355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евсей Баренбойм » Доктора флота » Текст книги (страница 26)
Доктора флота
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:40

Текст книги "Доктора флота"


Автор книги: Евсей Баренбойм



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц)

В большой кастрюле на камбузе Вася прокипятил инструменты из малого операционного набора, разложил их на выступе буфета вестового, предварительно подстелив под них стерильную простыню, поставил биксы. Борта и подволок прикрыл от конденсата и пыли простынями. Вылил в стакан из ампул новокаин, приготовил ранорасширители, кетгут, шелк. Электрики установили два софита. Они светили ярко, но от них шел нестерпимый жар. Лодка погрузилась метров на тридцать и замерла неподвижно на плотном слое воды. Все, кажется, было готово к операции. Вася доложил командиру, что больной на столе.

– Приступайте, Петров, – сказал Макареев. – Экипаж надеется на вас.

Несмотря на то, что Васятка на всякий случай еще раз перечитал по учебнику ход операции и твердо знал, что и в какой последовательности надо делать, несмотря на то, что он много и успешно ассистировал, а доцент Малышев даже предостерегал его от излишней самоуверенности, теперь, когда дело дошло до самостоятельной операции, он неожиданно ощутил в себе непривычную робость, почувствовал, как пересохло во рту. Васятка на миг зажмурился, как бы внутренне собираясь перед опасным и рискованным делом, успел подумать: «Хирург должен быть смелым, иначе какой, к черту, он хирург», – и сделал косой разрез в правой подвздошной области. Он боялся, что при местной анестезии Калнин будет вести себя беспокойно и мешать ему. Но эфирный наркоз давать было нельзя. В подводном положении вентиляторы не работали и распространение паров горючего вещества по всему отсеку было опасно.

Вопреки опасениям, все шло прекрасно. Больной вел себя спокойно, не стонал, не шевелился. Едва Вася вскрыл брюшину, как увидел толстый, как большой палец, синюшно-красный отросток. Судя по его виду – истонченной, почти прозрачной, стенке и цвету, было ясно, что промедли они с операцией еще, могла наступить катастрофа – перфорация отростка и гнойное заражение брюшины. Довольно часто отросток лежит атипично – за брюшиной, в правом подреберье, в малом тазу. Искать его всегда неприятная задача для хирурга. А ему повезло – аппендикс оказался в самом типичном месте. Его и искать не нужно. Нет, совершенно очевидно, что он везучий.

Бледный химик удерживал слепую кишку, чтобы она не ускользнула, Васятка подтянул ее и осторожно вывел отросток в рану. И тотчас же акустик забеспокоился – стал стонать, тужиться. «Перитонеальные явления, – подумал Вася. – Так и должно быть». Он успокоился, пальцы его перестали дрожать. Теперь он чувствовал себя уверенно, знал, что все обойдется. Но все равно тельняшка его стала мокрой, а по спине, не переставая, струйкой ток пот.

– Две спирохеты скуки ради всю ночь кружили по эстраде, – замурлыкал он популярную курсантскую песню.

Он неспешно перевязал отросток у основания, пережал его зажимом Кохера, пересек скальпелем, а культю погрузил внутрь кисетным швом. Затем по всем правилам произвел ревизию брюшной полости. Там было немного выпота. И наглухо зашил рану.

– Все, – сказал он акустику и помогавшему ему химику. – Сделано нормально.

В ответ Калнин лишь слабо улыбнулся.

Все оставшиеся до конца автономки дни Вася ни на минутку не отходил от Андрея. Он поил его с ложечки кипяченой водой с клюквенным экстрактом, компотом, давал сульфидин. Стоял на камбузе, наблюдая, как кок готовил жидкую манную кашу. На крошечном камбузе было тепло. После холода лодочных отсеков температура в нем напоминала знойный полдень в Ливийской пустыне. Любыми правдами и неправдами матросы норовили хоть на несколько минут задержаться там.

По вечерам Васятка обтирал тело акустика спиртом. Что-что, а самоотверженно выхаживать больных он умел. Температура у Калнина была еще повышена, но постепенно падала, да и сам он оживился, повеселел.

После операции авторитет Васи на лодке стремительно возрос. Не только матросы, но и сам командир называли его уважительно «доктор». Неусыпный страж уставного порядка боцман, заметив нарушителя, проходившего из отсека в отсек без разрешения, гаркнул по привычке: «Какая курва еще ползет?» Но, узнав доктора, смущенно умолк и занялся другими делами.

Утром на четвертый день после операции командир разрешил Васе подняться на мостик. Было еще темно и Васятка впервые увидел, как мерцают зеленым светом звезды на северном небе. Затем стала медленно подниматься золотистая заря. Вода в море окрасилась в зеленовато-голубой цвет, а на небе появились перистые облачка. Приподнятые над водой, они образовывали стену между чистым небом и горизонтом.

Командир молчал, и Вася понимал, что он тяжело переживает неудачу своего первого самостоятельного похода. Двадцать восемь дней лодка провела в море и не потопила ни одного, даже самого маленького судна. А израсходовала шесть из десяти торпед. Только сейчас Вася заметил, что командир не очень молод – глаза его смотрят устало, а на небритых щеках и подбородке пробивается седая щетина. Васе стало жаль его. За все время, которое Вася провел на мостике, командир сказал единственную фразу:

– Ну, денек. Как в Одессе.

Одесса для него была тем, чем Рио-де-Жанейро для Остапа Бендера – лучшим городом земли. Вася стоял, облокотившись на ограждение мостика, и думал, что хорошо сделал, сходив в море и все повидав собственными глазами. А главное, пользу принес – человека спас. Именно после этой необычной операции он твердо поверил, что станет хирургом и хирургия – его призвание. «А что? – размышлял он. – Мишка верно говорит, у меня есть для этого все – и здоровье, и упрямство, и руки».

– Товарищ командир! – доложил сигнальщик. – Справа тридцать маяк Летинский.

В Полярном, в стороне от причала, стояла машина «скорой помощи». После того как оркестр грянул «Прощайте, скалистые горы» и Макареев доложил комбригу о благополучном возвращении, больного на носилках внесли в машину, туда же забрался Вася, и она поехала в госпиталь.

В госпитале Андрея Калнина первым делом осмотрел дежурный хирург. Живот был мягкий, спокойный. Два шва немного нагноились, но, учитывая условия, в которых делалась операция, это было пустяком. Все остальное обстояло хорошо.

– Поздравляю, коллега, – сказал хирург Васятке, пожимая ему руку. Хирург был носатый, рыжий, с покрасневшими от бессонницы глазами, немного картавил. Но Васятке он сразу показался симпатичным. – Недели через две ваш пациент будет здоров, – продолжал он. – Флагманский хирург уже слышал об этой операции. Полковник хочет познакомиться с вами и просит выступить с сообщением на конференции.

Его, курсанта третьего курса, просят выступить перед хирургами Северного флота! В это трудно было поверить.

Из госпиталя Васятка вышел совершенно счастливым. Радость переполняла его. Спасибо Тимохе Лочехину. Если бы не он, не быть бы ему врачом, так и бродил бы с отцом по тайге и стрелял зверя.

Васятка прошел мимо дома флота. На стене висела афиша: «Концерт Клавдии Шульженко». Дальше дорогу преграждал овраг. Через него был переброшен мостик. Суровая действительность мгновенно вернула Васятку с заоблачных высот на грешную землю. Он вспомнил, что пока он не известный хирург, а всего лишь курсант, рядовой или, как говорили на старом флоте, «низший чин», и любой самый завалящий патруль может задержать его и отправить в комендатуру.

Всему Полярному было известно, что этот горбатый мостик через овраг ловушка для матросов. На мостике постоянно дежурил патруль и безжалостно задерживал нарушителей. Комендант подбирал в него самых вредных офицеров и нередко стоял сам. В такие дни число задержанных резко увеличивалось и их отправляли в комендатуру десятками. По-видимому, этим комендант демонстрировал перед командованием свое служебное рвение. Но даже когда коменданта не было, редко кому из рядовых удавалось благополучно миновать злополучный мостик.

«Проверю, насколько я действительно удачлив», – подумал Васятка, останавливаясь неподалеку. Он поправил бескозырку, бумажкой стер с ботинок пыль и решительно шагнул вперед. Его выправке и строевому шагу могли позавидовать участники прославленных довоенных парадов на Красной площади. Все таинства шагистики, с такой любовью преподанные в Лисьем Носу полковником Дмитриевым, были вложены в этот десятиметровый торжественный марш мимо оторопелого лейтенанта: лихо приложенная к бескозырке ладонь, высоко поднятые, прямые в коленях, ноги с вытянутыми носками, скошенные в сторону глаза, словно там стоял не лейтенант, а по крайней мере начальник главного морского штаба. Но все равно лейтенант остался чем-то недоволен. Васятке показалось, что он уже произнес роковые слова: «Товарищ курсант!» Возможно, это были лишь слуховые галлюцинации у человека, проведшего в море на подводной лодке около месяца. Во всяком случае, мостик Васятка преодолел благополучно и вскоре вновь оказался у моря.

На пустынном берегу бухты в разных местах валялись кости гигантских китов – позвонки, ребра, черепа. Видимо, когда-то здесь у китов разыгралась трагедия и они выбросились на берег, либо китобои разделывали тут свою добычу. Васятка вспомнил, что профессор анатомии Черкасов-Дольский перед отъездом на практику просил привозить экспонаты для пополнения зоологического музея кафедры.

Метрах в десяти лежала огромная лопатка кита. Вася подошел к ней, попробовал поднять. Она была тяжела, словно сделана из чистого железа. Вася очистил ее от песка и водорослей, с трудом поднял и, держа над головой двумя руками, как огромный рыцарский крест, понес в санчасть. Там он спрятал ее в кладовой.

За самовольное оставление медпункта Усинский наложил на Васю взыскание – четыре наряда вне очереди. Капитан был непреклонен. Не помогли ни быстро облетевшая бригаду весть об удачной операции, ни появившийся через десять дней выздоровевший Калнин. Усинский считал Васю едва ли не дезертиром.

– Не ожидал от вас, Петров, – сказал он дня через три после Васиного возвращения, немного поостыв. – Вы так и больных бросите ради собственного тщеславия?

Свое наказание Вася отбывал в сопках. Каждое утро начпрод посылал его вместе еще с двумя нарушителями за грибами. На окружающих Полярное каменистых, поросших вереском сопках росло много подосиновиков с оранжевыми шапками. От завтрака до обеда Васятка успевал набрать два ведра и сдать на камбуз. Обида переполняла его. Какой же он дезертир, если убежал от тихой, спокойной жизни медпункта в боевой поход? И зачем тогда было просить его сделать сообщение на конференции хирургов, если он дезертир?

Уже в Кирове, выслушав Васину историю, Миша Зайцев усмехнется и скажет, что канонира в романе Гюго «Девяносто третий» тоже сперва наградили за храбрость, а потом казнили за нарушение дисциплины.

В сопках было тихо, безлюдно, ничто не нарушало Васиных мыслей. Он вспоминал родной дом, отца с матерью. Письма от них приходили редко. Мать неграмотная, отцу недосуг. В последнем письме он жаловался, что стал болеть, видать, старость подошла. Матвей выбился в большие начальники, заведует всеми финансами города недалеко от Иркутска. Писал, что на охоте ему помогает Зиновий, а директорша интерната Анна Дмитриевна умерла. «А я так ни разу и не написал ей, негодяй», – подумал Вася. Много раз он собирался поздравить Анну Дмитриевну с праздниками, послать письмо, но так и не написал, не поблагодарил за все, что она для него сделала. А ведь когда уезжал из дома, обещал, давал слово. «Теперь уже ничего не поправишь. Поздно. Плохой я человек, добра не помню», – терзал себя Вася.

Отец сообщал, что Лочехины навсегда покинули становье, заколотили дом досками. Хотели продать, да покупателя не нашлось. Меньшины тоже собираются на юг подаваться. Останутся они да эвенк Афанасий. Сын Лочехиных, Тимоха, вернулся с фронта без руки. Но все такой же бедовый, опять по партийной линии пошел…

Как всегда, его мысли вернулись к Анюте. На последнем свидании, в проходной будке, она неожиданно пожаловалась:

– Знаешь, Вася, мне иногда страшно становится. Только двадцать один год исполнился, а ничего не хочется – ни в театр, ни на танцы, даже книжку почитать. А ведь раньше любила возле печки примоститься и читать, читать… – она умолкла, доверчиво посмотрела на него. – Будто постарела раньше времени.

– Отоспишься, отдохнешь, снова помолодеешь, – сказал он, нежно обнимая Аню. – Хочешь, я отнесу тебя в цех, а ты поспишь по дороге?

– Хочу, – засмеялась она. – Только тетя Клавдя не разрешит. У тебя пропуска нет.

– А я ее и спрашивать не стану.

Но Анька вырвалась из его объятий и убежала. Остановилась метрах в десяти, крикнула:

– С тобой, чертом, и пошутить нельзя. Пронесешь по территории завода, позору потом не оберешься.

– Факт, – довольно согласился Васятка. – А что особенного?

…Злополучная лопатка кита принесла Васятке на обратном пути в Киров уйму неприятностей. По дороге в Мурманск она едва не свалилась в воду с палубы катера, чтобы удержать ее, он на миг отпустил поручень и набежавшая волна больно ударила его плечом о рубку. Проводница поезда в Мурманске наотрез отказалась разрешить внести в вагон громоздкий негабаритный и неупакованный груз.

– И не проси, морячок. Все равно не пущу, – говорила она хриплым прокуренным голосом. – Мне только шкилетов в вагоне не хватает. И так повернуться негде.

– Для науки это требуется, для музея, – объяснял Вася, стараясь протиснуться с лопаткой в вагон.

– Я тебя так турну, что своих костей не соберешь, – пригрозила проводница, окончательно загораживая своей массивной фигурой вход. – Сказала не пущу и баста.

Тогда Вася торопливо понес лопатку в конец состава, куда были прицеплены две теплушки с каким-то оборудованием. Он долго и настойчиво объяснял сопровождающим, что это музейный экспонат, большая ценность, прежде чем во втором вагоне согласились, наконец, лопатку взять. Потом едва ли не на каждой станции Вася бегал и проверял, не отцепили ли вагон. Его отцепили на станции Буй. Вася узнал об этом слишком поздно. Именно на этой станции они обедали в продпункте и времени, чтобы проверить, на месте ли теплушка, не осталось. Он обнаружил, что вагоны отцеплены, только проехав километров сто. Пришлось сойти с поезда, дождаться встречного, вернуться на станцию Буй. Теплушки он нашел неподалеку, на запасных путях. Невостребованная лопатка уже была выброшена. Она сиротливо лежала между рельсами, никому не нужная пришелица с далекого севера, свидетельница разыгравшейся там трагедии. Странно, но она не разбилась при падении, была цела (возможно, китовые кости обладают особой крепостью?), только вымазана углем и соляркой. Вася осторожно поднял ее, донес до крана с табличкой «Кипяток», вымыл, обтер газетой.

В первый же день после возвращения в Киров он понес лопатку на кафедру анатомии. По пути представлял, в какой восторг придет при виде ценного экспоната худенький, экспансивный, всегда одетый в черный халат, профессор Черкасов-Дольский. Как он захлопает в ладоши, благодарно пожмет ему руку, а потом скажет торжественно, чуть заикаясь: «Огромное вам спасибо, ттоварищ курсант». От этих мыслей нести тяжелую лопатку на какое-то время становилось чуть легче.

Жители Кирова останавливались и с недоумением смотрели на странный предмет, который с такой осторожностью на вытянутых руках нес матрос. Только сейчас он почувствовал, как далеко от их общежития до кафедры анатомии. Казалось, дороге не будет конца. Но вот показалось знакомое двухэтажное здание с усыпанным снегом палисадничком.

Первой в коридоре ему встретилась рыжая Юлька.

– Привет, Вася, – сказала она. Надо отдать ей должное – она знала по именам всех курсантов. – Когда приехал? Сегодня? А Миша вернулся?

На лопатку она не обратила внимания.

– Экспонат вам привез, – проговорил Вася, ставя лопатку к стене и с гордостью демонстрируя ее Юльке. – С берега Баренцева моря. Представляешь, еле дотащил. Зато, скажи, красота.

Он откровенно любовался лопаткой.

Только сейчас Юлька окинула взглядом стоявшую у стены громоздкую кость.

– Напрасно, Вася, тащил, – безжалостно произнесла она. – У нас в Ленинграде уже есть такая и целый скелет кита.

Вася в сердцах сплюнул на пол и, ни слова не говоря, не прощаясь, пошел к выходу.

Темной безлунной октябрьской ночью к воротам Балтийского флотского экипажа подошел строй курсантов. Руководитель практики полковник Пайль в сопровождении старшего сержанта Щекина вошел в проходную. Короткие формальности с дежурным по экипажу – и вот уже огромные, тяжелые кованые ворота с жестяными адмиралтейскими якорями на створках со скрежетом отворились и курсанты оказались внутри. Рассыльный отвел их к старинному, еще петровских времен, двухэтажному зданию-казарме и показал свободную комнату на первом этаже. Она была уставлена голыми железными койками. Ребята постелили на них шинели, положили под головы вещевые мешки и улеглись. Утром следующего дня представитель санитарного отдела флота должен был расписать их по боевым кораблям для прохождения практики.

С того момента, как курсанты ступили на перрон Московского вокзала, им не терпелось помчаться домой. У некоторых в городе оставались родители, родственники. Тем же, у кого близкие были в эвакуации, хотелось посмотреть, уцелел ли их дом, квартира, кто остался жив из знакомых, соседей. Поэтому с самого утра они осаждали профессора Пайля просьбами об увольнении. Но тот лишь виновато разводил руками и говорил не по-военному просительным голосом:

– Погодите, немного, товарищи. Мне влетит, если я вас сейчас отпущу. Нужно дождаться представителя санитарного отдела.

– Трус наш Соломон мудрый, – кипятился Витя Затоцкий, привыкший ходить в увольнения в самые «смутные» времена курсантской жизни. – Чего он боится? Был бы я профессором и полковником, я бы плевать хотел на этого клерка-представителя санитарного отдела. Придет и великолепно распишет заочно, не видя наших физиономий.

Он еще долго вел «свободолюбивые» разговоры о косности военной службы, будучи уверен, что никто из начальства его не слышит, ругал Пайля, утверждая, что на лекциях он орел, ниспровергатель авторитетов, независимый и гордый гидальго, а в практической жизни рядовой перестраховщик и трус, но, убедившись в их бесплодности, затих.

В генеалогическом древе Пайлей, которое шутки ради молодой профессор составил еще задолго до войны и повесил в своем кабинете, были странным образом переплетены люди разные, бесконечно далекие друг от друга, – мелкий лавочник и заместитель наркома, бездарный провинциальный актер и известный академик, отпеватель мертвых на кладбище и крупный партийный работник. Среди его предков и родственников не было лишь военных. Может быть, поэтому профессор чувствовал себя во флотском кителе как-то особенно собранно, дисциплинированно, словно отвечал за весь свой сугубо штатский род.

У профессора не было детей. Единственным его детищем, к которому он относился трепетно и нежно, была уникальная библиотека, собиранию которой он посвятил без малого тридцать лет. Он стал собирать книги еще в студенческие годы, отрывая рубли от скудной стипендии, ходил в ботинках, подошвы которых были подвязаны веревочками. Зато к началу войны он мог определенно сказать, что вряд ли у кого-либо было еще такое полное собрание книг по морфологии человека. Одна мысль, что его дом разрушен, а книги разбросаны среди развалин и окрестные жители жгут их вместо топлива в буржуйках, повергала его в дрожь. Он бы давно, еще ночью, несмотря на комендантский час, побежал к себе на Бронную, тем более, что это было недалеко, но сознание, что ему доверена судьба двадцати пяти курсантов, удерживало его.

К профессору подошел его заместитель по практике, старший сержант Щекин.

– Не понимаю, зачем нам обоим торчать здесь? – спросил он, недоуменно пожав плечами. – Раз вы, профессор, остаетесь, я прошу отпустить меня.

И, покоренный его логикой, Пайль сделал единственное исключение и согласился.

Едва закончился комендантский час, как Пашка с маленьким чемоданчиком в руке вышел за проходную и направился пешком домой. Он шел по пустынным в этот ранний утренний час улицам, и шаги его гулко отдавались на асфальте выщербленных тротуаров. На Театральной площади он остановился. Крышу театра оперы и балета освещало поднимающееся из-за горизонта солнце. Правое крыло театра было разрушено. Солнце блеснуло в тихой воде Крюкова канала, в больших окнах консерватории. Минуту Пашка стоял, любуясь знакомой с детства панорамой. Около консерватории, как часовой, высился памятник. Пашка попытался вспомнить, в честь кого он поставлен, но так и не вспомнив, поленившись перейти улицу и прочесть, зашагал дальше.

Встреча с Ленинградом была приятной, но не взволновала так, как многих его товарищей. Те всю дорогу только и делали, что охали и ахали в предвкушении предстоящего свидания с городом, а один парень из второй роты даже прослезился, когда они шли строем по Невскому проспекту. Пашке смешно было смотреть на них. Пацаны совсем, хотя и выглядят взрослыми. Мужчина не должен быть таким чувствительным, легко впадать в телячий восторг. Конечно, Ленинград город особый, такого другого нет во всей стране, но и задыхаться от восторга, как девчонка-семиклассница, глупо.

Вот, наконец, и их улица Шкапина. Уже издалека видно, что почти все дома целы, цел и их дом. Из некоторых выведенных в окна труб буржуек поднимается дым. Ноги Пашки сами побежали. Посреди двора зияла большая воронка от снаряда, а кирпичные стены дома, словно оспинами, были изъедены осколками. Пашка вошел в обшарпанный подъезд. Из-под ног метнулись две крысы. Поднялся на третий этаж. Сначала терпеливо звонил, потом стучал кулаками, ногами, но никто не откликался. «Неужели так рано на работе? – подумал он о матери. – Зачем, глупая, поспешила вернуться? Пока еще мало кого вызывают в Ленинград. Так нет, вовсю добивалась вызова, в завком писала, директору, требовала, просила. Жила б себе на юге, где тепло, ела бы дыни и арбузы. К чему было спешить в блокадный город?» Он часто не понимал мать – ее неистовую преданность заводу, своему цеху, собственному представлению о долге.

Несколько минут Пашка сидел на ступеньке, курил. Он курил редко и мало, берег голос. Но папиросы носил с собой. Потом поднялся. Сидеть и ждать было бессмысленно. Лучше съездить пока на Васильевский остров к родителям Алика Грачева, передать им письмо и посылочку, а потом вернуться снова.

Трамвая долго не было. Пашка решил, что трамвай догонит его и он подсядет по пути. На когда-то шумном проспекте Красных Командиров прохожих было мало. Почти все мужчины в военной форме. Немногочисленные детишки, направлявшиеся в школу, бледны и по-взрослому серьезны. На каждой свободной площадке улицы, в скверах, по углам валялась ботва от убранной картошки. Еще недавно тут были огороды. На углу Первой Красноармейской стояла толпа людей. Импровизированный базар был в разгаре. Пашка подошел, приценился. Килограмм картофеля стоил двести пятьдесят рублей, литр синеватого молока – сто семьдесят.

Когда Пашка дошел до Адмиралтейства, начался обстрел, остановились трамваи, пешеходы перешли на те стороны улиц, где вероятность попаданий была меньше. Не обращая внимания на разрывы, Пашка вышел к Неве.

Из-за туч выглянуло солнце, Пашка поставил к ногам чемоданчик, облокотился о гранитный парапет набережной и стал смотреть в темную воду. Вдоль набережной плыли два трупа – на одном красноармейская форма. Второй труп был немецкий. Видимо, уже давно в верховьях они опустились на дно и долго лежали там, запутавшись в придонных корягах, пока, страшно изуродованные и раздутые, не поднялись на поверхность и теперь проплывали под мостами вдоль всего города.

Поднявшееся высоко солнце безмятежно освещало тихие светлые воды каналов, пышное убранство садов. Пашка дошел до моста лейтенанта Шмидта. На Университетской набережной стояли зенитные батареи.

Дверь ему открыл отец Алика. Он был худ, говорлив, глаза на маленьком лице казались неестественно большими, горели болезненным лихорадочным огнем. Паша передал ему письмо от сына, посылочку.

– Живите у нас, Павлик, сколько хотите, – быстро говорил отец. – Вот койка Алика. Его книги. Я их не трогаю. Авось вернется в родной дом.

По всему чувствовалось, что здесь любят русскую прозу. Стены квартиры были уставлены книжными шкафами. За стеклами стояли тома Тургенева, Гоголя, Мамина-Сибиряка, Мельникова-Печерского. Бухгалтер Грачев мог цитировать классику целыми абзацами. Сейчас он без конца говорил, говорил, видно соскучившись по собеседнику.

– Я и в тяжелейшие дни блокады, зимой 1942 года, был убежден, что мы выиграем войну, – шепотом, как в чем-то сокровенном, признавался он, зябко ежась в меховой безрукавке, подкладывая в печурку короткие поленца дров. – В русской душе, Павлик, много противоречивого, беспорядочного, но не рабского. Заложено в ней стоять за родину насмерть. Стояли против татар, против Наполеона и теперь, уже всем понятно, – выстоим. – Он помолчал, длинными с желтизной на концах пальцами насыпал на папиросный листок из стоящей на столе коробки самосада, свернул цигарку, с наслаждением закурил. – Сейчас все сплочены: и кто за советскую власть, и те, кто здесь и там были против нее, – продолжал он. – А такую силу никому не побороть. – Он умолк, закашлялся, вытер большим платком высокий вспотевший лоб. – Передайте сыну мое письмо. Я давно его приготовил. Больше мы не увидимся. Через месяц я умру. У меня рак легкого.

Он сказал это удивительно спокойно, без аффектации и надрыва, и Пашка подумал, что если б ему пришлось расставаться с жизнью, он бы не смог сделать это с таким самообладанием и достоинством…

У Балтийского вокзала, едва Пашка сошел с трамвая, к нему подошла женщина – худая, с черными глазницами, с запавшими щеками. Пашка обратил внимание, что над ее верхней губой заметны черные, как у мужчины, усы.

– Хлебца нет, моряк? – спросила она. Голос у нее был грубоватый, почти мужской.

Офицер во флотском экипаже успел рассказать, что дистрофиков в Ленинграде сейчас нет, что снабжение города заметно улучшилось. «Видимо, кое-кто еще остался», – подумал Пашка. Он щелкнул замком чемоданчика, вытащил из него буханку хлеба, отрезал женщине кусок.

– Возьмите, – сказал он, протягивая хлеб.

Она вырвала его из рук, пробормотала «спасибо» и, отойдя на шаг в сторону, тут же стала жадно есть.

На этот раз, едва Паша поднялся на третий этаж и постучался в свою квартиру, внутри хлопнула дверь, послышались неторопливые шаги и глуховатый голос матери спросил:

– Кто там?

– Открой, мама. Это я, Павлик.

– Пашенька, сынок, – говорила она, целуя его и плача. – Недавно я тебя во сне видела. Совсем маленького, беспомощного.

Мать и раньше выглядела старше своих лет. А теперь стала совсем старушкой, худенькой, высохшей, с почти седой головой. Недавно ей исполнилось всего сорок пять лет.

В их длинной, узкой, как кишка, комнате все было, как и прежде: железная кровать с ворохом подушек, комод, громоздкий стол, занимающий всю середину, гитара на стене. У окна стояла чугунная печурка, точно такая, как у отца Алика Грачева. Только простенок, где раньше возвышался шкаф, был пуст. Его можно было отличить по свежим не выцветшим обоям.

– На дрова изрубила, – пояснила мать, заметив его взгляд. Пашка снял со стены гитару, взял несколько аккордов. Струны жалобно задребезжали.

– Настроить надо. Как ты уехал, никто не брал в руки. – И, продолжая смотреть на сына, замечая все перемены в нем, вздохнула, сказала неожиданно: – Красивый ты, Паша, стал. Вылитый отец. Раз посмотрела и сразу голову потеряла. Небось и по тебе девки сохнут?

– Сохнут, – подтвердил Пашка. – Да не те, что надо. Вот тебе, мать, продукты. Ешь, поправляйся. – Он достал из чемодана сало, консервы, лук, хлеб. – Меня не корми. Я в экипаже на довольствии состою. Только чаю выпью.

– Сейчас, сейчас, – засуетилась мать. – Чайник поставлю на печку. Вода теплая еще, мигом закипит.

Пашка смотрел на ее худые плечи под стареньким фланелевым халатом, на заштопанные во многих местах чулки, как она, волнуясь и спеша, никак не могла зажечь спичку, и ему стало остро жаль мать. Долгие годы она трудилась на своем «Скороходе», ходила на воскресники и субботники, недосыпала, перевыполняла норму, себя никогда не жалела, фабрика была для нее и работой, и тем, что принято называть личной жизнью. Перед торжественными собраниями она надевала синий в полоску костюм – юбку и мужского покроя жакет, белую кофточку, неумело завивала щипцами черные волосы. В такие дни в их комнате всегда пахло паленым. Мать часто избирали в президиумы, она любила сидеть за длинным, украшенным цветами столом и со сцены смотреть в зрительный зал. Ее портрет был напечатан на первой странице «Ленинградской правды», перед самой войной мать наградили орденом «Знак почета». Она страшно гордилась им и первое время перекалывала с жакета на кофточку и наоборот и ходила с орденом на работу…

«Работала, работала, а что нажила? – подумал Пашка. – Помрет и продать нечего». До войны многие люди неплохо жили. Одевались хорошо, квартиры имели. Еще когда он в «малине» был, насмотрелся на разные дома. Некоторые напоминали маленькие музеи, такая в них была собрана красота. Нет, жить, как мать, он не собирается. Человеку дана только одна жизнь и от нее радость надо получать, удовольствие, а не только работать, стиснув зубы. Он вспомнил, как одна девчонка в Кирове, студентка Лесотехнической академии, сказала, смеясь: «Мне нравится философия Беркли, что существую только я. А все остальное вокруг меня. Так лучше, чем наоборот». Пашка был согласен с нею.

– Послушай, Павлик, ты девицу, с которой ваш атаман гулял, помнишь еще? – вывела его из раздумий мать, наконец закончив хлопоты и усаживаясь напротив. Она, конечно, пренебрегла замечанием сына, что он собирается пить только чай, и накрыла изысканный по ленинградским меркам стол, даже налила себе и сыну по рюмке водки. Недавно ее давали по карточкам.

– Помидору?

– Не знаю, как вы ее называли. Рыжая такая, интересная, с выщипанными бровями.

– Как же, – сказал Пашка. – Помню, конечно. А что?

– Встретила недавно на Лермонтовском. Остановилась, признала, о тебе выспрашивала: «Живой ли Павлик? Когда врачом станет? Не женился ли?» Я ей хотела ответить: «А тебе что за дело? Замуж за него собралась?»

– Они разве не эвакуировались?

– Говорит, нет. В деревне возле Больших Ижор с матерью недолго пожили и обратно в город вернулись. – И, посмотрев на сына, заметив вспыхнувший интерес в его глазах, спросила: – Может, позвать ее? Они тут рядом за углом живут.

– Зачем она сдалась? – сказал Пашка. – Поговорить нам не даст. – Но, взглянув на часы, вспомнив, что отпущен Пайлем до завтрашнего утра, сказал лениво: – Можно и позвать, потрепаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю