Текст книги "Доктора флота"
Автор книги: Евсей Баренбойм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)
Антон Григорьевич понимал, что слепая любовь матери, ее стремление оградить сына от всех житейских трудностей и сложностей привели к тому, что Мишель вырос нерешительным, изнеженным, трусоватым. Круглый отличник, гордость школы, он на товарищей смотрел свысока и, если те не успевали, дома рассказывал о них только в насмешливом ироническом тоне. Это бесило Антона Григорьевича. Он начинал быстро ходить по кабинету и говорил сердясь:
– Совсем не все, кто учится плохо в школе, бездари и ничтожества. Многие великие люди были двоечники и едва переходили из класса в класс.
Но существенно повлиять на воспитание сына профессор не мог. Он всегда был занят наукой, своей клиникой, руководить которой стал рано, в тридцать шесть лет, хотел сохранить мир в семье, а всякий мужской разговор с сыном вызывал у Лидуши истерический припадок.
– Оставь мальчика в покое! – кричала она, обнимая сына и целуя. – Прошу тебя, оставь его! Он по горло сыт твоими нравоучениями и примерами.
Убедить жену в ее неправоте было невозможно. Инстинкт материнства был сильнее любых соображений разума. Пришлось с болью в сердце махнуть рукой и примириться.
Участник первой империалистической войны, профессор Зайцев понимал, что его робкий изнеженный сын на фронте будет плохим солдатом. Именно такие чаще других гибнут уже в первые дни пребывания на передовой. Поэтому сейчас он был согласен с женой, что их родительский долг устроить Мишу около себя. «А уговорить мальчишку будет нетрудно», – подумал Антон Григорьевич, вспоминая строки из письма Черняева, снова разворачивая листок. «Откровенно говоря, завидую тебе. В такое трудное время нужно быть там, где решаются судьбы войны. И еще. Стыдно писать об этом, особенно сейчас, но я женился! Твой престарелый нудный друг взял себе в жены очаровательную молоденькую женщину, которая моложе его (не пугайся только!) на двадцать два года! Зовут ее Юля. Разница в возрасте причиняет мне массу неудобств и вызывает уйму насмешек. Но все равно – я безмерно счастлив…» Антон Григорьевич дочитал письмо до конца, вспомнил, что не рассказал жене о недавней встрече. Они заночевали с главным хирургом в армейском госпитале. Вечером дежурная сестра принесла им чай. Он взглянул на нее – то была Мишина соученица и первая любовь Шурка Булавка. Она натерпелась горя. Во время эвакуации от взрыва бомбы погибли родители. Сама была ранена, попала в плен, бежала, сумела перебраться через линию фронта, закончить курсы медсестер. Шурка по-прежнему была красива какой-то грубой, вызывающей красотой, и Антон Григорьевич заметил, что, пока она рассказывала о себе, около домика нервно ходил и поглядывал на окно молодой майор.
– Вас ждут, наверное? – вежливо спросил он у девушки.
– Подождут, – небрежно ответила она, продолжая рассказ. – Много здесь таких ожидальщиков. – Узнав, что скоро в полку охраны штаба фронта будет служить Миша, Шурка сказала: – Пусть разыщет меня. Вот номер моей полевой почты.
– Обязательно, – пообещал Антон Григорьевич. – Не сомневаюсь, что он очень захочет вас увидеть.
Неделю спустя, возвращаясь с передовой, немецкие самолеты сбросили на поселок, в котором находился армейский госпиталь, несколько оставшихся бомб. Одна из них попала в дом, где после дежурства крепко спала Шурка Булавка. Накануне ей исполнилось двадцать лет.
Паровоз громко загудел и остановился. От резкого торможения вагоны лязгнули буферами. Сидевший на чурке у двери Пашка не удержался и упал на ведро с водой. Оно опрокинулось. Пашка поднялся, выругался, потирая ушибленное место, и выглянул наружу. Эшелон стоял возле небольшой станции. На уцелевшей стене разбомбленного вокзала едва держалось наполовину оторванное название – «Зубино». Моросил дождь. Многочисленные воронки от авиабомб и снарядов были полны водой. Вдоль вагонов бегал Акопян и кричал:
– Выгружайсь!
Пашка достал вещевой мешок, скатку, автомат ППШ и первым спрыгнул на землю. От нее едва слышно пахло мятой, чабрецом.
Из вагонов посыпались ребята, они осматривались, разминали занемевшие от долгого лежания руки и ноги, и Пашка подумал, что наступило то время, о котором столько было разговоров последние месяцы. Вот он, фронт, и, может быть, завтра они вступят в бой. Месяц назад он мечтал вернуться в Киров с перевязанной белоснежным бинтом рукой, в выцветшей застиранной гимнастерке с двумя орденами на груди и полоской за тяжелое ранение и прийти к Лине.
– Ты? – изумилась бы она, и ее большие глаза осветились бы радостью и восторгом. – Откуда?
– Оттуда, – спокойно ответил бы он. – Из-под Сталинграда.
Тогда Пашке казалось, что Лина именно та девушка, которая ему нужна. Но, странное дело, этот месяц прошел, а он почти не вспоминал о ней. Такое с ним уже бывало. Кажется, что на этот раз все по-настоящему, что лучшей девушки никогда не встретишь, а потом в один прекрасный день в груди все гаснет, будто кто-то плеснул на огонь из ведра, и уже не тянет к ней, ищешь новых встреч, новых знакомств. «С моим характером я никогда не смогу полюбить, – думал он. – И, наверное, не надо. Гораздо важнее, чтобы любили меня. Женщины очень могут помочь в жизни».
Из раздумий Пашу вывел голос Акопяна.
– Вам что, особый приглашений нужен, товарищ Щекин? Быстро в строй!
До района сосредоточения предстояло протопать сто двадцать километров. Сухая серая трава была густо присыпана желтой пылью, на телеграфных столбах сидели коршуны: вцепившись когтистыми лапами в белые изоляторы, зорко высматривали добычу. В воздухе почти полностью господствовала немецкая авиация. Самолеты противника бомбили железнодорожные эшелоны, колонны машин, скопления войск. Когда не было других целей, не брезговали отдельными машинами, группками людей. С высоты немецким летчикам были хорошо видны каждая нитка дороги, балочка, рощица деревьев. Поэтому шли только ночью.
От земли тянуло холодом. Над плоской, как горное озеро, степью висела рогатая луна, как будто сошедшая с иллюстраций к сказкам Шехерезады. Если прислушаться, было слышно, как далеко-далеко на юго-востоке глухо грохочет артиллерийская канонада. Луна освещала спины идущих впереди, дула винтовок, широкие трубы минометов, длинные стволы ручных пулеметов. Шли молча. Ни шутить, ни говорить не было сил. Даже ночью в небе слышен гул самолетов. Опытное ухо могло различить треск «кукурузников», высокое гудение немецких «лаптешников» Ю-87, рев медлительных бомбардировщиков ТБ-3. Останавливались ненадолго – попить воды, перемотать портянки, и снова вперед.
Чем ближе батальон приближался к фронту, тем очевиднее становилось, что здесь готовятся к большим делам. Еще недавно тихие сонные хутора были набиты людьми, военной техникой. Чуть ли не каждые полкилометра стояли рассредоточенные и хорошо замаскированные орудия, танки, грузовики. Ночью во всех направлениях двигались войска.
Последние двое суток почти непрерывно лил дождь. Грунтовая дорога, растоптанная тысячами ног, размокла, стала скользкой, многочисленные выбоины и придорожные кюветы наполнились водой. Облепленные грязью сапоги были словно из железа. К утру едва волочили ноги. Как только над горизонтом всходило солнце, Орловский командовал:
– Командиры рот, ко мне! Личному составу завтракать и отдыхать.
После этих долгожданных слов курсанты валились на мокрую траву, зарывались в стога сена и мгновенно засыпали, обессиленные, почти бездыханные.
В середине октября дивизия влилась в армию генерала Лопатина. Васятку забрали в отделение снайперов при штабе полка. Он ни за что не хотел уходить. Умолял старшего лейтенанта Орловского не разлучать с ребятами. Ухо государя, который и здесь занимал привилегированную должность ротного писаря, рассказал, что весьма побаивающийся Орловского Акопян рискнул и попросил оставить курсанта Петрова в роте. Но комбат был непреклонен.
– Я никогда не отменяю своих приказаний. Запомните это раз и навсегда.
Бывший механик драги из объединения «Бодайбозолото», успевший до войны закончить пехотное училище, старший лейтенант Орловский обладал твердой волей. Говорил он отрывистыми фразами, голос у него был резкий, грубый, будто не слышишь его, а ощущаешь удары в грудь.
Через день из отделения забрали младшего сержанта Сикорского. Его зачислили в учебный батальон. Каждый месяц батальон выпускал для дивизии командиров взводов. Выпускнику присваивалось звание младшего лейтенанта.
Забрали и Юрку Гуровича. Только сейчас выяснилось, что Юрка до поступления в Академию играл в профессиональном джазе на трубе. Он начал играть еще в оркестре ростовского дома пионеров. После окончания средней школы Юрку пригласили в джаз Ряховского. Юрка играл, но в душе считал свое занятие несерьезным. Ему не нравилось без конца колесить по городам, не нравились некоторые старшие товарищи по оркестру – этакие бездумные прожигатели жизни. Он проработал год и подал документы в Академию. Еще перед поступлением решил, что в Академии никто не будет знать о его работе в джазе. Но руководитель армейского ансамбля песни и пляски капитан Ряховский случайно узнал, что Гурович здесь и вытребовал его к себе.
В различные подразделения дивизии разобрали почти треть курса. Вместо ушедших в роты влились матросы Тихоокеанского флота, пожилые солдаты-запасники. Командиром взвода стал младший сержант Пашка Щекин. Фронтовая мясорубка безжалостно разрушила все планы о совместных боевых операциях курсантского батальона, спаянного крепкой дружбой. Это было для ребят самым первым и неожиданным ударом.
Глава 10
НАСТУПЛЕНИЕ
Мы видели и мертвых, и калек,
Мы под огнем глотали серый снег,
Мы в буре хрипли, глохли в тишине…
С. Ботвинник
К первому ноября стрелковая дивизия генерал-майора Курилова сосредоточилась северо-западнее Сталинграда в районе станицы Клетской. Впереди, сколько хватал глаз, местами чуть всхолмленная, местами изрезанная оврагами, расстилалась степь. Снега еще не было, но земля по ночам уже подмерзала, а вода покрывалась тонкой корочкой льда.
Батальон глубоко врылся в землю. Передний край протянулся по склону оврага, заросшего редкими кустами вербы. Чуть справа и спереди виднелись занятые противником высоты. Днем при солнечном свете были хорошо заметны их крутые меловые скаты. А вдали, на самой линии горизонта, высоко в небо вздымалось громадное облако дыма. Ночью небосвод полыхал, словно перед грозой. Там, не давая передышки, наступали немецкие войска. Здесь же, северо-западнее города, боев не было. На этом участке немцы хорошо укрепились. Они владели господствующими над местностью высотами, густо заминировали подходы к своим позициям, прикрыли их несколькими рядами колючей проволоки.
Уже второй день в батальон не привозили горячей пищи. Не было хлеба, курева. Солдаты жгли небольшие костры в ямах, грелись возле них, пекли картошку, жарили конину. Миша ел конину, давясь. Жесткая, подгоревшая, без соли, она была отвратительна. Но Степан Ковтун сунул ему в руку кусок, прикрикнул:
– Сдохнуть хочешь, дурак? А если завтра в бой идти?
Командир взвода Пашка Щекин сидел на лавке в блиндаже у Акопяна и курил. Бойцы соорудили командиру роты небольшой блиндажик, покрыли его бревнами, обшили изнутри досками, поставили буржуйку.
– Красивый ты, Паша, парень, талантливый, – говорил разомлевший от тепла Акопян, наливая в свою и Пашину кружку немного спирта. – Можэт известным певцом после войны станешь. Новым Лемешевым. И не признаешь своего старого командира роты. – Акопян вздохнул, сделал глоток, поморщился. – Или возьми Мишку Зайцева. Хоть и слюнтяй, а умница, все знает. После войны профессором станет, лауреатом Сталинской премии. Бэрэчь вас, ребята, нужно… – Старший лейтенант умолк, не спеша затянулся папиросой. – А Орловскому нэ нравится, что я с курсантами по-дружески, по именам называю. «Прэкратите это панибратство», – удачно скопировал он слова комбата. – Обэщал даже наказать. Как это говорится: «Дальше фронта нэ пошлют, мэньше взвода нэ дадут». Сходи, Павлик, Степана и Мишу позови. Пусть погреются.
Миша вошел – и сразу к печке. Спроси у него сейчас, что самое страшное на передовой, и он, не задумываясь, ответит: холод. Ни обстрелы, ни отсутствие горячей пищи, а именно холод. Пронизывающий, почти постоянный степной ветер. Он обжигает лицо, забирается в рукава шинели, за ворот. Стоишь закутанный на посту, открыты только щелочки глаз, но, кажется, что и через них входит внутрь жгучий холод. А ведь пока и настоящей зимы нет. Что ж тогда будет? Подумать страшно. Правда, обещают на днях полушубки привезти, валенки.
– Выпей глоток, Миша, – предложил Акопян, плеснув в кружку из фляги.
Миша, стуча зубами от холода, выпил, поблагодарил. По телу сразу разлилось тепло. Захотелось расстегнуть воротник шинели, развалиться на лавке, и Акопян угадал его желание.
– Приляг, – предложил он, отодвигаясь к краю и освобождая место на лавке. – Отдохни, согрейся.
«Прямо как отец родной, – подумал Миша, устраиваясь удобнее. – А ведь еще недавно за малейшее упущение кричал: «На хлэб, на воду, на голий нары!» Почему он так откровенно заискивает перед нами – старыми курсантами? Что-то в этом неестественное, тревожное. Может, из-за готовящегося наступления?» То, что вскоре начнется наступление, теперь ни у кого не вызывало сомнений. Позади наших войск каждую ночь слышался приглушенный рокот танковых моторов, тягачей, пахло соляровой гарью, бензином. Посланный в штаб полка по каким-то делам Ковтун рассказывал, что видел на дороге множество трехосных грузовиков, тянувших тяжелые пушки, машины со счетверенными зенитными пулеметами, белыми снарядными ящиками, бензовозы.
Фома Гаврилыч, для краткости, просто Гаврилыч, бывалый, пожилой солдат лет сорока, присланный в роту после лечения в госпитале, поучал молодых красноармейцев:
– Тут и дураку ясно, что вскорости вперед двинемся. Начальство, вишь, как забегало. Будто ему одно место скипидаром смазали. Кажный день в окопах, с рядовыми беседует, в стереотрубы глядит. Это, скажу вам, наивернейший признак.
Несколько дней назад Миша с Гаврилычем первый раз ходил в разведку. Когда они ночью ползли по узкому сделанному саперами проходу к немецким позициям, Миша задохнулся, отстал.
– Слабоват ты, паря, как я погляжу, – шепотом проговорил Гаврилыч, дожидаясь напарника. – Не бывал, видать, в солдатской шкуре.
– Какой есть, – обиделся Миша. – Человек рожден, чтобы летать, а не ползать, как червяк.
– Гляди, какой орел нашелся, – засмеялся Гаврилыч и сделал знак следовать за собой.
Они подползли к самой линии немецких окопов, скатились в большую глубокую воронку от снаряда и залегли в ней. Воронка, видимо, была свежей. От земли еще кисловато тянуло порохом. А воды на дне, несмотря на долгий вчерашний дождь, не было. Это Орловский придумал послать сюда Мишу как хорошо владеющего немецким.
– Солдаты любят обсуждать вслух предстоящие операции, – объяснил он свое решение Акопяну. – Что наши, что немцы. Пусть послушает, о чем они брешут. Может, выведает кое-что полезное.
Но двое немецких часовых, как назло, не хотели обсуждать планы своего командования, а болтали о самых никчемных вещах. Они ругали придиру фельдфебеля Райнера, спорили, где было в Кельне лучшее пиво – в пивной «Бычий хвост» или «У старой мельницы». Видимо, часовые оказались земляками. Один из них стал сокрушаться по Магде. Он был уверен, что эта рыжая тварь спуталась с какой-нибудь тыловой крысой и весело проводит время. Его напарник хохотал и радовался, что холост.
Было жутковато лежать почти рядом с противником, затаив дыхание, боясь пошевелиться и кашлянуть, и слушать то, о чем они говорят. Мишу поразило, что немецкие солдаты с виду обыкновенные люди, такие же, как и он, и его товарищи. Один из них явно был не лишен чувства юмора. «Почему же они так жестоки?» – думал он, пытаясь уловить в их разговоре между собой что-то отличное от него, особенное, важное, дающее ключ к пониманию их душ. Но ничего такого уловить не мог.
– Понимаешь? – шепнул на ухо Мише Гаврилыч.
Миша понимал каждое слово.
Поговорив минут двадцать, часовые разошлись в разные стороны. Разведчики уже собрались ползти обратно, когда Миша наткнулся в воронке на что-то твердое и круглое. Чисто машинально, неосознанно он посмотрел на этот предмет и отшатнулся. Это была человеческая голова без туловища. При неярком свете луны на Мишу глянули открытые остекленевшие глаза. Мише показалось, что в них застыло выражение ужаса. Рот был полуоткрыт, словно хотел что-то крикнуть. В анатомичке он насмотрелся на трупы. Но здесь было другое. Несколько минут он лежал не двигаясь. Сердце колотилось бешено. Внезапно застрочил немецкий пулемет. Почти над Мишей с жужжанием пронеслось несколько очередей. Немигающим глазом нависла осветительная ракета. Ее чрезмерно резкий мертвенно-зеленый свет выхватил из темноты все неровности почвы – бугорки, кочки плоского унылого поля. И только воронки от бомб и снарядов чернели, как пустые глазницы.
Перед тем как выбраться наверх, Миша еще раз взглянул на голову. Что пронеслось в ней перед смертью? Что он хотел крикнуть, но не успел?
До своих окопов разведчики добрались благополучно. Акопян не спал, дожидался их. Сидел в своем жарко натопленном блиндаже, курил.
– Ложись, Гаврилыч, отдыхать, – сказал он, выслушав доклад. – А ты, Миша, шагай в штаб батальона. Тебя дожидается там военврач первого ранга Ипатьев.
– Какой еще Ипатьев? – удивился Миша.
– Откуда знаю! Звонил в роту, сказал, что специально прибыл в батальон, чтобы тебя повидать.
«Что ему нужно? – досадливо подумал Миша. После сегодняшней ночи он чувствовал страшную усталость и сейчас с завистью глядел на уже расположившегося в блиндаже Гаврилыча. Знакомых у него быть не могло, а среди военврачей первого ранга тем более. – Наверняка, по папиной просьбе, – решил он. – В конце концов, после разведки я имею право отдохнуть».
– Разрешите, товарищ старший лейтенант, утром сходить в батальон. Устал, спать хочу.
– Потом поспишь, Миша, – возразил Акопян, разводя руками и давая понять, что это выше его власти. – Ты ж комбата знаешь. И тэбе, и мне попадет от него.
Ярко светила луна. Черные облака низко неслись над землей, и куски темного неба между ними казались холодными и неприветливыми, как зимняя вода. Сначала неохотно побледнел горизонт, яснее пропечатались очертания деревьев, потом стали различимы силуэты замаскированных артиллерийских орудий, фигура часового у входа в блиндаж комбата.
– Приказано явиться к военврачу, – сказал Миша.
– Входи, – разрешил часовой.
Облокотившись грудью о стол, на котором в гильзе пэтээровского патрона слабо горел фитилек, спал молодой военврач. На широкой скамье, укрывшись шинелью, храпел Орловский. Возле него на полу, разметавшись во сне, отдыхали трое сержантов. Миша в нерешительности остановился, не зная как быть. Так неподвижно он простоял минут пять, уже подумывая, не стоит ли сесть на пол, прислониться к стене и подремать, когда военврач зашевелился, открыл глаза, увидел стоящего посреди блиндажа Мишу.
– Зайцев? – спросил он и, получив утвердительный ответ, встал, улыбнулся, крепко пожал Мишину руку. – Рад познакомиться. Ипатьев. Главный терапевт армии. Бывший ученик вашего отца, а теперь подчиненный. Есть хотите? – И, не дожидаясь ответа, достал из вещевого мешка банку мясных консервов, кусок сала, хлеб, флягу с водкой. – Ешьте, не стесняйтесь. Наверное, и кипяток чайнике не остыл.
Пока Миша с аппетитом ел, Ипатьев молчал, рассматривая его. Сын не был похож на отца – губастый, с мясистыми ушами. В Антона Григорьевича, пожалуй, только глаза – умные, немного грустные. Когда младший Зайцев начал прихлебывать полуостывший чай, военврач заговорил:
– Как ваши дела, Миша?
Миша пожал плечами. Даже самому себе он не смог бы ответить на этот вопрос.
– Страшно бывает?
– Наверное, бывает, – сказал Миша, помолчав. – Как и всем. Или почти как всем, – поправился он, вспомнив совершенно бесстрашных ребят из разведвзвода. – Делю судьбу своих товарищей.
Ипатьев вздохнул, пододвинул ближе гильзу с фитилем. Так ему было лучше видно лицо Миши.
– Но ведь многих ваших товарищей уже нет с вами. Их забрали в другие подразделения. А кое-кто даже убит или ранен. Верно?
– Верно, – согласился Миша, подумав, что военврач первого ранга уже осведомился о положении дел у них в роте, раз знает, что вчера случайным снарядом убило двух курсантов.
Неожиданно послышался глухой тяжелый удар. Блиндаж вздрогнул, задрожал, мгновенно заполнился серой пылью. Лежавший на скамье комбат даже не пошевелился. Ипатьев беспокойно прислушался, сказал, будто про себя:
– Утром мне обязательно нужно вернуться. – Затем заговорил по существу: – Я приехал, Миша, по просьбе вашего отца. Антон Григорьевич просил передать, что он договорился о вашем переводе в полк охраны штаба фронта. В дальнейшем он предполагает использовать вас на медицинской работе.
Военврач сделал паузу, внимательно посмотрел на Мишу. За годы войны ему вторично приходится выступать в роли посредника в такого рода щекотливых делах. Однажды он должен был уговорить семнадцатилетнюю девушку санинструктора роты, перейти на службу в эвакогоспиталь, где ее мама заведовала отделением. Сама мать никак не могла убедить дочь. Он так настойчиво тогда уговаривал девушку, что, в конце концов, она назвала его негодяем. Тогда он дал себе слово никогда больше не быть посредником в таких делах. Но вчера снова не устоял перед слезами и уговорами жены главного терапевта фронта и его учителя профессора Зайцева.
– Мне думается, Миша, вам нет смысла возвращаться в роту, – продолжал военврач. – Мы вас направим сейчас в госпиталь, а уже туда придет приказ о вашем переводе в полк охраны.
– Это что, папа придумал такую хитрость? – неожиданно спросил Зайцев-младший.
– С Антоном Григорьевичем об этом разговора не было. Вариант предложила ваша матушка Лидия Аристарховна.
– Передайте, пожалуйста, отцу и матери – пусть не хлопочут, я уже давно не маленький. И из роты не уйду. Все воюют. И я буду воевать. Как все.
Миша встал, застегнул крючок шинели, нахлобучил шапку.
– Подождите, друг мой, – мягко сказал Ипатьев. – Мне понятна ваша горячность. Но выслушайте и меня. Вас никто не собирается отправлять в тыл. В штабе фронта вы будете таким же солдатом, фронтовиком, активным участником войны. Только вся ваша семья будет вместе. Это лишь поможет вам воевать. Поверьте, если б моя жена была рядом, а не в другой армии, и я беспрерывно не думал о ней и не волновался, я воевал бы лучше, чем сейчас, а не хуже.
– Возможно, – холодно сказал Миша. – Но у меня другое мнение на этот счет.
Когда Миша шел к выходу, ему показалось, что у спящего Орловского открылся один глаз и одобрительно подмигнул ему.
Миша был доволен собой. Что ни говори, а он тоже способен на настоящий поступок. Пусть родители знают, что их сын не трус. И хорошо, что Орловский слышал его разговор с Ипатьевым. Правда, в глубине души какой-то гнусный голосок пытался шептать ему: «Может быть, ты все-таки зря отказался? Ведь в роте каждый день гибнут бойцы. В любой момент можешь погибнуть и ты». Но Миша решительно отгонял эти мысли. И, чтобы окончательно избавиться от них, замурлыкал себе под нос:
В гавани, в далекой гавани,
Пары подняли боевые корабли…
– Чего вызывали? – поинтересовался Акопян, когда Миша доложил о своем возвращении.
– По поручению отца, – односложно ответил Миша. Больше всего он хотел сейчас спать.
– Ложись, отдыхай, – предложил Акопян. – Я ухожу, а ты занимай мою лавку.
Главный терапевт фронта бригврач Зайцев появился в расположении батальона уже на следующий вечер. Двое провожатых, дождавшись темноты, провели его на позиции, которые занимала рота Акопяна. Свидание с сыном в акопяновском блиндаже затянулось надолго.
– Вспомни, папа, ты ведь сам всегда говорил: береги честь смолоду. Говорил?
– Говорил, – соглашался отец.
– А что ты сейчас предлагаешь? Удрать с передовой? Бросить товарищей, у которых нет папы бригврача, и разом потерять их уважение и свое собственное? Неужели этого ты хочешь для своего сына?
– Нет, не хочу. Но ты ведь сам только что рассказал, что от твоего отделения осталось всего четыре человека. Может случиться, что ты через несколько дней вообще останешься один.
– Может. И все равно я не вправе никуда уходить, – перебил его сын. – Немцы дошли до Сталинграда, до Волги. Неужели и сейчас нужно думать о сохранении собственной шкуры?
– Ладно, Мишель, – вздохнул Зайцев-старший.
Сын сидел перед ним, слегка склонив голову, и смотрел в пол. У него всегда была привычка, когда разговор волновал его, смотреть не на собеседника, а в пол. «Это от застенчивости», – подумал Антон Григорьевич. Он видел легкий пушок на щеках и подбородке Миши (сын недавно написал, что начал бриться), сохранившийся с детства вихор на макушке, наспех заклеенный фурункул на длинной тонкой шее, торчащие в стороны уши. Что-то в груди у него сжалось, защемило, и он несколько минут сидел молча, не в силах совладать с внезапно нахлынувшей, разлившейся по всему телу жалостью к сыну. Впоследствии, вспоминая этот разговор, он подивился, как просто смог тогда сказать:
– Ты сам знаешь, что прав. И спорить с тобой бессмысленно. Но ты у нас единственный сын. Подумай об этом. Мать не переживет, если, не дай бог, с тобой что-нибудь случится. Я предлагаю тебе вполне достойный вариант – краткосрочные курсы фельдшеров и продолжение войны фельдшером.
Сегодня днем взрывом мины оторвало ногу бойцу их роты. Миша помогал накладывать жгут. Он видел, как страдал боец, как его бледное лицо искажала гримаса боли. Ему стало страшно. Нет, лучше погибнуть, чем на всю жизнь остаться калекой. Он понимал, что предложение отца есть не что иное, как замаскированный вариант бегства с передовой. И презирая себя, хватаясь как утопающий за обещание отца вернуть его на передовую, спросил:
– А ты даёшь слово, что я вернусь в свою роту?
– Даю.
– Тогда согласен.
Зайцев оставил сыну меховую безрукавку, шерстяные носки и весь запас продуктов. Консервированная говядина и галеты были всем отделением быстро съедены, а пачку папирос «Казбек» курили долго, наслаждаясь ароматом, глубоко затягиваясь и медленно выпуская дым колечками.
Миша вспомнил, как на первом курсе он едва не плакал от жалости и обиды, когда ребята во главе с Пашкой Щекиным уничтожали принесенные ему тетей Женей пирожные. Странно, но от того давнего чувства не осталось и следа. Ему было приятно смотреть сейчас, как радуются товарищи неожиданно свалившемуся на них угощению.
– Жрите, – говорил он, хотя никто в его уговорах не нуждался. – Когда еще отец соберется приехать.
– А ты скажи бате, что чаще хочешь его видеть, – обучал его Пашка. – Скучаю, мол, по родительской ласке. У них паек, знаешь, какой богатый. Целое отделение прокормить можно.
Но на курсы фельдшеров Миша попасть не успел.
Накануне наступления Акопян вернулся от Орловского мрачнее тучи. Когда комбат сказал ему: «Завтра в семь тридцать», в груди у него стало горячо, рот разом заполнила густая клейкая слюна. Подумал: «Конец, гибель». В соседнем батальоне во время разведки боем за один день выбило всех средних командиров. Умирать так рано, когда еще ничего не видел в жизни, когда даже детей не оставил после себя. И никогда больше не увидеть Вартуи, не доказать ей, как она ошиблась, отдав предпочтение Армену. «Нет, нет, я должен жить», – думал он по пути в роту. Он завидовал командиру батальона Орловскому. Тот сильный, умелый, может по разрыву определить любой калибр, знает, куда бьют минометы, узнает по голосу любой самолет, всегда в курсе, на какой участок жмет противник. И, хотя он строг и требователен, бойцы его уважают и любят.
В роте Акопян вызвал Пашку, Степана Ковтуна, ротного писаря Ухо государя, Мишу, угощал спиртом, сообщил по секрету о предстоящем наступлении.
– Силы собраны большие. Нэ сомнэваюсь, что дадим фрицам прикурить. Выгоним их из блиндажей и зэмлянок на мороз и погоним. Вэрно, ребята?
– Факт, погоним, – согласился Пашка.
– Послушай, Миша, – сказал Акопян, меняя тему разговора. – Хочу спросить тебя. Ты профессор, должен знать. Встрэтил недавно одного земляка. Здоровый был, кров с молоком. Хоть в арбу запрягай. Сегодня узнаю – умер. Ай-вай, нэ повэрил даже. Как такое может быть?
– Я уже о медицине забыл, – засмеялся Миша. – Ничего, кажется, не помню. Молодой?
– Конэчно, молодой. Моего возраста. Тридцать два года.
– Вероятнее всего, сердце, – высказал предположение Миша. – А вообще мы этого не проходили.
– У меня тоже здэсь болит, – пожаловался Акопян и страдальчески поморщился. – Другой раз так схватит – дышать нэчем.
Дней за десять до описываемых событий, когда дивизия вместе с другими частями и соединениями скрытно заканчивала подготовку к наступлению, в роту вернулся вновь испеченный снайпер Васятка Петров. Он успешно закончил краткосрочные курсы, нахватался от руководителя школы, бывшего чемпиона страны по стрельбе, всевозможных премудростей, узнал, что такое деривация, угол возвышения, поправка на ветер и температуру, получил новенькую винтовку с оптическим прицелом. В кармане у Васятки лежала личная книжка снайпера, куда рукой руководителя школы были записаны первые пять фашистов, сраженные Васяткой во время учебы. У известного всему фронту снайпера нанайца Максима Пассара было сто семьдесят семь уничтоженных гитлеровцев, и Васятка откровенно ему завидовал.
Петров нравился руководителю школы. У парня были все качества, чтобы вскоре стать хорошим снайпером: терпение, выдержка, твердая рука и та хитрость, без которой редко удается выманить врага из его укрытия. Капитан даже собирался задержать Васятку у себя в качестве инструктора, но начальник штаба запретил.
В роте за время Васиного отсутствия произошли большие изменения. Одни бойцы и командиры ушли, вместо них прибыли новые. Десятка два ребят стали санинструкторами и их расписали по другим взводам и ротам. Пашка Щекин стал старшим сержантом. Васятку он встретил сердечно, обнял при всех, сказал:
– Рад, что снова будем воевать вместе. Когда кореш рядом, вроде и помирать легче. – И улыбнулся своей обезоруживающей улыбкой.
Он умел мгновенно переходить от приятельских отношений к командирской строгости. Это казалось неестественным, напоминало игру и всегда сердило Васятку. Тогда он вытягивался по стойке «смирно», сгонял улыбку с лица, говорил чужим, нарочито громким голосом:
– Есть, товарищ старший сержант!
Три ночи подряд Васятка готовил себе снайперскую позицию перед расположением роты. Выбрать и оборудовать основную и запасные позиции для снайпера дело первостепенной важности. «Выбирай там, где ориентир примелькался врагу, где не вызывает подозрений, – учил в школе капитан. – Все делай только ночью. Утром противник не должен видеть никаких следов». Васятка решил сделать основную ячейку около подбитой противником «тридцатьчетверки» метрах в трехстах от первой траншеи врага. Копать приходилось лежа, ковыряя лопатой уже мерзлую землю, а потом ссыпать ее в открытый люк танка. Окопчик получился удобный, глубокий. Бруствер Васятка замаскировал дерном, присыпал сверху редким снежком.