Текст книги "Доктора флота"
Автор книги: Евсей Баренбойм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц)
Да, конечно, все меняется в процессе жизни. И сами люди, и их оценки прошедших событий. Миша вспомнил, как он когда-то гордился своим отказом перейти в полк охраны штаба фронта, как считал себя едва ли не героем. Сейчас он бы не стал так гордиться. Что особенного он совершил? Обычный поступок порядочного человека.
– Знаете, ребята, я до сих пор вспоминаю Академию. Все, что связано с нею, так прочно впечаталось в память, что захочешь – не выковыряешь, – неожиданно признался Юрка, поворачиваясь поочередно то к Мише, то к Васе и растерянно улыбаясь. – Вроде и не встречаюсь ни с кем, и жизнь у меня совсем другая, а все равно нет-нет да и вспомнится бессонной ночью какая-нибудь старая, казалось бы давно забытая история, а то дудишь на трубе, смотришь на жующих и танцующих, а мысли далеко, в какой-нибудь Денисовке или Лисьем Носу. – Он умолк, отхлебнул из бокала минеральной воды.
– А почему бургундское не пьешь? – спросил Миша. – Изумительное вино. Если б не ты, я его, наверное, и не попробовал бы никогда.
– Пью только воду и соки, – сказал Юрка. – Иначе нельзя. Сопьешься. Служба такая. – Несколько минут он сидел в задумчивости и курил, а потом сказал: – Раньше казалось, что все, кто прошел войну, должны до седых волос радоваться каждому новому тихому дню, травинке, цветку, солнцу. А ведь забываешь об этом.
– Нет ни одной свободной минуты, – обронил Вася. – Все расписано, как хоккейный чемпионат. Какая уж тут травинка.
– Я вспомнил одну старую африканскую сказку, – улыбнулся Миша. – «Какой смысл тебе работать, если у тебя есть деньги? – спросил старый Мэкомбе. – Ты же можешь купить себе все необходимое». – «А если деньги кончатся?» – «Тогда и начнешь работать». Все засмеялись.
– «Работа избавляет нас от трех зол – скуки, порока и нужды», – процитировал Вася. – Хорошо сказано.
– Года три назад, – заговорил Гурович снова, – увидел вечером в зале Черняева и Юльку. Хотел подойти, да постеснялся: сидели не одни, целой компанией. Черняев старый стал, белый весь, а Юлька ничего, больше тридцати никак не дашь, хотя ей, как и нам, давно за сорок.
– Помнишь, как в нашей курсантской песне, – напомнил Миша, – «Эх, рыжая такая, сто лет все молодая. И кровь кипит ключом, и все ей нипочем».
– Как они живут? Ведь Юлька вдвое моложе старика.
– Хорошо живут. Другие позавидовать могут, – сказал Миша. – Она теперь врач, кандидат наук. Александр Серафимович директор института. – При словах «директор института» чуть задремавший Вася открыл глаза, прислушался. – Он недавно серьезно болел, так Юлька переселилась к нему в палату и выхаживала его сама, как нянька. А ведь когда Черняев женился на ней, все иронизировали и предсказывали непрочный брак.
Вася встал. Было около девяти часов.
– Куда ж вы так рано? – засуетился Юрка. – Неужели сейчас уйдете? Ведь не успели и вспомнить толком ни о чем, о себе рассказать.
– Пора нам, старик, – сказал Вася. – Мы только поесть сюда заглянули, тебя встретить никак не ожидали. Другой раз наговоримся.
– Адрес хоть запишите. Мало ли чего, в Крым поедете, прямо ко мне заезжайте. Я вас на машине подкину.
Он не знал, что еще сделать на прощанье, как проявить свои чувства. Внезапно сорвался с места, сказал что-то музыкантам и мелодия смолкла на полуслове. Танцующие остановились, недоуменно повернулись к эстраде. И вдруг оркестр грянул снова. Теперь это была песня. Никто в зале не знал ее. Это была странная песня. Незнакомая, лишенная ритма. Под нее нельзя было танцевать. Но это была курсантская песня времен их военной молодости, знаменитая «Джеймс Кеннеди». Сидя за столиком втроем, они вполголоса пели:
Вызвал Джеймса адмирал,
Джеймс Кеннеди.
Вы не трус, как я слыхал,
Джеймс Кеннеди.
Ценный груз доверен вам,
Джеймс Кеннеди.
В СССР свезти друзьям,
Джеймс Кеннеди…
Из писем Миши Зайцева к себе.
15 июня 1944 года.
Сегодня у меня гнуснейшее настроение. Я пришел к выводу, что я ничтожный человек. Я это подозревал и раньше, но теперь убедился окончательно. Живу, руководствуясь лишь одним словом «надо». Я не помню, чтобы когда-нибудь поступил так, как считаю нужным сам. Надо сидеть на самоподготовке, когда все давно мною выучено, и я сижу. Надо молчать, когда делает несправедливое замечание младший командир, и я молчу. В армии это называется дисциплиной. Иногда мне кажется, лучше сесть на гауптвахту, но сделать хоть раз так, как хочется. Большее, на что я способен, это плыть по течению. Прежде чем на что-то решиться, я долго колеблюсь, перебираю варианты, мучаюсь сомнениями. Иногда я останавливаю себя: «Стоп, курсант Зайцев. Разве жизнь состоит из одной арифметики?» Но изменить в себе ничего не могу. К своему стыду, я до сих пор не решил, какую избрать специальность. Ясно только не хирургию. С моей нерешительностью в хирурги я не гожусь. Значит тогда терапия, нервные болезни. Вася утешает меня, что я способный, хорошо учусь. Но я бы охотно сменял свои способности на Васину волю и упорство.
Тося меня не любит. Каждое ее письмо я открываю с тайной надеждой найти в нем слова «мой любимый», «целую тебя тысячу раз», как пишут девушки другим ребятам. Но в Тосиных письмах самое нежное слово – «Мишенька». Я старался не думать о ней, пробовал какое-то время не писать, но я люблю ее и сделать с собой ничего не могу.
Открылись коммерческие магазины. Их сразу окрестили антирелигиозными музеями. Музеями потому, что большинство людей только смотрит, ничего не покупая. Антирелигиозными потому, что цены безбожные. Народный юмор.
28 июня.
Сегодня радио принесло новые радостные вести. Наши войска освободили Петрозаводск, завершили несколько наступательных операций в Белоруссии, овладели Витебском, Оршей, Могилевом и Бобруйском, разгромили тринадцать дивизий врага. Теперь уже совершенно очевидно, что при таких стремительных темпах наступления война закончится раньше, чем мы станем врачами и на фронт нам уже не попасть. А жаль. Ведь по сути дела мы почти всю войну просидели в тылу. Люди гибли, а мы бегали на танцы и на вечера самодеятельности. Возможно я не из очень храброго десятка, но с удовольствием прервал бы учебу и уехал на действующий флот. Однако опять вступает в силу пресловутое «надо» – надо заканчивать нормальный курс обучения.
4 июля.
Удивительно, какая чепуха часто лезет в голову. Недавно случайно попалась в библиотеке книга Золотовцева «Цветы в легендах и преданиях». Я решил, что национальным цветком у нас в стране должна быть примула, которая обозначает любовь к родине. (Легенда о юноше, имевшем ключи от вечности, но не пожелавшем расстаться с родиной.) Когда я рассказал об этом Васятке, он только снисходительно рассмеялся и сказал, что ни в жизнь не стал бы читать такую ерундовую книгу.
Действительно, читаю я бессистемно, все подряд. Прочел «Охотников за микробами» Поля де Крюи, «Превращение любви» Андре Моруа, «Историю шахматных состязаний» Грекова, «Норвежскую весну» Стюарта Энгстрема.
Вчера присутствовал на заседании терапевтической секции ученого совета. Профессор Черняев рассказывал о лечении больных язвой желудка хреном. Чем только не лечат этих бедных больных! Я заметил, что чем больше существует средств лечения, тем меньше среди них эффективных.
11 июля.
Наша жизнь вошла, наконец, в нормальное учебное русло. Предметы сменяются предметами. В академических клиниках мы чувствуем себя свободно, научились обращаться с больными, писать истории болезни. Вообще заметно, как мы повзрослели за последний год и стали немного похожими на врачей. Недавно Васятка получил первый презент от благодарной пациентки – однотомник Гоголя со странной надписью на титульном листе: «Моему спасителю, золотоволосому возмездию». Ни я, ни он не поняли смысла надписи, но было очевидно, что Васятка ей понравился.
Я выступал на научной конференции курсантов с сообщением о лечении хронических гастритов. После доклада ко мне подошел Александр Серафимович Черняев и сказал: «Вы сделали прекрасный доклад, Миша. Если хотите, можете работать в научном кружке, которым я руковожу. У меня есть для вас интересная тема». Не скрою, слова его были приятны. Еще папа говорил, что Александр Серафимович особенно хвалить не любит и похвала его многого стоит.
У всех ребят романы, все страстно жаждут пойти в увольнение, только я одинок. Тося далеко, пишет редко. Недавно написала мне, что нет ничего хорошего в том, что я такого низкого мнения о себе.
Рассказал Васятке, что пишу письма к себе. Он очень удивился и сказал, что, по его мнению, это то же, что высморкаться в платок и рассматривать результат. Может быть, он и прав, и давно стоит бросить эту бессмысленную, никому не нужную затею. Сам он по вечерам бегает на кафедру оперативной хирургии, выдирает у трупов из позвоночников спинной мозг и делает препараты. Вот ненормальный, одержимый своей хирургией.
21 июля.
В журнале «Костер» прочел статью Вс. Успенского «Как вести дневник». Из нее я узнал, что с целями, которые ставил перед дневником Л. Н. Толстой, удивительным образом совпадают мои.
Толстой собирался фиксировать в нем дурные свойства своей души и намечать пути их исправления. Я тоже.
Вчера после вечерней поверки ко мне подошел Паша Щекин и сунул сборник афоризмов.
– Прочти, – сказал он. – Есть любопытные.
Интересно, что, несмотря на мое критическое отношение к нему и неоднократно высказываемое в лицо возмущение его поступками, Пашка не обижается и всячески старается сохранить старую дружбу. Делает как командир взвода различные мелкие поблажки. Я сказал ему:
– Ты свое покровительство прекрати. Я в твоих потачках не нуждаюсь.
– Ладно, – согласился он. – Только я их делаю всем сталинградцам. Мы заслужили их кровью.
Уходя, он забыл на моей тумбочке черновик письма, адресованный некоей Вале. По-моему, даже начало этого письма дает представление о характере моего командира взвода.
«Валентина Владимировна, – писал он. – Нет, такое обращение не годится. Официальное, сухое и не выражает и части моих чувств к вам. «Валя!» – слишком обыденное и безразличное. «Валечка, солнышко мое!» – чересчур ласковое, а главное, употребляется, наверное, многими и потому стертое, привычное. «Валюшенька, единственная, самая любимая!» – это годится, но рановато, может быть в будущем, да?»
А чуть раньше, когда я был дневальным по роте, слышал его разговор по телефону. «Я приветствую лучезарную царицу Тамару, – вещал он, и в этот момент не только интонации голоса, но и его лицо казались мне чужими, незнакомыми. – Судя по вашему искрящемуся сопрано, вы не очень скучаете. Угадал? Боже, как вы проницательны. Княгиня Ирэн у вас? Можно ее пощупать по телефону?» Вот трепло, я и не предполагал, что он может говорить и сочинять такую чепуху.
Экзамены за четвертый курс закончились в октябре, и сразу все были расписаны по ленинградским госпиталям для прохождения практики в качестве субординаторов.
Но прежде произошли события, всколыхнувшие курс и заставившие забыть о многом, еще недавно прочно занимавшем курсантские головы.
В первой роте была компания ребят, состоявшая по преимуществу из выходцев с юга. Среди них были парни из Ростова, Армавира, Пятигорска, Краснодара. Они дружили, вместе проводили свободное время, танцевали. В компанию входили долбококк Миша Лобанов, игравший в самодеятельности на трубе, командир отделения Митя Бесков, ротный писарь Ухо государя, «несравненная Марион Диксон» Хейфец и еще несколько человек. Поскольку почти все они были южане, ребята называли их чеченцами. Сейчас уже трудно вспомнить, кому именно пришла в голову рискованная идея переименовать компанию в чечено-ингушский полк, сокращенно ЧИП.
Командиром полка стал ротный писарь сержант Витя Затоцкий. Миша Лобанов – полковым трубачом. Митю Бескова называли Мухамед Фагоцит, а худенького волосатого Хейфеца – муллой. Сочинили и шутливый гимн полка. Он исполнялся на мотив известной песенки «На Кавказе есть гора самая большая».
Никто не придавал этой веселой затее серьезного значения. Забавная игра развлекала, доставляла немало радостных минут.
Перед экзаменами и зачетами мулла Хейфец надевал чалму, халат, чувяки и, вздымая руки кверху, просил аллаха ниспослать на зачете тройку. И все сидевшие на полу, по-турецки поджав ноги, медленно кланялись и молили: «О, ниспошли нам свою милость, великий аллах». А после экзаменов у «Бахчисарайского фонтана», стоявшего посреди комнаты алюминиевого таза, устраивались шумные, половецкие пляски…
И вдруг однажды Витя Затоцкий был срочно вызван в кабинет командира курса. Там сидели Анохин, замполит и незнакомый капитан – щупленький, весь какой-то закопченный, словно обугленный. На столе перед ним лежала тетрадь с гимном и песнями чечено-ингушского полка.
– Вами создана военная хулиганско-земляческая организация, – неожиданно проговорил капитан, подняв от бумаг дегтярно-черные глаза и вперив их в сидевшего перед ним изумленного Затоцкого. Голос капитана показался Вите неестественным, металлическим, словно пропущенным сквозь пустую трубу. – Цель вашей организации политическая – дезорганизация вооруженных сил страны.
То, что сказал капитан, было так фантастически неправдоподобно, что в первый момент Витя даже улыбнулся и посмотрел на Анохина, ища подтверждения, что слова капитана шутка, розыгрыш и не более того. Но обычно веселый громкоголосый Анохин почему-то сидел молча, опустив глаза, а однорукий замполит тихонько ударял костяшками пальцев единственной руки по лежавшей перед ним тетради.
– Это ошибка, – наконец, поняв по виду присутствующих, что разговор идет серьезный, растерянно произнес Витя Затоцкий. – Никакая мы не организация, а просто дружеская компания, каких много у нас на курсе.
– Странная компания, которая называется чечено-ингушский полк, – усмехнулся капитан. – С командиром полка и гимном. Будет лучше, если вы признаетесь и все расскажете начистоту.
– Мне не в чем признаваться, – твердо сказал Витя.
С этого дня началось тягостное и утомительное разбирательство. В один голос, не сговариваясь, ребята утверждали, что не ставили перед собой никаких целей, а просто веселились и развлекались. Случайно получилось так, что восемь из девяти обвиняемых оказались фронтовиками, многие были ранены под Сталинградом, награждены боевыми медалями. Но закопченный капитан был неумолим. На очередном комсомольском собрании после доклада секретаря комитета и выступления инструктора политотдела, ребят исключили из комсомола. Что будет дальше – никто не знал. Занятия в голову не шли. Книги валились из рук. В увольнение не пускали. Именно тогда майор Анохин, никому не сказав ни слова, написал в Москву письмо. Две недели спустя пришла телеграмма. Всех девятерых вызвали в Наркомат военно-морского флота.
В приемной они увидели начальника политотдела Академии, Анохина, начальника контрразведки. В кабинет к адмиралу курсанты вошли строевым шагом, доложили. Вице-адмирал внимательно, переводя взгляд с одного на другого, посмотрел на них, увидел открытые молодые лица, суконки, украшенные боевыми наградами, еще раз полистал лежавшие перед ним документы, сказал сердито:
– Война еще не кончилась, товарищи. Учиться вам надо, овладевать профессией, а не в детские игры играть. Идите, и чтоб я никогда больше не слышал об этом полке.
Медицина все властнее и самодержавнее вторгалась в курсантскую жизнь, постепенно вытесняя все другие мысли и заботы, прочно занимая главенствующее место.
По вечерам в кубриках не стало слышно курсантской «травли», звуков костяшек домино. Их заменили рассказы о своих больных, о точных диагнозах и редких болезнях. Споры вспыхивали внезапно, как пожар в сухом лесу.
– Кто, по-вашему, ребята, важнее для общества, – неожиданно вопрошал известный спорщик Алик Грачев, – разносторонне образованная личность, интересующаяся и музыкой, и поэзией, и живописью, и историей, умеющая поддержать беседу и быть интересной в любой компании, или однолюб, однобокий дуб, который ничего не знает и знать не хочет, зато крепко владеет своим единственным делом?
Большинство стояло за разностороннюю образованность. Но и доводы Васи было трудно опровергнуть:
– Ты, когда ложишься на операцию или идешь к стоматологу, чего больше хочешь – чтобы твой врач был блестящим специалистом и больше никем, или для тебя важнее, чтобы он знал живопись и музыку, зато хуже владел скальпелем или щипцами?
– Надо совмещать и то, и другое, – возражал Миша.
– Если все время без остатка тратить на одну специальность, то достигнешь большего, тут и слону ясно, – вступал в разговор Пашка. На эту тему он мог говорить с полным знанием дела, так как все время разрывался между репетициями, учебой и выступлениями на концертах.
– Когда я иду к зубному врачу рвать зуб, мне, конечно, наплевать, какой он собеседник и любит ли поэзию, – соглашался Миша. – Но дружить с ним я не буду. Тоска зеленая смотреть на его унылую рожу.
– Но именно он и никто другой движет вперед науку, – вмешивался в спор Алексей Сикорский, живший в офицерском кубрике, но по старой памяти часто заглядывающий к приятелям. – Помните, Черняев рассказывал о своем друге-профессоре, который двадцать лет занимался одной проблемой – изучал слух у насекомых? Ничто другое его не интересовало, кажется, он не имел даже семьи. Зато написал уникальный труд.
– С ним, наверное, кроме как о комарах и клопах, поговорить было не о чем, – засмеялся Алик.
Миша случайно наткнулся в библиотеке на любопытную книгу о лицеистах – товарищах Пушкина: лицеист Владимир Вольховский вставал раньше всех, обливался ледяной водой, делал физические упражнения. Он обладал железной волей и трудолюбием и умер одним из первых, сорока двух лет. А Горчаков дожил до восьмидесяти трех, хотя никогда никаким закаливанием не занимался.
И снова вспыхнул спор.
– Лично я давно убежден в бесполезности физзарядки, – уверенно заявил Алик Грачев. – Большинство женщин никогда ни физкультурой, ни физзарядкой не занимаются, а живут дольше мужчин.
Страстный поборник физкультуры и идейный последователь Вольховского Алексей Сикорский возразил:
– То, что прочел Мишка, ничего не доказывает. Есть много разных причин смерти.
В те дни спорили много и обо всем подряд. Редкий вечер обходился без таких стихийно возникающих дискуссий. В своих письмах Миша назвал этот период «временем споров и поисков истины». Спорили о Павлове, академике Быкове, о Фрейде и печально известном Штейнахе[4]4
Штейнах Эйген (1861–1944) – австрийский физиолог. Труды по пересадке и удалению половых желез, перевязке семенных протоков с целью омоложения. Отвергнуты практикой.
[Закрыть], о пределе человеческих знаний.
– Шестьдесят лет назад совету профессоров Дерптского университета был задан вопрос: «Можно ли отличить кровь петуха от крови человека?» – убеждал Алексей. – И как, думаете, откликнулся совет мудрейших? «Дать ответ на этот вопрос невозможно. Мы уверены, что и в будущем на него никто не ответит, так как это лежит за пределами человеческих знаний».
Все рассмеялись. С тем, что такого предела не существует, были согласны все. Только в спорах выяснялось, как много, несмотря на большое напряжение в учебе, ребята читают и сколь разносторонни их интересы.
Еще недавно казавшийся бесконечно далеким день окончания Академии стремительно приближался, стал реальным, осязаемым, и мысль, что всего через год каждому придется на флотах в одиночку ставить диагнозы и лечить больных, заставляла забыть о многом, что еще недавно считалось таким важным и необходимым.
Васятка Петров проходил практику в Кронштадтском госпитале. Это был один из старейших госпиталей, построенный еще Петром Первым. На мемориальной доске у входа были начертаны слова Петра, сказанные им при церемонии закладки в 1715 году императорской адмиралтейской гошпитали в Санкт-Петербурге: «Здесь всякий изнеможенный служивый найдет себе помощь и упокоение которому ему доселе не было дай только бог чтобы никогда многие не имели нужды сюда быть привозимы».
Толстенные кирпичные стены мрачных приземистых зданий почернели от времени, от дующих с моря почти постоянных ветров. В больших палатах было слышно, как глухо и недовольно шумит море.
Начальником хирургического отделения госпиталя служил полковник Никишов, худой, узкоплечий человек средних лет, с тонкими губами и небольшой бородкой клинышком. Хирургом Никишов был известным не только в Кронштадте, но и на всем Балтийском флоте. Слава о его сложнейших операциях докатилась даже до клиник Академии.
Сразу по прибытии в госпиталь Вася попросил Никишова разрешить ему ночевать в отделении, чтобы быть поближе к раненым и больным.
– Случись что, и я всегда буду под рукой, – пояснил он и посмотрел на Никишова своими голубыми глазами.
– Похвальное намерение, товарищ курсант, – сказал Никишов, теребя по привычке кончик бороды. – Но где же вам спать? Впрочем, можете спать в моем кабинете.
Уже через несколько дней Вася понадобился. Операционная сестра Ленка Горохова сначала осторожно, а затем весьма энергично расталкивала спящего мертвецким сном Васю, но разбудить не могла.
– Вася! – приговаривала она, щекоча его шею и дергая за светлые волосы. – Васенька! Ну вставай же. Никишов ждет.
Наконец Вася проснулся, приоткрыл один глаз, увидел склонившуюся над ним Ленку в высокой крахмальной шапочке, ее странно блестевшие в темноте глаза, стройную фигурку в белом халатике. Он быстро высунул руки из-под одеяла, обнял девушку и поцеловал в губы.
– Пусти, черт, – сопротивлялась Лена. – Халат помнешь. – Она с трудом вырвалась из крепких Васиных объятий, отбежала к двери, сказала, задыхаясь от недавней борьбы: – Больше ни за что не приду тебя будить.
– Придешь, – засмеялся Вася, одеваясь. – Попробуй не приди.
…Полчаса назад два торпедных катера подошли к причалу, имея на борту двадцать пять раненых. Половина из них были тяжелыми. Когда Вася вошел в операционную, он увидел, что за одним столом уже работает Никишов, а его помощник торопливо одевается. Вася тоже надел бахилы, помылся, натянул халат, перчатки и подошел к столу, за которым оперировал Никишов. Ему нравилось ассистировать начальнику отделения. Никишов оперировал спокойно, уверенно, не суетился, не терялся при грозных осложнениях. В такие моменты он только сильнее потел, и сестра почти непрерывно должна была промокать марлевым тампоном его лицо и лоб. Иногда посреди операции он делал Васе знак, мол, давай поменяемся местами, и операцию заканчивал Вася.
Сейчас на столе лежал очень тяжелый раненый: слепое осколочное ранение левого легкого, открытый пневмоторакс, разрыв диафрагмы, проникающее ранение брюшной полости. Живот был полон крови. Пульс нитевидный, едва прощупывался. Глаза раненого были открыты и устремлены в одну точку. Было очевидно, что у него шок. Никишов сказал подошедшему Васятке:
– Оперировать не будем.
– Почему? Жаль парнишку.
– Мне тоже жаль. Но дела плохи. Вряд ли ему удастся выжить. – И, глядя на недоумевающее лицо Васятки, добавил: – Надо за других браться, кого еще можно спасти. Опытный хирург не тот, который оперирует всех подряд, а который знает, когда и что нужно делать.
Но уходить не спешил, колебался. Еще раз взглянул на зрачки, сосчитал пульс, несколько мгновений постоял молча со скрещенными на груди руками, глядя, как дышит раненый, и, наконец, сказав вполголоса, видимо, для себя: «Бесполезно. Только потрачу драгоценное время», – решительно перешел за соседний стол, куда сестры уже перекладывали с каталки другого раненого.
Вася остался возле парня и не спеша принялся за работу. Первым делом наладил капельное переливание крови. Осколок в легком он решил не трогать. Ушил открытый пневмоторакс. Высушил живот от излившейся туда крови. Наложил швы на диафрагму и раненую в двух местах кишку. Завел сальник под печень. Делал все неторопливо, почти автоматически, как делали в таких случаях другие хирурги. Риска не было. Все равно Никишов поставил на больном крест. Страха тоже не было. Даже когда ушивал кишечник и двуслойный кисетный шов никак не получался, нитка прорезала серозу и соскальзывал кетгут, он не растерялся, не занервничал, а спокойно стал накладывать шов в третий раз, и он получился – ровненький, аккуратный, словно сделанный на машине. Помогавшая ему операционная сестра Ленка Горохова заметила это – и аккуратный шов, и его спокойствие – и несколько раз одобрительно быстро кивнула головой и показала большой палец.
Только тогда, когда все, что нужно, было сделано, зашиты раны на груди и животе и к его удивлению больной продолжал дышать, а под рукой по-прежнему прощупывался слабенький, едва слышный пульс, Вася почувствовал необычайную гордость за себя, за то, что он, всего лишь курсант, только переведенный на пятый курс, самостоятельно, без посторонней помощи, сделал такую сложную операцию.
– А ведь, скажи, Ленка, молодец курсант Петров, верно? – не удержался он.
– Верно, Васенька.
Круглые морские часы на стене операционной показывали без десяти минут шесть. Значит, он возился без малого три часа. Даже не заметил, как пролетело время. Рядом Никишов заканчивал оперировать третьего раненого.
Вася сбросил перчатки в тазик, постоял напротив склонившегося над раненым Никишова. Было видно, что хирург устал.
– Раненый жив, – сказал Вася. – Я закончил операцию.
– Хорошо, – буркнул Никишов, не выпрямляясь и не поинтересовавшись подробностями.
Васятка просидел около постели раненого до десяти часов, продолжая непрерывно каплями вливать ему кровь и наблюдая за ним. К утреннему обходу он еще продолжал жить, пульс его стал полнее и чуть реже, а артериальное давление немного повысилось.
Четыре дня Васятка самоотверженно выхаживал этого матроса, комендора тральщика. Спал урывками. Каждое утро в половине седьмого он уже был возле него, чтобы собственноручно сделать утренний туалет – повернуть на бок, обтереть спину камфорным спиртом во избежание пролежней. Кормил завтраком, делал перевязки.
В четверг Никишов, делая обход, остановился у койки матроса. Было очевидно, что главные опасности позади и раненый будет жить.
– Между прочим, тот самый, товарищ полковник, – похвастался Вася. Он знал в себе этот недостаток – любовь к хвастовству, давал слово быть сдержанным, но всякий раз забывал о данных себе обещаниях.
– Вижу, – Никишов привычно погладил ладонью свою бородку. – Хирургия тот же спорт – максимальное напряжение сил дает наивысший результат.
Он молча осмотрел больного и, не похвалив Васю и ничего не спросив, перешел к другой койке.
«Интересно, действительно он был убежден, что зря потратит время и больной все равно погибнет? – размышлял Вася после его ухода. – Или сознательно обменял его жизнь на жизнь троих раненых? И имел ли он право на такой обмен даже перед лицом военного времени? Не проще ли было вызвать из Ленинграда дополнительную хирургическую бригаду? Кстати, потом так и было сделано. Приехали три хирурга и к полудню всех раненых прооперировали. Как бы поступил он в этой ситуации, если бы ему пришлось выбирать?» Эта мысль беспокоила Васятку все последующие дни. Он хотел поговорить с Никишовым, но тот срочно уехал в Ленинград на совещание.
Перед ноябрьскими праздниками 1944 года Миша узнал, что стал сталинским стипендиатом. Это было большой честью. В газете «Военно-морской врач» было напечатано интервью с ним. Оно называлось «Говорит сталинский стипендиат». Редактор стенной газеты «Пульс» потребовал от него статью. Заголовок для нее уже был готов: «Ответим отличной учебой на высокую оценку командования». Начальник Академии прислал письменное поздравление. В течение дня в кубрик приходили Анохин, Черняев с дочерьми, ребята из других взводов. Они говорили, что он талант и должен обязательно после Академии идти в науку. Миша слушал и снисходительно улыбался. В сборнике афоризмов, что ему показал Пашка, был и такой: «Не давай гордыне овладеть собой, всегда сумей сказать себе – я невежда». Это говорил великий физиолог И. П. Павлов.
В тот же день пришло долгожданное письмо от Тоси. Она писала: «Милый Мишенька! Не сердись, что долго молчала. Я болела малокровием, переутомлением. Было ужасно плохое настроение. Сейчас лучше. Сижу, дежурю. Ночь. За окном тихо, темно. Небо все в звездах. А радости вокруг никакой. Кругом развалины, хмуро и тоскливо выглядят безлюдные улицы. Уже неделю стоим в Старой Руссе. Такая же картина в Порхове, на станции Дно. Люди живут в землянках. Везде бедность, рваная одежда, голодные глаза детей. И ты так далеко. Тося».
Когда он пишет ей, ласковые слова сами выскакивают из-под пера. У любящего человека есть потребность хоть на бумаге излить свои чувства. В письмах Тоси ласковых слов нет. Значит, нет и любви…
Проходивший мимо Алик Грачев деликатно спросил:
– От нее?
Миша кивнул. Он подумал, что был бы рад забыть о ней. Пока эта любовь причиняет ему одни страдания. Но сколько он ни старается поменьше думать о Тосе – ничего не выходит. Проклятый Зайцевский характер. Папа говорил, что у них в роду все мужчины однолюбы. Полюбят раз и навсегда.
Из писем Миши Зайцева к себе.
2 января 1945 года.
Новый год я встречал в компании бывших соучеников, с которыми вместе учился до девятого класса. Хотелось узнать, как сложилась их судьба после школы. Кроме того, там должна была быть Тамара. В школе она мне нравилась. В прошлом году Тамара окончила педагогический институт.
За столом я выпил лишнего, почувствовал себя нехорошо и лег в маленькой комнатке. Вскоре скрипнула дверь и я увидел ее худенькую фигурку и большие глаза.
– Ты здесь? – шепотом спросила она, привыкая к темноте.
– Иди сюда, – позвал я нарочито слабым голосом.
Тамара села ко мне на кровать.
– Тебе плохо?
– «Заглуши в душе тоску тальянки, напои дыханьем свежих чар», – продекламировал я.
Мы стали целоваться. Тамара улыбалась в темноте, говорила, что я хороший, но замуж за меня она не пойдет, потому что того идеала, что я ищу в ней, я не найду. Если бы она знала, как я сам далек от того идеала!
Пришли ребята, зажгли свет. На Тамару было жалко смотреть, такая она была измятая и так распухли ее губы. Мне казалось, что я непоправимо обидел ее и при мысли об этом меня передергивало от собственной низости и подлости. Но Тамара успокоила меня, сказав, что не жалеет о том, что было. Она хочет «познать жизнь и испытать сильную страсть». Недавний хмель сняло как рукой. Я был себе противен, отвратителен. Хорош тип, все время говорит о любви к Тосе, заполняет страницы писем ее именем, а сам превращается в скотину…
В комнату, где танцевали ребята, возвращаться не хотелось. Я немного успокоился и стал думать, что очень честолюбив. Все время меня одолевают мысли, как стать знаменитым. Я хочу многого: стать известным врачом, по крайней мере, мастером по шахматам, изучить в совершенстве английский, машинопись и стенографию. И друзей иметь знаменитых, чтобы среди них были художники, поэты, чтобы можно было спорить, узнавать новое. Иногда мне кажется, что я выдумываю себя. То мне хочется быть Дон Жуаном, то великим путешественником Зайцевым-Тяньшаньским, то ученым с мировым именем. Но вероятнее всего со своими желаниями я больше похож сейчас на Хлестакова.