355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евсей Баренбойм » Доктора флота » Текст книги (страница 19)
Доктора флота
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:40

Текст книги "Доктора флота"


Автор книги: Евсей Баренбойм



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 40 страниц)

– Среди разнообразных давно известных анатомам проявлений рака желудка были выделены две клинико-анатомические формы – рак-мозговик и скирр, – медленно рассказывал он, маленькими шажками прохаживаясь по кафедре, разглаживая пальцем седую щеточку усов над по-юношески розовыми губами. – В учебниках, которыми вы пользуетесь, выделяют более подробные формы. Грибовидный, или полипозный, рак, инфильтрирующий, или диффузный, рак, сам по себе состоящий из ряда подвидов… Так должен сказать вам сразу, – Пайль на глазах преображался – голос его становился громче, звонче, расслабленная походка быстрой, напряженной, глаза вспыхивали молодым огнем. – Эта классификация не выдерживает никакой критики!

Такие маленькие спектакли прочно входили в курсантские головы и спустя десятки лет большинство твердо помнило их. Однажды Пайлю прислали записку, которая его озадачила. Несколько мгновений он стоял задумавшись, разглаживая усы.

– Меня спрашивают, – наконец, сказал он, – почему я критикую многие положения учений Давыдовского и Абрикосова, а сам редактирую их книги? И корректно ли это? – Он посмотрел на притихшую аудиторию, неожиданно улыбнулся. – Верно. Я редактировал учебник Абрикосова. Но ведь я лишь редактор и именно потому не вправе навязывать свои взгляды и, тем более, что-нибудь менять. Это книга профессора Абрикосова, и он излагает свою точку зрения, а не точку зрения редактора… И, пожалуйста, запомните, в науке нужно быть столь же самостоятельным, сколь и в искусстве. Говоря образно, каждая, даже самая плюгавая, собачонка должна лаять собственным голосом.

Иногда Пайль прерывал лекцию и делал, как говорят в кино, перебивку. Начинал рассказывать эпизоды из своих занятий в Московском университете или вспоминал свою жену. По его мнению, именно она представляет идеал женщины. Если утром по пути на занятия курсанты видели, как Пайль, бережно держа под руку, ведет к автобусу жену, они останавливались и смотрели на нее. Им было интересно увидеть живой идеал. Мимо них проходила немолодая дама в меховой шапочке, казавшейся странной среди кировских ушанок и платков. На лице ее выделялись большие, черные, окаймленные синевой, глаза. В один из дней кто-то из ребят узнал, что завтра Пайлю исполняется пятьдесят лет. Перед очередной лекцией старшина курса от имени курсантов поздравил любимого профессора с юбилеем. Пайль слушал, не перебивая. Потом, когда утихли громовые аплодисменты, негромко сказал:

– Знаете, я вчера подошел к зеркалу и мне не понравился тот пожилой усталый человек. Наверное, юбилей надо отмечать раньше, ну хотя бы с тридцати… – он помолчал, улыбнулся и начал лекцию.

Профессор Всеволод Семенович Савкин свою кандидатскую, а затем и докторскую диссертацию защитил быстро, будучи совсем молодым. Обе диссертации были посвящены проблеме голодания. Затем он увлекся делающей лишь первые шаги новой ветвью хирургии – нейрохирургией. По натуре импульсивный, увлекающийся, широко и богато одаренный, он занимался то нейрохирургией, то возвращался к патологической физиологии, сумев достичь в каждой из этих совершенно разных областей известности, а в 1940 году был избран заведующим одновременно двух кафедр. Савкин был здоров, неутомим. Вокруг него вечно вились курсанты старших курсов, за глаза называвшие его Севой. Научные кружки при его кафедрах славились в Академии, как самые интересные. С началом войны его кафедра патологической физиологии занималась реакциями организма при ожогах. Эти работы имели важное оборонное значение, и Москва проявляла к ним постоянный интерес. Особенно много ожогов было в морских сражениях.

– В Цусимском бою от ожогов пострадало почти сорок процентов всех пораженных, а в Ютландском сражении англичане потеряли от ожогов двадцать семь процентов личного состава, – рассказывал профессор на первом занятии научного кружка. – И сейчас на кораблях ожогов достаточно много…

Если он видел, что курсант из его кружка не боится работы, сидит на кафедре вечерами, по-хорошему любопытен и упрям, он был с ним на «ты», запанибрата, обнимал за плечи, рассказывал пикантные анекдоты, которых знал великое множество. Всеволод Семенович любил жизнь, не упускал возможности поухаживать за молоденькими лаборантками и ассистентками, имел из-за этого неприятности, но привычкам своим не изменял. И честолюбивые хорошенькие лаборантки пользовались слабостью профессора, вовсю кокетничали с ним и при его помощи защитили не одну кандидатскую диссертацию.

В воскресенье около трех часов дня в приемный покой клинического госпиталя, где Васятка поддежуривал в качестве помощника хирурга, привезли с железнодорожной станции вихрастого мальчишку лет пятнадцати. Сопровождавшая его женщина рассказала:

– У нас в вагоноремонтных мастерских сейчас работает много таких детей, еще и помоложе есть. В обеденный перерыв хоть и устанут, а все равно гоняют по цехам, играют в лапту. Одно слово, ребятня. И работа, и баловство – все у них вперемешку.

– Вы, пожалуйста, не отвлекайтесь, – перебил ее хирург.

– Да, да, – спохватилась женщина. – Леня его зовут. Детдомовский он, сирота. Поспорил с другими мальчишками, что на ходу поезда пройдет по крышам весь состав. Только один вагон прошел, а со второго свалился. Хорошо, что на солому упал. Не то б сразу кончился…

– За ними разве никто не смотрит? – хмуро спросил хирург, глядя на лежавшего перед ним мальчишку. Он был худ, белобрыс, а руки и грудь покрыты неумелой татуировкой.

– Почему не смотрит? – обиделась женщина. – Разве за всеми поспеешь? Одна я на тридцать душ.

Мальчишка был без сознания. На темени пальпировалась массивная тестоватая припухлость. Из правого уха текла кровь. Дежурный хирург позвонил на кафедру нейрохирургии. Вскоре пришел Всеволод Семенович в сопровождении ассистента.

– На мокром снимке переломов не видно, – доложил профессору дежурный хирург. – Но смущает, что после падения он быстро пришел в себя, а пока ждали машину и ехали в кузове грузовика, снова потерял сознание. Нет ли здесь субдуральной гематомы?

– Возможно, возможно, – проворчал Савкин, осматривая больного, и задержавшись взглядом на маленьком медальоне, висевшему него на шее. – Смотрели, что в нем? – неожиданно спросил он у хирурга.

– Смотрел. Портрет женщины. Вероятно, матери.

– Одни мощи, – вздохнул Всеволод Семенович, глядя на мальчика. Он тоже мог стать детдомовцем, если бы не тетя Лиза. После смерти матери она приютила его, сначала ненадолго, а затем привязалась и оставила навсегда… – Отправляйте Леню к нам. Будем оперировать.

Именно в этот момент к нему подошел Васятка Петров.

– Разрешите, товарищ профессор, вам ассистировать.

Савкин поднял глаза. В застиранном, подпоясанном куском бинта, халате, завязанном сзади тесемками, между которых был виден синий матросский воротничок, курсант просительно улыбался.

– Какой курс? – рассеянно, все еще оставаясь во власти воспоминаний, спросил Савкин.

– Третий.

– Рано. На четвертом будете ассистировать.

Он уже отвернулся, считая, что разговор с курсантом окончен, негромко что-то сказал ассистенту и вдруг снова услышал:

– Очень прошу, товарищ профессор.

Курсант был голубоглаз, его светлые волосы посредине разделялись на пробор и падали в стороны, он то и дело приглаживал их растопыренной пятерней. В руках он держал изрядно измятую белую шапочку. «Где-то я уже видел эту физиономию», – подумал профессор и вспомнил.

– Не снайпер ли? – спросил он Васятку.

– Он самый, – обрадовался тот.

– Небось, наврал насчет семидесяти восьми? Признайся. Я не скажу никому.

– Нет, – сказал Васятка. – Все верно. Ровно семьдесят восемь.

– Ну, если ровно, тогда пошли.

Всего три недели курсанты курировали на кафедре общей хирургии. Изучали асептику и антисептику, лечение ран, общее и местное обезболивание, делали перевязки, присутствовали на операциях. На прошлом дежурстве хирург разрешил Васятке ассистировать ему во время аппендектомии. После того дежурства Васятка почувствовал себя приближенным к великому таинству хирургии. Сейчас же все было другое – тяжелый больной, операция, подумать даже страшно – на головном мозге, и делать ее будет сам знаменитый Всеволод Семенович Савкин. При мысли об этом у Васятки замирало сердце и начинали предательски дрожать ноги. «Дурак, – ругал он себя, идя чуть позади Савкина и отгоняя прочь мальчишеское желание убежать. – Зачем напросился? Откажись, пока не поздно». Нет, теперь нельзя. Профессор будет смеяться над ним.

Минут через двадцать, вымыв руки и одевшись под контролем сестры в стерильный халат, бахилы и перчатки, Васятка осторожно переступил порог операционной.

– Чего притих, снайпер? – спросил Всеволод Семенович, дожидаясь, пока сестра закончит брить мальчишке голову. – Испугался собственной смелости?

– Боязновато, – секунду помедлив, признался Васятка, чувствуя, как капли пота стекают со лба по щекам и носу под маску. – Когда шел за вами, сбежать хотел со страху.

Стоявший рядом ассистент кафедры, молодой, с надменным лицом, не удержался, презрительно хмыкнул.

– Чего скалишься? – сердито сказал ему Савкин. – Иначе и быть не может. Только чурбан идет спокойно оперировать в первый раз. Я, например, вообще в обморок бухнулся.

От этих слов Васятке стало немного легче.

Профессор сделал разрез в месте тестоватой припухлости наложил на рану крючки, жестом показал Васе, как их держать.

– Держи крепко, и, пожалуйста, не задавай никаких вопросов, – добродушно сказал Всеволод Семенович. – Для ассистента наиглавнейшее дело – не мешать.

Между крючками, раскрывшими рану, был виден вдавленный мелкооскольчатый перелом. Савкин осторожно пинцетом убрал один за другим осколки кости с твердой мозговой оболочки.

– Цела, но напряжена и тускла, – сообщил свои наблюдения ассистент.

– Верно. А главное – не пульсирует. Я так и предполагал. Будем вскрывать.

Всеволод Семенович сделал маленький крестообразный разрез на твердой мозговой оболочке, и из раны сразу хлынула темная густая кровь. Профессор вычерпал ее ложечкой, остатки высушил тампонами. Почти сразу Васятке стало заметно, как сначала робко, а потом все увереннее запульсировал под оболочкой мозг. Прошла минута – и на оболочке вновь появилась кровь.

– Откуда течет? – спросил Савкин.

Во время операции профессор держал себя на удивление спокойно, доброжелательно, шутил с операционной сестрой и наркотизатором, подтрунивал над ассистентом. Но лицо его было сосредоточено, движения рук точны и экономны. Даже не искушенный в таинствах хирургии Васятка чувствовал, что рядом с ним большой мастер, и от этого рождалось ощущение уверенности, что все обойдется хорошо и мальчик будет жить.

– Вверху слева сосудик зияет, – заметил Васятка.

– Верно, – удивился Всеволод Семенович. – Глазаст. Перевязывать сосуд умеешь?

– Нет, – сказал Васятка. – А как надо?

Савкин объяснил – и Васятка ловко, будто делал это уже не один раз, перевязал кетгутом сосуд в ране. Кровь из него перестала идти.

– Раз так, завяжи еще один, – предложил профессор.

Васятка завязал еще один сосуд быстро и уверенно. Он знал, что руки у него хорошие. Ни разу не подводили. За что ни брался, все получалось. В интернате вырезал из моржового клыка фигурки – получалось, даже на выставку в Якутск послали, ловушки на колонка и соболя плел быстрее, чем отец, и в снайперском искусстве твердая рука – не последнее дело.

– Что там под оболочкой просвечивает? – спросил его Всеволод Семенович.

– Мы нервные еще не проходили.

– Святая правда, не проходили, – балагурил профессор, оставляя твердую оболочку не зашитой и накладывая кетгутовые швы на апоневроз. – Ты, снайпер, ко мне кружок запишись. Наукой будешь заниматься. А наука, как известно, умеет много гитик. Понял?

– Ничего не понял, – признался Вася.

– Вот бестолковый. Фокус есть такой карточный. В нем, чтобы карту угадать, надо эту дурацкую фразу знать. Так пойдешь в кружок?

– Нет, – сказал Васятка. – Пока не могу, Я еще полностью ребят не догнал.

– Ладно, догоняй. А потом приходи. – Он помолчал, предложил неожиданно: – Шей кожу шелком. Только поаккуратней делай стежки. На всю жизнь человеку память оставляешь. А вот и Ленька наш проснулся. Хау ду ю ду, молодой человек!

Это был незабываемый момент. Он впечатлял, врезался в душу навсегда. Обреченный час назад на неминуемую и быструю смерть от нарастающего сдавления мозга, мальчик на глазах приходил в себя. Сначала он медленно раздвинул веки, туманным, тусклым, еще невидящим взглядом обвел комнату, потом с каждой минутой взгляд его стал проясняться, живеть, становился осмысленнее. Он задержался на белом блестящем потолке, на висящей под ним большой лампе, на склоненных незнакомых лицах, укутанных в марлевые маски. Лицо его дрогнуло, чуть раскрылись губы, и он слабо улыбнулся.

Суровая и неприступная, как стена старого замка, все повидавшая на своем веку операционная сестра, работающая с Всеволодом Семеновичем семь лет, не выдержала и всхлипнула. Мальчик возвращался к жизни. А жизнь у него вся впереди – большая и длинная, как убегающая вдаль река. Может быть, он сделает то, чего не успел сделать ее сын, убитый под Харьковом четыре месяца назад…

Наверное, именно в такие моменты торжества хирургии большинство хирургов делает окончательный выбор своей профессии. Именно в такие моменты отбрасываются последние колебания, последние «за» и «против». Васятка тоже безоговорочно понял – он должен стать хирургом. Только хирургия – его будущее.

Вызов начальника Академии пришел к Алексею давно. В нем было сказано, что занятия на третьем курсе начнутся первого июля и следует прибыть в Киров без опоздания. Но закончился июнь, прошел жаркий июль, половина августа, а он еще никому не говорил о вызове, даже своему другу, командиру роты лейтенанту Зинченко. Скажи ему – и сразу нужно предпринимать какие-то определенные шаги, Либо ехать, либо оставаться. А он еще не решил, как следует поступить. Недавно Зинченко обмолвился, что солдаты любят Сикорского. Любят не любят, а относятся хорошо. Бросить их и уехать учиться? Поймут ли они, не осудят, не обольют ли презрением? Для него это было бы жестоким ударом.

Алексей перевернулся на спину, глубоко и с удовольствием вдыхая запах сена, стал смотреть на небо. На нем не было ни облачка. Одна бездонная и бесконечная голубизна. Стоял жаркий день второй половины августа, когда ночи становятся чуть прохладнее, по утрам от земли поднимается легкий туман, но днем еще сильно припекает солнце. Оно и сейчас висело высоко, над самой головой. Казалось, его щедрое тепло, его свет входят в каждую травинку, в каждый цветок, радостно и доверчиво открывшийся ему навстречу, в душистые натеки живицы на высоких соснах, даже в длинные стволы ручных пулеметов. Алексей недолго полежал так, в благостном ощущении полной расслабленности и покоя, стараясь ни о чем не думать, потом встал, сделал несколько шагов к темнеющему метрах в пятнадцати озеру. Глубокий горячий песок грел ступни через подошвы сапог. Он быстро разделся и бросился в прохладную воду. Долго бултыхался, переходя с кроля на брасс и баттерфляй, чувствуя, как прохлада и свежесть проникают внутрь разгоряченного тела, пока, устав, не лег на воду отдохнуть, широко раскинув в стороны руки. Над самым лицом носились водяные стрекозы.

Четвертый день их батальон стоял на отдыхе километрах в пятнадцати от линии фронта. От тишины ломило в висках, плохо спалось по ночам. Пожалуй, все полгода, что прошли после разгрома сталинградской группировки врага, он провел на передовой, если не считать одной двухнедельной переформировки. В каких только переделках не пришлось перебывать за это время!

Алексей отогнал одну обнаглевшую стрекозу, севшую на самый кончик носа. В голову назойливо лезли воспоминания. Они стояли тогда под городом Острогожском. Из их полка была сформирована диверсионная группа для захвата электростанции и плотины на Дону. Она состояла из восьмидесяти добровольцев. Оборону на этом участке держала венгерская армия. Ночью группа по льду форсировала Дон и сразу потеряла двадцать человек. Плотину захватили стремительным ударом. Электростанцию противник успел взорвать. Следовало по радио дать сигнал для подхода наших передовых частей, но рация оказалась разбита. Четыре дня сидели в бетонном бункере и отбивались от наступающего врага. Погибло еще тридцать шесть человек. Осталось двадцать четыре. Из них половина раненых. Одиннадцатого января на рассвете началось наше наступление. Решили идти навстречу. Выползли из бункера и пошли к поселку Стахановцев. Двигались по снегу в белых халатах, автоматы обмотаны бинтами, патронов почти не осталось, одни гранаты. Командир группы оказался недостаточно решительным. Вел бойцов медленно, все время останавливался и прислушивался. Бойцы нервничали. Противник засек группу, и неизвестно уцелела бы она, если бы капитана не ранило. Алексей принял командование на себя и вывел группу. За этот рейд все оставшиеся в живых получили ордена Отечественной войны I степени…

– Эй, Лешка! – услышал он голос лейтенанта Зинченко. – Хорошо устроился, бродяга. Взвод бросил и прохлаждается здесь. – Зинченко захохотал, снял гимнастерку, рубаху и Алексей поразился, какой у него огромный сизый рубец на груди. Всем хорош его командир роты, храбрый, веселый, но не умеет слушать собеседника, никогда не дает договорить до конца. Не в меру горяч.

– Все, – говорит он, прерывая подчиненного на полуслове. – Вас понял. Не разрешаю.

Они вышли из воды и с наслаждением разлеглись на горячем песке. Алексей достал из кармана гимнастерки вызов в Академию и протянул Зинченко. Лейтенант долго читал бумагу, лицо его было насуплено. Потом не спеша сложил ее вчетверо, вернув Сикорскому, сказал отчужденно:

– Значит, бежать с фронта решил? А кто ж немца разобьет, ежели все поедут учиться?

Алексей молчал. Первый же человек, и не просто сослуживец, а друг, которому он показал вызов в Академию, считает его отъезд на учебу бегством с фронта. Вероятно, со стороны это выглядит именно так. Где гарантия, что его солдаты и помкомвзвода Яхонтов не подумают то же самое? Нет, не должны. Но все равно он не имеет права уезжать. Судя по всему, скоро предстоит новое большое наступление. Его отъезд сейчас будет предательством…

– Комбат собрался назначить тебя командиром четвертой роты вместо Макарова, – донесся до сознания голос Зинченко. – Чуть ли не приказ есть уже по полку. И привыкли к тебе. За полгода на фронте человека больше узнаешь, чем за всю жизнь на гражданке. Ведь верно, Леха?

– А я и не уеду никуда, – неожиданно сказал Алексей. Вопрос «ехать или не ехать», который тревожил его все последнее время, решился сейчас просто, сам собой. – Если жив останусь, после войны Академию закончу. А нет, так медицина многого не потеряет.

Он вновь вытащил из кармана вызов, собираясь его порвать, но сидевший рядом Зинченко выхватил бумагу из его рук, решительно запротестовал:

– Кончай психовать, Лешка. Врачи на войне тоже нужны. А ты парень душевный. Из тебя хороший костолом может получиться. Раз вызов есть – надо ехать. Сам не поедешь – прикажем. – И, взглянув на Алексея, заметив в глазах друга растерянность, хлопнул его по голому плечу, сказал уверенно: – Без тебя, бродяга, справимся. Теперь не сомневаюсь, фриц обратно покатится. А трудно станет, в Академию телеграммку отобьем – мол, так и так, приезжайте на выручку, товарищ младший лейтенант. – Зинченко, засмеялся, вытащил кисет с махоркой, газету, протянул Алексею. – К комбату не ходи. Я сам все улажу.

На первой прифронтовой станции Алексею повезло. Солдаты взяли его в вагон. Эшелон, шедший с Воронежского фронта в тыл, был сборный. Десяток платформ с танками, отправляемый на завод для ремонта, вагоны с ранеными – до ближайшей узловой станции, пункта переформирования. Моросил дождь. Ветви придорожных лип и берез, телеграфные провода густо облепили галки, воробьи. Алексей сидел у двери, курил. Недавние картины войны по-прежнему стояли перед глазами, не давали о себе забыть… Перед позицией их роты была небольшая балочка. В балке гнили трупы – и наши, и немецкие. По ночам, когда оттуда дул ветер, смрад делался особенно сильным. Многие бойцы просыпались, матерились, до одури начинали курить. Он же вообще не мог сомкнуть глаз, даже пробовал надевать противогаз. Странно, что он живой. По всем законам войны, ему полагалось уже давно быть на том свете. Неделю назад у свекловодческого совхоза он стрелял в немецкого автоматчика. Тот упал, но не был убит и пальнул в него с близкого расстояния. И промахнулся. Поистине, кто-то защищает его от пуль. Пока у него нет ни одной царапины. А санинструктору их роты Зойке разрывной пулей вырвало кусок носа и щеки. Красивая была девчонка… Потом он вспомнил, как уснул в окопе и проснулся от какого-то шевеления в рукаве шинели и на груди. Оказалось, что полевые мыши и желтобрюхи в поисках тепла залезли ему под шинель. Он брезгливо вытряхнул животных из рукавов и именно в этот момент часовой крикнул:

– Товарищ командир! Немцы!

За последние два месяца он ни разу не написал Лине. Раньше писал часто, едва ли не каждую неделю, привык делиться с нею, как с другом, своими мыслями, сомнениями, не пытался представить себя лучше, чем был на самом деле. Ему казалось, что Лина понимает его и ценит его искренность. Когда, проблуждав в поисках адресата по многим полевым почтам, ее письмо, наконец, находило Алексея – для него всегда был праздник. Но после письма Миши – писать Лине больше не мог. Часто ночью он видел Лину в объятьях Пашки. Пашка целовал ее, и она отвечала ему. Сам же он поцеловал Лину только раз на лестничной клетке тогда, в блокадном Ленинграде. До сих пор он помнил вкус ее губ. Все попытки взять себя в руки, перестать думать о ней, избавиться от щемящей пустоты внутри не приводили ни к чему. Он всегда считал себя волевым человеком. Но это, вероятно, было сильнее его. В Кирове он снова увидит Лину. Если все, что писал Миша, правда, она уже сделала свой выбор…

В отделе кадров Академии Алексея встретил полный немолодой майор с круглым, как арбуз, щекастым лицом. Он взял документы и долго читал их, морщась, будто пил при этом лекарство. Наконец, отложил их в сторону, спросил в упор:

– Тут написано «передовая… передовая», а почему ни разу не ранены?

За месяцы войны нервы изрядно поистрепались. Алексей почувствовал, как кровь мгновенно залила лицо, застучало в висках. Но сдержался.

– Произошла досадная ошибка, товарищ майор, – сухо отчеканил он.

– Ладно, это я так, – разрядил обстановку майор. – Курите.

И пододвинул пачку папирос.

Алексей был зачислен на третий курс одним из последних сталинградцев. Уже два месяца вовсю шли занятия, читались лекции, проводилась курация больных. Нужно было догонять ребят. Но ничего не шло в голову. Он сидел в аудитории, смотрел на профессоров, а видел перед собой голое поле с редкими купами деревьев впереди позиций батальона, залитое безжизненным светом осветительной ракеты, вспышки артиллерийских разрывов, слышал прокуренный басок сержанта Яхонтова, сочный баритон Зинченко, назойливый зуммер полевого телефона. Нет, заниматься он не мог.

– Слушай, Сикорский, – говорил Миша, обеспокоенно наблюдая за приятелем. – Не будешь заниматься – вышибут после первой же сессии, несмотря на героическое прошлое и высокое звание – младший лейтенант. Кстати, признаюсь, я всегда завидовал твоей воле. Не дай разочароваться.

– Не беспокойся, Бластопор, – утешил его Алексей. – Это пройдет. Минутные слабости бывали у всех выдающихся людей.

– А Линку видел?

– Нет. И не спешу. Зачем? Все точки над «и» расставлены.

С Пашей Щекиным он встретился в первый же день после приезда. Встретился спокойно, по-мужски, словно ничего не произошло. Поздоровались за руку, поговорили о том, о сем и разошлись. О Лине не было сказано ни слова.

И все же Алексей увиделся с нею. Это произошло месяца через два на вечере отдыха в Академии. Когда Алексей вошел в зал, танцы были в разгаре. Он не спеша протиснулся в сторонку, остановился у стены. Вокруг стояли новые однокурсники, в большинстве малознакомые, чужие. Лину он увидел сразу. Она танцевала с Витей Затоцким, слегка склонив голову, и Витька что-то ей непрерывно говорил. Внезапно взгляды ее и Алексея встретились. Лина приветственно махнула рукой, и, прервав танец, пошла через весь зал навстречу Алексею.

– Здравствуй, Алеша, – сказала она. На лице ее не было ни малейшего смущения. – Я слышала, что ты вернулся, и все ждала, когда объявишься.

Алексей смотрел на нее. Может быть, потому, что он давно не видел Лину, она казалась ему сейчас особенно, необыкновенно красивой.

– Ждала? – переспросил он после длинной паузы.

– Я думала, ты захочешь меня увидеть.

Нет, он положительно не понимал Лину. Встречаться с одним и ждать другого…

– Вот и объявился, – сказал Алексей без улыбки. – Как любила говорить моя мама, явился – не запылился.

Радиола снова заиграла танго. Это была «Жозефина» – когда-то любимая пластинка его и Лины.

– Помнишь? – спросила Лина.

– Я помню все, – ответил Алексей.

– А почему ты перестал писать?

Алексей посмотрел ей в глаза. Она не шутила, а спрашивала серьезно.

– Насколько мне известно, ты уже сделала свой выбор.

– Кто тебе сказал? – она даже остановилась.

– А разве не так?

– Все гораздо сложнее, Алеша.

– Жутко надоели сложности, – засмеялся он, стараясь перевести разговор на другую тему. – Представляешь, за весь год только раз удалось потанцевать под гармошку. И это мне – заядлому танцору.

Они замолчали, пока Алексей не спросил:

– А Пашки почему сегодня нет?

– Не интересуюсь, – ответила Лина.

– Давно?

– С некоторых пор он для меня не существует. Но об этом, прошу тебя, не спрашивай.

К ее дому шли, почти не разговаривая. Беседа не клеилась.

– Ты очень изменился, Алеша, – сказала Лина, когда они остановились возле ее дома. – Стал совсем взрослым. Насмотрелся, наверно, всякого на всю жизнь?

– Пожалуй, – ответил он.

– Видишь, светятся наши окна? – спросила Лиина, показывая на два окна на третьем этаже. – Папа с Геной еще не спят. Поднимешься? Они будут рады тебя видеть.

Он готовился к встрече с Линой, надеялся, что она, если не оставит его совсем равнодушным, то уж, во всяком случае, не нарушит с таким трудом обретенный душевный покой. Но упоминание Лины, что между нею и Пашкой все кончено, вновь пробудило в нем тайные надежды. Очевидно и другое – он до сих пор любит ее. Грустно, но ничего не поделаешь. «Эх, Линка, Линка, – подумал Алексей. – И какому небесному Гофману приснилась ты, проклятая?» – вспомнил он слова Маяковского.

– Как-нибудь в другой раз.

Из писем Миши Зайцева к себе.

16 сентября 1943 года.

Снова вытащил на свет божий свои письма. Зачем? Старые тетради, уезжая на фронт, я оставил у одной знакомой женщины-сторожихи. Она приняла их, как величайшую ценность, и обещала хранить, никому не показывая. На фронте писать было некогда, хотя несколько раз я ловил себя на мысли, что хочу записать свои ощущения. Видимо, в моем характере есть нечто патологическое. Недавно я курировал в терапевтической клинике больного. Этот еще нестарый человек фиксировал в записной книжке с точностью до минут, где и как долго у него что-нибудь болело. Например: «21 августа проснулся рано с головной болью. Принял две таблетки пирамидона. Боль прошла. Вечером, без пятнадцати минут десять, появилась изжога, тяжесть в животе. Выпил чайную ложку соды, полежал с грелкой, стало легче». И так почти каждый день. Когда я читал эти записи по его просьбе, то с трудом удерживался от хохота. Кому они нужны? Но не похож ли я сам на него? Хочется сделать запись – и это сильнее всех желаний…

Почти каждый день радио сообщает хорошие новости. После грандиозной победы на Курской дуге, в которой наши войска разгромили гигантскую группировку фашистов, едва ли не ежедневно сообщается об освобождении новых городов. Только за последние дни мы освободили весь Донбасс, включая и города Сталино, Мариуполь, Нежин. Последний совсем близко от Киева. Капитулировала Италия. В Москве в честь побед гремят салюты. От этого на душе праздничное настроение и постоянное ожидание радостных новостей. Ох, как бы хотелось увидеть своими глазами салюты и счастливые лица людей! Но в нашей тыловой Вятке салютов не бывает. Правда у нас есть другая достопримечательность – огромная толкучка, которая могла бы составить конкуренцию прославленной довоенной одесской. Удивительно, как эти стихийно возникшие барахолки стремительно выросли везде и без них сейчас трудно представить городскую жизнь. В воскресенье я ходил туда, чтобы совершить важную коммерческую сделку – выменять на махорку и мыло хоть одну пару шерстяных носков. Мои форменные носки совершенно истрепались – торчат пальцы, и заштопать их, по-моему, не могла бы самая искусная рукодельница. Товар на толкучке или разложен на земле, или его держат в руках. Продается и меняется все. В одном конце надрывно и хрипло верещат старые патефоны, в другом гармошки и баяны. Тут же продаются произведения «художников» – аляповатые картины, коврики и деревянные игрушки, раскрашенные в ядовитые цвета, старая и битая посуда, журналы. Появилось много товаров военного времени – самодельные чуни на пуговицах, деревянные колодки на манер японских, странной формы кустарные калоши.

Второе радостное событие, правда, местного значения – закончилась сессия. Сдали сразу шесть экзаменов. Патанатомия, патфизиология, фармакология – пятерки. Савкин, Пайль и Лазарев похвалили меня. Василий Васильевич Лазарев – крупнейший фармаколог страны. Как и многие другие академические профессора, он человек глубоко штатский. Относительно молод, не старше сорока пяти, статен, с седым английским пробором. Говорят, что он холост, живет с матерью и является предметом тайных воздыханий многих кировских вдов. С нами, курсантами, он разговаривает с покровительственной иронией и называет «детка», чем приводит в неописуемую ярость полковника Дмитриева.

Пашке откуда-то известно, что Лазарев страстный поклонник балета. Он знает многих ленинградских балерин по именам, называя их то Сонечка, то Шурка. Однажды на зачете он спросил и меня:

– Вы смотрели выступление Ишимбаевой? – и, узнав, что я не видел, огорчился, сказал: – Очень жаль. Великолепная балерина.

Задолго до экзаменов курсанты старших курсов предостерегали нас от излишнего благодушия. По их рассказам, перед сессией смирный добряк Лазарев разительно меняется, свирепеет, везде и всюду заявляет, что без знания фармакологии не может быть врача. И, действительно, на экзамене он сыпал двойки направо и налево. Даже прославленного снайпера Васятку и певца Пашку попросил прийти второй раз…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю