Текст книги "Доктора флота"
Автор книги: Евсей Баренбойм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 40 страниц)
Не понимая, что делает, он трясущимися пальцами медленно расстегнул полевую сумку, достал со дна ее пистолет и, повторяя вслух «Все было ложь», «Все было ложь», не целясь, выстрелил в Лину. Потом приложил дуло пистолета к своему виску, на миг почувствовал, как судорогой свело щеку, и сильно нажал спусковой крючок. Но выстрела не было. Он нажал второй раз, третий. Пистолет не хотел стрелять. Алексей швырнул его на пол и бросился к выходу. Он не видел, как в коридор выбежал Геннадий, не слышал, как тот крикнул:
– Что случилось, Алеха?
Минут пятнадцать он бежал посреди мостовой, не обращая внимания на едущие навстречу грузовики и подводы. На перекрестке с улицей Свободы его увидели два знакомых офицера и попытались задержать, но он не узнал их и пробежал мимо.
Он убил Лину. Перед его глазами неотступно стояла последняя отпечатавшаяся в памяти сцена: дикий крик Лины при виде направленного на нее пистолета, ее руки, которыми она закрыла лицо, словно пытаясь защититься, сухой щелчок выстрела, глухой звук падающего на пол тела.
Алексей остановился только возле ближайшего отделения милиции, немного отдышался на крыльце, вошел в пустую, тускло освещенную дежурную комнату, без фуражки, со спутанными волосами, с открытой полевой сумкой. Он подошел к дежурному милиционеру, сказал глухим, безразличным голосом:
– Арестуйте меня. Я убил человека.
Это сообщение дежурный воспринял на удивление спокойно. Он вытащил из ящика стола толстый журнал, не спеша внес в него фамилию Алексея, год рождения, национальность, партийность, адрес, спросил:
– Из ревности бабахнул? – И, не дождавшись ответа, вздохнул и, пряча журнал в стол, добавил: – Разберемся, товарищ младший лейтенант. А пока идите.
– Куда? – оторопело спросил Алексей.
– Домой идите.
Едва Алексей вышел на улицу и остановился, раздумывая, что ему делать, как дежурный спохватился. Он выбежал на крыльцо, закричал:
– Вернитесь, товарищ младший лейтенант!
И забрав у Алексея ремень, шнурки от ботинок и документы, посадил в камеру…
Когда в кубрик первой роты вошел старший сержант Щекин, висевшие у входа в ротное помещение круглые морские часы показывали двадцать часов. Большинство курсантов были или в кино или в увольнении.
– Мишка Зайцев в городе? – спросил Пашка у дневального.
– Бластопор в своем репертуаре, – рассмеялся тот. – Музейный экспонат. В кармане увольнительная, а он сидит у окна и долбает.
– А Вася Петров?
– В кино.
Пашка медленно пошел к своей тумбочке, достал книгу, механически полистал ее, потом издал странный носовой звук, с силой швырнул книгу на койку и, подойдя к открытой двери в коридор, долго курил, глубоко затягиваясь.
Солнце уже давно село, но прямо против окна висел фонарь и от него в кубрике было относительно светло. У окна, положив книгу на подоконник, сидел в тельняшке Миша. Он сосредоточенно что-то читал, периодически отвлекаясь и делая выписки в школьную тетрадь. Вероятнее всего, его продолжали беспокоить глобальные проблемы развития мира, судьбы человечества. Тося Дивакова была далеко, по-прежнему, несмотря на обещание, писала редко, а без нее в дни увольнения в городе Кирове делать было нечего.
Пашка подошел к нему, пододвинул табуретку, молча сел рядом.
– Алешка убил Лину Якимову, – негромко, но внятно сказал он.
Миша отодвинул книгу, повернулся, иронически посмотрел на него.
– Ты что несешь, старший сержант? Соображаешь, что говоришь?
– Я говорю, что Алексей Сикорский убил из пистолета Лину Якимову.
Только сейчас Миша обратил внимание на Пашкино лицо. Оно выражало крайнюю степень возбуждения. Глаза лихорадочно блестели, на лбу выступили капли пота. Однако новость, которую он сообщил, была столь невероятна, неправдоподобна, что поверить в нее было просто невозможно. Алешка Сикорский, воплощение хладнокровия и уравновешенности, выстрелил в любимую девушку, с которой сегодня собирался идти в загс!
– Подожди, расскажи толком. Откуда ты знаешь?
– Я был там.
– Насмерть?
– Наверное. Стрелял с трех шагов. Почти в упор.
– А ты не разыгрываешь меня? Сегодня же не первое апреля?
– Ну и дурак. Стану я шутить такими вещами.
– Верно, не станешь, – задумчиво повторил Миша. Внезапно лицо его просветлело. В словах Пашки он нашел противоречие. – Послушай, если ты не врешь, то каким образом оказался здесь? Не бросил же ты ее раненую или мертвую?
– Сразу после выстрела я побежал звонить в «скорую». У них дома телефон не работал. А потом решил не возвращаться. Зачем я там, скажи, нужен?
– Неужели бросил ее одну с Алексеем?
– Нет. Алексей сразу после выстрела убежал. На «скорой» сказали, что немедленно выезжают. С ней оставался брат… – И, еще больше разволновавшись, наклонился к Мише и, заглядывая ему в глаза, пояснил: – Ты ведь знаешь – я из босяков. Был на учете в милиции. Зачем мне ввязываться в историю со стрельбой и убийством? Припомнят старое. Можно испортить себе все будущее. Скажи, разве я неправ?
Миша внимательно, словно заново посмотрел на красное от волнения лицо старшего сержанта, спросил:
– Почему Алексей стрелял?
Пашка замялся.
– А черт его знает. Наверное, приревновал ко мне.
– Ну и сволочь же ты, – брезгливо бросил Миша, пряча книги в тумбочку.
Пять минут спустя, натянув суконку и схватив с вешалки бескозырку, он уже бежал по улице Дрылевского, где жила Лина. Еще издали он увидел около дома небольшую толпу. Женщины громко обсуждали недавнее событие.
– Подумать только, военный человек, офицер, симпатичный такой, – говорила одна, пожилая, повязанная платком. – Аккурат под моим окном прощались. За руки так бережно ее держал. А оказался бандит.
– Да откуда вы, бабуля, знаете, что он бандит? Может, он любил ее и из ревности? – возражала другая, молодая, коротко стриженая.
Дверь в квартиру Якимовых была заперта. Потолкавшись среди женщин, Миша выяснил, что Лина осталась жива. Ее увезли в городскую больницу, поехал туда с нею брат, а отцу, который находился в командировке, дали телеграмму.
С улицы Дрылевского Миша пошел в больницу. В ее унылых, малоприспособленных зданиях размещались некоторые клиники Академии и Миша часто бывал здесь. К Лине его не пустили, но дежурный хирург сказал, что у девушки пробиты мягкие ткани левого плеча, ранение легкое и через месяц она будет здорова.
– Слава аллаху, – вслух произнес Миша и подумал, что сейчас любыми путями нужно повидать Алексея. Вероятнее всего он не знает, что Лина жива, и казнит себя за ее смерть.
Он медленно шел к выходу по пустынному больничному двору, думая, как найти Алексея. Он был уверен, что после случившегося тот не пустился в бега. Значит, остается два варианта: самоубийство или явка в милицию с повинной. Пистолет, как рассказал Пашка, Алексей бросил. Нужно искать Алешку в милиции.
Только в одиннадцатом часу вечера Миша нашел отделение милиции, где сидел Алексей. Дежурный милиционер разрешил свидание.
Алексей лежал на нарах лицом к стене. Когда Миша вошел в камеру, он даже не пошевелился, не ответил на приветствие. Внутри ощущалась страшная пустота. Жить не хотелось. Проклятая осечка. Зря он бросил пистолет. В нем оставался еще один патрон. Как все было бы сейчас просто…
– Наверняка думаешь о самоубийстве, дурак, – нарочито грубо сказал Миша, садясь рядом с Алексеем на нары. – Так слушай, Отелло. Лина жива и только легко ранена в плечо. Через месяц она будет здорова.
Некоторое время Алексей не поворачивался и молчал, потом тихо спросил:
– Не врешь? Меня успокаивать не надо.
– Из вполне достоверных источников. Полчаса как из больницы. Разговаривал с дежурным хирургом. Сказал: «Ваш друг плохо целился».
– Ой, Мишка, Мишка, – прошептал Алексей. Голос его внезапно оборвался, и Миша увидел, что плечи у Алексея вздрагивают.
Тогда он встал, не спеша дошел до двери, обернулся:
– Поплачь, Леха. Тебе полезно. Увидимся завтра.
Глава 2
НА ПРАКТИКЕ
Там обретали мы сноровку
Держать и скальпель, и винтовку
С. Ботвинник
Из писем Миши Зайцева к себе.
9 октября 1943 года.
Мои записи, первоначально задуманные как письма к себе, постепенно превращаются в заурядный дневник. Все больше пишу о событиях, все меньше анализирую собственное состояние. Ну и пусть. В конце концов, нельзя постоянно копаться в себе. Тем более что вокруг происходит столько важного и значительного. Итак, послезавтра мы отправляемся на практику на действующие флоты, а после практики, судя по усиленно циркулирующим слухам, возвращаемся в наш любимый Ленинград. В кубрике только и разговоров, что об этих делах. Немцы нашему возвращению помешать не могут. Кишка тонка. Они отступают по всему Южному и Центральному фронтам. Сегодня передали, что наши войска освободили Новороссийск. И такие радостные сообщения каждый день. Огорчает одно – история с Алексеем. На практику он, естественно, не едет. Скорее всего, суд над ним состоится в наше отсутствие. Я узнал у военного юриста, что Алексею грозит пять лет тюрьмы. Но, несмотря на это, он держится мужественно, пробует даже заниматься. По его просьбе я принес ему учебники. А Лина быстро поправляется. Ребята видели, как она гуляла по больничному парку.
Я не перестаю думать о поступке Алексея. Что это? Проявление воли или безволия, силы или слабости, большой любви или ревности? С ума сойти – так испортить свою жизнь. Алексей этой темы не касается. Вообще он больше молчит и курит, курит страшно много, почти беспрерывно. На гауптвахте курение почему-то не запрещают. Я перетаскал ему всю его и мою махорку, променял на базаре мыло на несколько пачек и все равно ему не хватает.
С Алексеем я дружу давно. Мне казалось, что хорошо изучил его. Оказывается, что мы хоть и живем рядом целых три года, а все равно ни черта не знаем друг о друге. Я долго размышлял, мог бы я совершить нечто подобное, и решил, что нет. Что бы дурного ни сделала мне женщина, мне было бы жаль ее убивать и я не поднял бы на нее пистолет.
Пашка Щекин едет на практику в Ленинград. Туда посылают двадцать пять человек. Меня, хоть я и просился в Ленинград, Васятку и моего нового друга Алика Грачева направляют на Северный флот.
10 октября.
Вчера нам долго не спалось и Алик рассказал мне, что его отец окончил два класса церковной школы, воевал в империалистическую войну, был подносчиком снарядов в Чапаевской дивизии. Из-за хорошего почерка стал писарем, потом помощником счетовода. В Васильсурске они жили в восьмиметровой комнате в деревянном бараке, бывшей кухне, где всегда зимой ночами замерзала вода. Алик был единственным сыном. Уходя на работу, родители запирали его в комнате. Постоянная изоляция наложила сильный отпечаток на его характер. Он и сейчас теряется в больших компаниях, любит тишину, никогда не скучает в одиночестве, много читает. Только за несколько лет до войны они переехали в Ленинград. На курсе Алик ничем не знаменит, но я знаю, что у него хорошая душа и на него можно во всем положиться.
11 октября.
Сегодня вечером мы уезжаем на практику, но все равно, как и вчера и позавчера, до обеда вылавливали в Вятке бревна и складывали их на берегу. Впечатление такое, что майор Анохин слегка помешался на дровах. Словно дровами, а не снарядами стреляют пушки на фронте, а самолеты сбрасывают их вместо бомб. Штабелями бревен уставлен весь берег Вятки. И все равно мы шныряем по реке на лодках и баграми тащим к берегу плывущие бревна. Говорят, что даже вагоны, в которых мы поедем на практику, нам тоже подадут с дровами. Мы их быстро разгрузим и только после этого погрузимся сами. На вечерней поверке майор сказал: «Работаем с вами три года», имея в виду время своего пребывания в должности начальника курса, но курсанты поняли его по-своему и гаркнули в двести глоток: «Ха-ха-ха!»
Именно, не учимся, товарищ майор, а работаем.
17 октября.
Вчера прибыли в Полярное. Доехали до Мурманска на удивление быстро, за пять дней. Вечером нас распределили. Мне, как всегда, не повезло – хотел попасть на боевой корабль, а попал военфельдшером в полк морской пехоты. А Васятка, которому, как он утверждал, было все равно куда, попал в самую лучшую часть, в бригаду подводных лодок. В тринадцать ноль-ноль я с группой ребят получил приказ явиться на пирс и готовиться к отплытию. День выдался ясный, но холодный и ветреный. Удивляться нечему: сейчас середина октября, а это север. Только на боте узнали, что держим путь на полуостров Рыбачий, тот самый знаменитый на всю страну Рыбачий, о котором поется в популярной песне:
Растаял в далёком тумане Рыбачий,
Родимая наша земля…
Вышли из гавани и стали ждать неприятностей – обстрелов, бомбежек, встреч с вражескими кораблями. Редкий переход из Полярного на полуостров обходится без такого рода сюрпризов. Но море покрыл густой туман. Шли долго, отчаянно проголодались. Матросы дали нам трески, из которой Васятка сварил уху. Кроме рыбы, в ней были только соль и лавровый лист. Хлеба тоже не было, но ухой насытились. Из-за густого тумана командир бота идти дальше не захотел и мы выгрузились на мысе Шурупов среди голых и безлюдных скал в двух сутках ходьбы от госпиталя. На наше счастье туман стал рассеиваться, мы снова поднялись на бот, и он пошел в Вейну. На этот раз нас миновала судьба Робинзона Крузо.
Итак, я на полуострове Рыбачий. Фронт в семи километрах. Отчетливо слышна орудийная канонада. Местность очень красивая. Гранитные сопки, круто обрывающиеся к воде, покрыты мхом, кое-где на них виднеются шапки снега, и бескрайнее Баренцево море. Не могу даже сказать, какого оно цвета: около берега – зеленоватое с коричневым оттенком, а дальше зеленовато-голубое. Нам отвели палатку с уже натопленной печкой и мы отлично выспались, а потом умылись в холодном прозрачном ручье. Мой полк в четырех километрах отсюда, ближе к фронту.
24 октября.
Прошла первая неделя практики. Я живу в артиллерийском дивизионе в землянке. Дел мало. Самое важное и приятное – снимать пробу пищи. С умным видом пробую вермишелевый суп и гречневую кашу с мясными консервами. Мне кажется, что очень вкусно, но я все же делаю кое-какие замечания. Врачу полагается держать кока в тонусе. Кок преданно смотрит на меня. Ведь я в журнале должен дать оценку обеду. Наверное, со стороны эта оценка выглядит очень смешно. За весь сегодняшний день пришел только один больной. Я его выстукал, прощупал, как нас учили в клинике. Ничего подозрительного не нашел, но на всякий случай велел прийти еще раз. Каждый день мы обязаны вести дневник практики. Записывать туда пока нечего.
Встретили меня очень приветливо. Слово «академик» действует магически, как пропуск. Даже командир дивизиона, узнав, откуда я, сказал: «ого» и добавил, что скоро, возможно, понадоблюсь. И, хотя он не расшифровал, для чего, было приятно, что живу здесь не зря.
Мое положение курсанта двойственно – выполняю, обязанности офицера, ем в офицерской землянке, но чувствую себя в ней не как равный, а словно случайно и не по праву попал туда. От этого и неловкость, и ощущение скованности. С матросами держусь, как с товарищами, а в землянку-кают-компанию стараюсь ходить пореже и только после всех.
Недавно Северный флот праздновал свое десятилетие. Каждое соединение должно было внести к празднику свой вклад – чувствительный удар по врагу. Подводники потопили четыре транспорта и один сторожевик. Наш артиллерийский дивизион засек и подавил две батареи врага и получил благодарность командующего флотом. Санитар рассказал мне, что по случаю юбилея в дивизионе было грандиозное пиршество с выпивкой, гуляшом из свинины и десертом из набранных в тундре свежих ягод. Лично у меня при воспоминании о водке по телу проходит дрожь. Как я установил, ее действие на мой организм имеет три стадии:
1. Латентная, или скрытая, стадия.
2. Стадия опьянения.
3. Стадия мучений. (Самая продолжительная, сопровождается целым рядом отвратительных ощущений и полной неработоспособностью.)
Поэтому я рад, что приехал на практику после праздников. Вполне вероятно, что при моем характере, для того чтобы продемонстрировать отсутствующую у меня матросскую удаль, я бы выпил лишнего, а потом долго страдал и мучился, проклиная себя. А вообще многое здесь мне нравится – дисциплина, деловитость, простота отношений. Недавно в кают-компании офицеры заговорили о деньгах и один лейтенант сказал:
– Зачем мне здесь деньги? Я их лучше отдам государству. Оно использует их гораздо рациональнее.
Многие поддержали его.
27 октября.
Только что пришли два больных матроса. У одного острый ларингит. Сделал ему согревающий компресс. Посоветовал подышать паром. У второго растяжение связок голеностопного сустава. Все время хочу, чтобы появился больной с чем-нибудь серьезным и боюсь этого.
5 ноября.
Сильно похолодало. С моря почти постоянно дует резкий, пронизывающий до костей, ветер. Уже несколько раз выпадал, а потом таял снег. Хожу в полушубке и шапке. Моя санитарная часть состоит из большой землянки, разделенной наполовину пологом из одеял. В первой половине, амбулатории, ведется прием. Там стоит стол, топчан, полка с лекарствами, две табуретки. Во второй половине, за пологом, лазарет на шесть коек. Двухэтажные деревянные нары, табуретки, столик. Все самодельное, сработанное руками матросов. В лазарете я сплю вместе с санитаром. Когда попадаются постельные больные, они лежат тут же. Опишу, как прошел сегодняшний день. Утром пришли четверо больных. У двоих фурункулы. Фурункулезом болеют многие. Нужно обязательно провести беседу с матросами. О профилактике венерических заболеваний я уже рассказывал, слушали с интересом, смеялись, только актуальности эта проблема не имеет никакой: совсем нет женщин.
Третий больной жаловался на изжогу. У четвертого, здоровенного усача, который едва помещался в землянке, «крутило руки и ноги». Я уже заметил, что жалоба на то, что «крутит руки и ноги», очень распространена, хотя и не описана ни в одном учебнике. Что скрывается за нею, я не знаю. Но матрос не производил впечатления симулянта. То и дело он ковырял толстым пальцем в ухе. Видимо, его заложило после близкого разрыва снаряда. Решил дать ему порошок салициловокислого натрия, который сам же сделал, но по рассеянности дал с сернокислым натрием. Конечно, ошибка не роковая и больному ничего не грозит; но какой все же я несобранный. Этот случай я постараюсь запомнить надолго.
Нас часто бомбит немецкая авиация, но все привыкли к этим налетам и спокойно ждут конца бомбежки. Комдив сказал сегодня в землянке начальника штаба, где его застал налет:
– Фриц ведет обработку почвы под озимый клин. К весне готовится, аккуратист.
А начальник штаба поддержал:
– Знает, подлюга, что у нас тракторов не хватает, решил с воздуха помочь.
Днем наш дивизион вел обстрел немецких позиций. Команда подается так: «По немецким сволочам огонь!» Есть и другие, более сильные варианты.
Вечером смотрел еще раз кинофильм «Сталинград» и удивился, что на фронтовиков он производит меньшее впечатление, чем в тылу. Видимо, они сами столько повидали, испытали, что их трудно чем-либо удивить.
После кино я вернулся в санчасть, где санитар угостил меня чаем с вареньем. Даже в мирное время в Академии варенье не давали. Дома его тоже никогда не было, потому что папа считал, что оно провоцирует диабет. Последний раз я пил чай с вареньем у тети Жени в 1940 году. А тут, на передовой, пожалуйста, – варенье из голубики.
Насладившись чаем, я лег на нары и подумал, что здесь на практике у меня настоящая vita sinae curae et dolores[1]1
Жизнь без забот и печали (лат.)
[Закрыть]. Много сплю, читаю «Дневник шпиона», «Дон-Жуан» Байрона. Подумать только, «Дон-Жуан» в землянке, рядом с передовой, за Полярным кругом! Хочется выписать в тетрадь массу мест. У одного из офицеров дивизиона есть «Падение Парижа» Эренбурга. Обещал дать почитать.
12 ноября.
Наша практика в частях близится к концу. Последние две недели мы должны провести в госпиталях. Мой госпиталь совсем недалеко, в четырнадцати километрах от дивизиона. Почти каждый день думаю о Тосе и об Алексее. Странно, но Тося опять не пишет. Здесь я не получил от нее ни одного письма. Может быть, плохо работает почта? Но ведь другие получают письма часто. Не ответил на мои три письма и Алексей. Я понимаю, что ему сейчас не до писем. Он никогда не был особо общительным, а сейчас, вероятно, замкнулся еще больше.
Неделю назад приезжал с полуострова Среднего врач нашего полка майор Кейзер. У него вид аристократа – высокий рост, тонкое породистое лицо, пышная грива волос. Говорят, что в штабе полка за ним укрепилась кличка «профессор». Со мной он держался сначала свысока, подчеркнуто официально, но, когда проверил санчасть, камбуз, документацию и нашел все в порядке, смягчился, стал проще.
После обеда я терпеливо выслушал мнения своего начальника по многим вопросам. Они отличались оригинальностью, хотя не всегда основывались на здравом смысле. Уже все давно ушли из землянки-кают-компании, несколько раз в нее заглянул вестовой, намекая, что ему пора убирать, а майор все говорил и говорил. В жизни я встречал еще только раз такого словоохотливого человека. Это был папин знакомый, старый холостяк, способный говорить часами, если ему попадался терпеливый и воспитанный слушатель.
– Если интеллигентный человек хочет спокойно работать, а не бороться с ветряными мельницами, он должен приспособиться к жизни такой, какая она есть, – излагал майор свои реакционные взгляды.
Я хотел возразить, что не к жизни надо приспосабливаться, как это делают обыватели, а самому перестраивать жизнь так, чтобы она была удобной для человека, но воздержался, иначе спор мог затянуться до ужина.
Когда он уехал, я подумал, что тысячу раз был прав Салтыков-Щедрин, когда писал, что самая приятная пыль – это пыль из-под колес уезжающего начальника.
В ту ночь Миша лег поздно. Читал при коптилке, приткнув книгу почти к самым глазам, пока из них от усталости не потекли слезы. Рядом сильно храпел санитар. Было такое ощущение, что пилит тонкие бревна циркулярная пила. Уснуть было невозможно. Миша толкнул санитара в плечо, тот сел на нары, пробормотал:
– Сон дурной приснился. Немец за шею душил.
Наконец Миша уснул. Проснулся он минут через сорок от страшного шума. Кто-то изо всех сил колотил в дверь землянки ногами. Санитар соскочил с нар, как был в кальсонах и рубахе, подбежал к двери.
– Кто? – спросил он.
– Открывай быстрее, такую мать. Раненый у нас. Академик на месте?
Академик – это он, Миша.
«Все, началось», – подумал Миша, чувствуя, как по телу разливается холодок. В глубине души он надеялся, что за оставшуюся до конца практики неделю в дивизионе ему так и не придется иметь дело с серьезными больными или ранеными. Кроме общей терапии и хирургии, клинических предметов они не проходили. Вряд ли он по-настоящему сумеет помочь раненому, а вот опозориться перед офицерами и матросами и опозорить Академию сумеет наверняка. Но теперь избежать позора не удастся. Судя по возбужденным голосам за дверью, раненый там тяжелый. Иначе они не стали бы так колотить ногами. Посоветоваться не с кем. Госпиталь далеко. А полковой медпункт на полуострове Среднем.
Санитар распахнул дверь. Морозный воздух ударил в лицо. Ворвавшийся ветер мигом сдул со стола пустые миски, лежавшие на нем журналы.
Раненого, которого несли матросы, Миша узнал сразу. Им оказался тот самый усатый здоровяк, который неделю назад жаловался, что «крутит ноги» и которому он по ошибке дал не те порошки. Сейчас «усач» лежал на носилках, покрытый сверху шинелями, и часто и хрипло дышал. Лицо и губы его под пшеничными усами были бледны, закрыты.
– Корнилов! – позвал Миша и легонько похлопал его по щекам.
Раненый не отвечал. Он был без сознания. Матросы рассказали, что этой ночью старшина первой статьи Корнилов и матрос Гумаченко из разведвзвода были отправлены в расположение врага за «языком». Едва они миновали проход в проволочных заграждениях и проползли метров триста, позади разорвался шальной снаряд. Корнилов обернулся и увидел, что напарник лежит без движения.
– Гумаченко! – позвал он. – Микола!
Но напарник не отвечал, он был мертв. Корнилов решил идти за «языком» один. Маленький, похожий на подростка, безоружный немецкий солдат вылез из окопа по нужде и отошел на несколько шагов в сторону. Именно здесь, около чахлой северной березки, Корнилов нанес ему удар по голове кулаком, и немец сразу потерял сознание. Он очнулся через несколько минут и увидел у груди автомат, послушно открыл рот, в который русский вставил кляп, услышал повелительный шепот:
– Форвертс! Шнель! Шнель!
Голова солдата соображала плохо, но он послушно пополз вперед. Так – немецкий солдат впереди, Корнилов позади, – периодически пережидая и замирая, пока не погаснет осветительная ракета, они приближались к нашей линии окопов. В этот момент Корнилов почувствовал резкую боль в ноге, словно кто-то рубанул по ней топором. Потом по пятке потекло горячее и липкое. Он сделал знак немцу остановиться, а сам сел и осмотрел раненую ногу. Острый осколок мины отсек половину левой стопы. Она держалась лишь на коже. Из раны струей хлестала кровь. Остывая на морозе, она пахла тошнотно и приторно. Корнилов достал из кармана брюк кусок веревки, припасенный на случай, если придется связать раненого, и туго перетянул ногу выше голенища сапога. Теперь кровь не била струей, а текла тоненьким ручейком. Странно, но сильной боли не было. Корнилов с трудом стянул перебитый сапог. Когда прибинтовывал оторванную половину стопы, голова кружилась, к груди подступала дурнота. Он дал знак немцу ползти дальше. Вскоре они увидели перед собой линию наших окопов. Небо уже посерело, проступили очертания замаскированных позиций, фигуры часовых. Будь до окопов метров на сто дальше, Корнилов бы не дополз. Силы были на исходе. Глаза застилала мутная пелена. Временами он не видел ползущего впереди немца и тогда повелительно кричал ему:
– Форвертс, гнида!
В траншее разведчиков встречал лейтенант, командир разведвзвода. Корнилов успел рассказать, что с ним произошло, увидел, как увели в землянку немца, наклонился к протянутой лейтенантом фляге с водкой и потерял сознание.
По характеру раны, неумело наложенному жгуту, по необычайной бледности больного было очевидно, что разведчик потерял много крови и ему необходимо срочное переливание. Но, во-первых, переливание крови они еще не проходили и Миша не знал, как оно делается, а во-вторых, ничего нужного для переливания в санчасти дивизиона не было. Миша понимал, что единственное, возможное в этих условиях, – попытаться вывести раненого из бессознательного состояния и срочно отправить в госпиталь.
Необычайное волнение, охватившее его в первые минуты, когда раненого внесли в санчасть, стало постепенно проходить. Мысль работала четко и ясно. Недавние опасения, что он опозорит себя и Академию, показались ничтожными, смешными. Главное сейчас помочь больному. Даже лентяй санитар, называвший его «Мыша», способный спать шестнадцать часов в сутки, преобразился и быстро выполнял все распоряжения. На примус поставили кастрюлю с водой, положили в нее кипятить шприц. Когда нагрелась вода, обложили раненого грелками и бутылками с горячей водой. Миша ввел ему морфий.
Не зря ребята говорили, что у Бластопора великолепная память. Стоило немного сосредоточиться, и он вспомнил все, слово в слово, что говорил Мызников на лекции о первой помощи при кровопотере.
– Гляди, Мыша, вроде получше ему! – радостно воскликнул санитар.
Действительно, губы раненого порозовели и он задышал ровнее. Вернулся лейтенант, разведчик. Ему удалось раздобыть подводу. На ней предстояло проехать до госпиталя четырнадцать километров по разбитой грунтовой дороге. Это два часа пути, не меньше. Перед отъездом следовало осторожно снять жгут и хорошенько забинтовать ступню.
– Надо же, как раз в ногу угодил, – сказал лейтенант, вероятно, имея в виду осколок, и отвернулся в сторону, чтобы не видеть раны. – Такой плясун был Федька. Бывало, как «цыганочку» начнет, никто не устоит. Поверишь, ноги сами в пляс идут. – Он вздохнул, засопел, и Миша увидел, что лейтенант белобрыс, худ и по виду совсем мальчик.
– Ты смотри, курсант, кусок ноги, что болтается, не вздумай отрезать, – строго сказал он, видя, что Миша берет ножницы. – Может, в госпитале врачи пришьют. Я в медицину верю.
– Вряд ли, – ответил Миша. – Оборван весь сосудисто-нервный пучок.
Вместе с лейтенантом, санитаром и еще одним разведчиком они осторожно перенесли раненого на подводу, лейтенант взял вожжи, и повозка тронулась.
Они проехали километров пять, не больше, когда Корнилов умер. Сначала Миша почувствовал, как и без того слабый пульс под его рукой еще больше ослабел, лицо раненого снова покрыла мертвенная бледность. Тогда он торопливо ввел ему под кожу кофеин с камфорой, влил в рот глоток водки. Это было все, что он мог сделать. Они накрыли мертвого с головой и повернули обратно.
Потом Миша видел много разных смертей. Его пациенты умирали в госпитале, где он работал, умирали дома. Но смерть его первого пациента потрясла Мишу. Корнилов был молод, моложе его на год. Если бы ему вовремя оказали помощь, он бы, конечно, остался жив, ну, может быть, немного хромал, носил специальную обувь. И хотя Миша понимал, что он лишь курсант третьего курса и не виноват в смерти раненого, ему казалось, что лейтенант молчит потому, что презирает его. Наконец он не выдержал и спросил:
– Вы презираете меня, товарищ лейтенант?
Лейтенант рассеянно посмотрел на Мишу.
– Что? – спросил он. – Презираю? Я о Федьке думаю. Замечательный был разведчик, страха совсем не имел, в самое пекло лез, считал, что заговоренный. – Вдали показались землянки дивизиона. – Зайдем, курсант, выпьем по чарке на помин души, – предложил лейтенант. – Понимаешь, горит все внутри, жжет, как огнем.
Из письма Миши Зайцева к себе.
1 декабря 1943 года.
Вчера утром на катере я пришел на полуостров Средний. Сегодня закончатся сборы медицинского состава и я уеду. Уже есть приказ об окончании практики. Здесь, на Среднем, совсем другая жизнь – электричество, магазин, клуб и даже девушки, хоть и единичные, как лейкоциты в нормальной моче. В письмах моих масса чепухи, второстепенных событий и мыслей. Но утешаюсь тем, что в них все чистая правда. Опишу свои терзания души и тела. Вероятно, вся жизнь состоит из этих терзаний и прав был Фрейд, что в молодости влечение полов друг к другу часто сильнее всех других желаний. Иначе, как можно объяснить, что я, горячо любя Тосю, мог совершить вчера такое, о чем сегодня стыдно вспомнить? Но опишу все по порядку.
Вчера в клубе был вечер отдыха. Из окрестных гарнизонов наехало много народа. Мест для ночлега всем не хватало, и я решил лечь спать в санитарной части. Пришел в одиннадцать, лег на свободную койку и уснул. Проснулся – около меня стоит девушка, санитарка. Я мельком видел ее днем. Она была курноса и ряба. Сейчас, в темноте, она показалась мне миловидной. Я понял, что она мыла пол. Но что за мытье полов ночью?