальные лежат в кроватях, накрывшись шинелями, в шапках со спущенными ушами. Двери в коридор из кубриков открыты. В коридоре почти темно. Лампочки горят так тускло, что едва видны нити накаливания. Голоса лекторов доносятся в кубрики глухо, как из пещеры.
Общую гигиену читает профессор Баранский. Еще недавно он читал лекции напористо, громогласно, зорко следил, чтобы никто не разговаривал, не клевал носом. Сейчас голос его едва слышен. Да и самого не узнать. Большеголовый, гривастый, уверенный в себе, он как-то съежился, сник.
– Пищевой рацион должен включать сто двадцать-сто пятьдесят граммов белка, восемьдесят-сто граммов жира и около четырехсот граммов углеводов.
И тотчас же из всех кубриков донесся смех. Совершенно ясно, что мы не получаем и пятой части положенного. На днях перешли на новый паек: сухарь плюс сто граммов хлеба, кусочек сахара, ложка гороха. Ребята сильно переменились: худые, бледные, глаза и щеки запали, большую часть свободного времени лежат на койках. Даже я, пухляк, как меня называла мама, похож на черта. Недавно сфотографировался для комсомольского билета и испугался. Судя по всему, продовольствия в Ленинграде осталось совсем мало. Иначе чем объяснить длинные очереди у булочных и совсем ничтожную норму хлеба? Говорят, что в знаменитых бадаевских складах сгорело три тысячи тонн муки и две с половиной тысячи тонн сахара, а морское сообщение по Ладоге не может обеспечить нужды фронта, флота и огромного города. Что будет дальше? Ведь впереди настоящие морозы, топлива нет. Ладога замерзнет. Недавно всех встревожило короткое газетное сообщение: «Японский отряд численностью в тридцать человек напал на советский пограничный пост». Неужели и Япония ввяжется в войну и нам придется воевать на два фронта?
Миша отложил письмо и несколько минут сидел неподвижно, глядя на едва мерцающую в утреннем полумраке спираль электролампочки. Как и многие его товарищи, он давно не имеет вестей от родителей. Киев в руках немцев. Мать с отцом, конечно, эвакуировались. Но куда? Эта неизвестность усугубляет и без того плохое настроение. Он лег на кровать не раздеваясь, накрылся одеялом, шинелью. Засыпать нельзя. Через сорок минут заступать на пост на углу Фонтанки и Введенского канала. Отворилась дверь, и в кубрик вошли Алексей Сикорский и Васятка. Всю ночь они патрулировали по городу. Каждый вечер Академия выделяла в распоряжение коменданта по пятьдесят человек. Старшим их патруля был командир второй роты младший лейтенант Судовиков. По дороге в комендатуру они зашли на Витебский вокзал. В зале ожидания для военных бригада самодеятельности под руководством пожилого сержанта давала концерт. Легко одетые, бледные девушки-дистрофички пели и плясали, а потом тяжело дышали и долго не могли прийти в себя. На инструктаже в комендатуре патрульных особо предупредили насчет диверсантов. Всех, кто подозрительно себя ведет, приказано немедленно задерживать.
Сегодняшний маршрут проходил, по Кировскому проспекту – от памятника «Стерегущему» до площади Льва Толстого. Всегда шумный, ярко освещенный, нарядный проспект сейчас выглядел мрачно, пустынно. С неба сыпал мокрый снег с дождем. Весь маршрут занимал минут сорок-пятьдесят. Шли молча, не спеша, с винтовками на ремне, зорко осматриваясь по сторонам и прислушиваясь.
Младший лейтенант Судовиков мерз. Он поднял воротник шинели, втянул голову в плечи, совсем по-штатски глубоко засунул руки в карманы, но все равно холодный ветер забирался за воротник, продувал насквозь. Судовиков шел погруженный в свои мысли. При его худобе и полном отсутствии в теле энергетических запасов потеря пяти килограммов веса уже привела к постоянному ощущению слабости и частым головокружениям. Но он никому не говорил об этом. В Ленинграде тысячи дистрофиков. Все равно ему никто не поможет. Сейчас он думал о том, как быстро война все перевернула, поставила с ног на голову. Еще недавно он был доцентом кафедры, автором сорока научных работ, мечтал о докторской степени, о звании профессора. Теперь он должен подчиняться этому грубияну Анохину с шестиклассным образованием и манерами боцмана.
Они вошли во двор, увидели на пятом этаже освещенное окно.
– Пальните, товарищ младший лейтенант, – предложил Алексей.
Судовиков кивнул, дрожащими руками отстегнул кобуру, вытащил пистолет и, зажмурившись, нажал спусковой крючок. Пистолет оглушительно выстрелил. Свет в окне сразу погас. Он подумал, что его жена никогда не поверила, если б ей сказали, что ее тихий муж, которого она привыкла видеть вечно склоненным над книгами или за письменным столом и которому не уставала ставить в пример других мужей, боевых и хозяйственных, стреляет из пистолета.
Они дошли до угла Большой Пушкарской. Алексей замедлил шаги, потом совсем остановился.
– Товарищ младший лейтенант, разрешите забежать в этот дом?
– Кто у вас там? Родители?
– Нет. Знакомые.
Судовиков долго молчал, раздумывая. Принятие любого решения всегда давалось ему с трудом. Одно дело отвечать за себя, совсем иное – за других.
– Только быстро, – наконец произнес он, прыгая на месте, чтобы согреться. – Даю вам двадцать минут. И ни мгновения больше. Мы будем ждать вас в парадном.
Одним махом Алексей вбежал на второй этаж, отломил спичку от дощечки – спичечного коробка военного времени. Ему повезло. Прямо перед ним на высокой двери была медная табличка: «Профессор С. С. Якимов». Долго никто не открывал. Наконец, послышались шаги и мужской голос спросил:
– Кто там?
– Алексей.
В Ленинграде были случаи бандитизма, о них писали газеты, и жильцы, прежде чем открыть дверь, учиняли форменный допрос.
– Какой Алексей? – спросили за дверью.
– Который вам яхту помогал снять с мели в Лисьем Носу.
– А, Алеша, – щелкнули и заскрипели многочисленные замки и запоры, и на пороге в лыжном костюме и тапочках появился Якимов. Под мышкой у него был зажат томик Мопассана, и Алексею показалось странным, что в блокадном Ленинграде можно читать Мопассана. – Входите.
– Я на минуту, – сказал Алексей, здороваясь, отметив про себя, что вся большая прихожая до самого потолка уставлена стеллажами с книгами, – Мы тут патрулируем по Кировскому. Решил забежать. Лина где?
– Спит. – Профессор посмотрел на висевшие в прихожей большие часы. Они показывали двадцать минут второго. – Это у меня бессонница. Я разбужу ее, Алеша.
Лина вышла заспанная, в коротком домашнем халатике, заметно похудевшая после их последней встречи.
– У меня большое горе, Алеша, – вместо приветствия сказала она, – усыпили Ростика. – И, заметив недоумение на его лице, объяснила: – Ростик – наш любимый сибирский шпиц. Такого умного и ласкового пса у нас уже никогда не будет. Он понимал меня с одного слова, с одного взгляда… – Лина вздохнула. – На днях около булочной он вырвал из рук женщины хлеб и убежал. А вчера продавщица сказала, что та женщина умерла…
– Город голодает. Только сейчас на одном Кировском проспекте мы видели десяток трупов… Я забежал узнать, не уехали ли вы в эвакуацию. Извините, что так поздно. Другой возможности не будет.
– Какое это имеет значение? – проговорила Лина. – Все теперь перепуталось – и день, и ночь. Папин институт эвакуировался, мы остались почти последние. Тоже на днях уедем. – Она на мгновенье умолкла, затем спросила: – Вы слышали, что немцы ворвались в Гостилицы сразу после нашего ухода? Какие-нибудь десять минут – и мы были бы расстреляны или находились в плену…
Алексей видел Лину четвертый раз при разных обстоятельствах, но каждый раз куда-то спешил. Он уже привык к спешке. Она была неотъемлемой частью его курсантской жизни, в которой все расписано по часам и минутам. А тут еще война… Время, отпущенное Судовиковым, стремительно истекало.
– Академия тоже эвакуируется, но пока неизвестно куда, – быстро заговорил он. – Тетка моего товарища едет к подруге в Канибадам. Есть адрес. Через нее можно наладить связь.
Лина молчала. Вероятно, она все еще думала о Ростике. Огарок свечи, который она держала, догорал, горячий воск жег пальцы. Она вздрогнула, взяла карандаш, листок бумаги.
– Город Канибадам? Никогда не слышала такого. Улица Пушкина…
Она вышла на лестничную площадку проводить Алексея.
– Сообщите свои координаты? – спросил он.
Лина кивнула. Тогда он наклонился и поцеловал ее в щеку.
– Можете еще раз, – сказала Лина, оставаясь неподвижной, закрыв глаза.
Алексей обнял ее и поцеловал в губы.
– Я обязательно напишу вам! – крикнул он, сбегая по лестнице.
Через день половина взвода дежурила на крышах академических зданий. Редкая ночь обходилась без сыпавшегося на город града зажигалок. На территорию Академии их попадали сотни. Маленькие термитные бомбы горели ярким бездымным холодным пламенем. Во время налета во дворе было светло, как днем. Дежурные лопатами сбрасывали бомбы с крыш на землю, где другие курсанты гасили их песком. В разных районах вспыхивали пожары, и город оглашался воем пожарных сирен. Ленинградцы с тревогой смотрели в сторону своих домов. Живы ли их близкие, целы ли дома? Многих мучили голодные головокружения. Особенно сильно они ощущались во время пребывания на высоте. Сбрасываешь зажигалку с края крыши, один неосторожный взгляд на землю – и летишь вниз. Двое курсантов уже лежали в клинике с переломами ног.
Отделение Алексея Сикорского несло дежурство на крыше главного корпуса. В этом двухэтажном длинном, старинной постройки, здании размещалось командование Академии, центральная аптека, ведущие клиники факультетской и госпитальной терапии и хирургии. Здесь же жил профессор Черняев. Около часа ночи в сменявших одна другую волнах немецких самолетов наступал перерыв. Именно в это время на крыше появлялся Александр Серафимович.
– Прошу, молодые люди, спуститься ко мне и побаловаться чайком, – церемонно приглашал он. – Мои дочери ждут вас. А я подежурю на случай непредвиденных обстоятельств.
Первым срывался с места Пашка Щекин. Все знали, что профессорская дочь Зина к нему неравнодушна и обязательно тайком сунет что-нибудь поесть, кроме традиционного чая с сахарином. Мишу Зайцева Нина тоже пыталась подкормить, но Миша решительно отказывался. Девчонки получали служащие карточки и голодали ничуть не меньше, чем они. Пашке эти душевные нюансы были неведомы. Однажды Миша сказал ему:
– Объедаешь Зинку, гад. А не видишь, какие у нее круги под глазами.
– Бабы живучие, – смеялся Пашка, – Это научно доказано. И вообще у меня принцип: дают – бери, а бьют – беги.
За чаем все сидели за большим, покрытым белой скатертью, столом. Курсанты знали, что в этом доме часто бывали Боткин, Менделеев, Шаляпин, и одна лишь мысль, что ты сидишь в кресле, в котором восседали они, порождала странное ощущение причастности к чему-то важному, заставляла говорить вполголоса и не так громко смеяться. Вася с любопытством озирался по сторонам и старался запомнить все, что здесь увидит и услышит. Обе дочери профессора и Миша с Алексеем недавно прочли «Лже-Нерон» Фейхтвангера и «Цитадель» Кронина и сейчас обменивались впечатлениями.
– Когда я читал «Цитадель», – говорил Миша, – то все время думал: «А смогу ли я стать настоящим врачом?» Медицинская сторона романа написана замечательно. И потом, я страшно обрадовался, когда дошел до места, где Эндрью Мэнсон был вынужден самостоятельно изучать гистологию. Ну, думаю, не мы одни страдаем над толстенным фолиантом Заварнова.
Все рассмеялись.
Васятка незаметно вытащил записную книжку и карандаш.
– Как называется? – переспросил он и старательно записал названия книг, о которых шла речь минуту назад. Его привычку все заносить в записную книжку заметили многие.
– Записные книжки А. П. Чехова, – иронически бросил Миша.
В записных книжках были названия книг, которые следовало прочесть, театральных постановок, которые надо посмотреть, имена героев древнегреческой мифологии. Теперь, по прошествии года, уже никто не сомневался, что при фантастической работоспособности Васятки, он догонит всех. Правда, речь его по-прежнему часто вызывала на занятиях веселое оживление, но он не обижался, а только спрашивал:
– А как правильно, Миша?
Сегодня, сидя за профессорским столом, Вася мучительно страдал от спазмов в желудке. Виной был злополучный вчерашний овес. В блокадном курсантском рационе плохо очищенный, на три четверти состоящий из отрубей овес занимал, безусловно, первое место. В стенгазете, которая продолжала регулярно выходить, была нарисована карикатура: курсант стоит в обнимку с лошадью и ест с ней овес из одного мешка. Под рисунком стояла подпись: «Однокашники».
Прошлой ночью Васятку разбудил Степан Ковтун, дежуривший по камбузу.
– Беги в бойлерную, – сказал он. – Я принес бачок овсяной каши.
Не одеваясь, Вася устремился туда. Действительно, на столе стоял бачок. Это был словно волшебный сон, словно услышанная в детстве сказка. Торопясь и волнуясь, он запихивал в рот сваренную без жира колючую клейкую массу. Ничего вкуснее он не ел в жизни. Бачок был опустошен уже почти на треть, а ощущение сытости не приходило.
– Хватит, обожрешься, – сказал, входя, Степан Ковтун. – Оставь ребятам.
А утром у Васятки начался жестокий понос и спазмы…
В потолок три раза условно стукнули. Стучал профессор Черняев. Пора было возвращаться на крышу.