Текст книги "Доктора флота"
Автор книги: Евсей Баренбойм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)
Позавчера прямо в общежитие привезли новенькую офицерскую форму. Обе роты выделили по кубрику для примерочных. С утра там толпились курсанты, суетились закройщики, метался из одной примерочной в другую Анохин. Он лично осматривал каждого переодетого в новую форму курсанта, решительно браковал узкие или чрезмерно широкие, по его мнению, кители, заставлял перешивать шинели. Закройщики ворчали, смотрели на него с ненавистью, но тем не менее отправляли обмундирование на переделку.
Перед единственным зеркалом толпилась очередь. Разрешалось только взглянуть на себя, окинуть беглым взглядом «общий вид» и уступить место товарищу. Во дворе ждал фотограф. Ему полагалось делать фотографии курсантов для личных дел.
Перед ужином прозвучала команда: «Курсу построиться в офицерской форме». Многих ребят стало трудно узнать. Это была первая форма за пять лет, не выданная готовой, а сшитая по фигуре. Некоторые сразу приобрели солидность, степенность. Малорослые «карандаши» из второй роты будто чуть выросли. Хорош был в новой форме Пашка. Насмешил всех Васятка. Он уже давно для этого случая припас пенсне и сейчас в кителе и пенсне был похож на учителя старой гимназии.
На следующий день стали известны назначения. Сведения курсантской разведки оказались точными – половина курса ехала на Дальний Восток в распоряжение медико-санитарного отдела Тихоокеанского флота, почти половина на Северный флот. Лишь немногие счастливцы назначались на Балтику и Черное море.
Слова старой утесовской песенки:
На Север поедет один из вас,
На Дальний Восток другой…
точно соответствовали назначениям.
Васятка и Алексей ехали на Тихоокеанский флот, Пашка – на Балтийский, Миша – на Черноморский.
Как один из лучших курсантов, имевший право выбора, Миша получил назначение ординатором военно-морского госпиталя на Черноморский флот.
– Ты, Бластопор, хоть изредка нам посылочки с мандаринами шли, – с завистью говорили ему ребята, ехавшие на Север.
– Лучше не посылочки, а целый вагончик, – поддерживали их другие. – Нас же много, северян, почти сотня.
– Обязательно, – рассеянно обещал Миша. В детстве он несколько раз ездил с родителями на юг, и Кавказ в его представлении оставался райским уголком. Он думал о том, как бы они с Тосей могли там славно жить. Но от нее опять не было писем…
Когда начальник Академии зачитывал на плацу приказ наркома военно-морского флота о производстве в офицеры и присвоении выпускникам звания лейтенантов медицинской службы, собралась изрядная толпа. Профессора и преподаватели многочисленных кафедр и клиник, работавшие в Академии девушки, встречавшиеся с курсантами и тайно мечтавшие выйти за них замуж, плотной стеной стояли позади строя и слушали, как выкликают знакомые фамилии.
Другим приказом наркома несколько лучших курсантов были награждены значком «Отличник военно-морского флота». Среди них был и Миша Зайцев.
В тот же день в большой аудитории номер один председатель государственной экзаменационной комиссии вручил выпускникам дипломы.
– Дорогие коллеги, – начал он и внезапно умолк, медленно обводя глазами сидящих перед ним врачей. У двух сотен молодых лейтенантов при слове «коллеги» сладко заныло под ложечкой. – Я завидую вам, коллеги. Вы молоды, полны сил. Война окончилась. Не сомневаюсь, что вам все по плечу – и постижение нашего ремесла, и высоты науки. Будьте счастливы.
И вдруг торжественную тишину аудитории разорвал крик – двести молодых голосов почти одновременно закричали:
– Урра!
Вечером Миша, Васятка и Алик Грачев впервые поехали в офицерской форме в Дом учителя. В полупустом трамвае ехали две девчонки лет по семнадцать.
– Поехали с нами, девочки, – предложил Васятка, который умело сочетал верность Аньке с многочисленными, хотя и недолговечными романами. У него даже была своя теория, которую он охотно излагал желающим и которую Алик Грачев предлагал опубликовать. По этой теории все девушки делились на три группы. Первая – девушки, на которых можно жениться. К этой группе он предъявлял наибольшие требования и полностью удовлетворяла их одна Анька. Вторая – девушки, с которыми можно встречаться и проводить время. Им достаточно быть хорошенькими и веселыми. И, наконец, третья группа – к ним Васятка относил девушек «разового пользования», то есть тех, с которыми проводишь по необходимости один вечер, когда нет другого выбора. – Если поедете, мы вас угостим в буфете чаем, – балагурил Васятка, стоя возле девчонок.
– А мы чай не пьем, – сказала худенькая с тонкими косичками и в туфлях на высоком каблуке.
– А что? – не отставал Васятка. – Молоко?
– Мы пьем вино, – с вызовом ответила девочка. Приятели расхохотались и бросились к выходу. В оставшиеся до отъезда дни каждому лейтенанту выдали символ принадлежности к военно-морскому флоту – позолоченный кортик с выгравированным на нем адмиралтейским якорем и парусным корветом, часы, чемодан, медицинский набор, комплект белья. Академия, как могла, старалась снабдить своих питомцев, прежде чем выпустить их за ворота в жизнь.
Оставался лишь выпускной бал. Торжественный банкет должен был происходить в ресторане гостиницы «Астория».
У входа в зал стояли и курили начальник Академии генерал-майор Иванов, полковник Дмитриев, профессора Савкин и Мызников.
Миша вспомнил, как во времена лагерного сбора в Лисьем Носу он получил пять взысканий и полковник Дмитриев для острастки других и укрепления дисциплины решил отчислить его из Академии. Миша не мог поверить, что его отчислили. Его, отличника, гордость школы, победителя олимпиад, выгоняют из Академии! Такого позора самолюбивая душа Миши не могла перенести. Не зная еще, что он скажет, Миша поехал на прием к начальнику Академии, прождал возле кабинета полдня, наконец, был приглашен войти.
– Я недавно закончил школу и не привык к дисциплине, – чистосердечно признался он. – Но я хочу учиться.
Генерал внимательно посмотрел на стоявшего перед ним юношу. Стриженный наголо, в грубой парусиновой робе, оттопыренные уши торчат, на испуганном лице написана отчаянная решимость, но взгляд прямой, честный.
– Хотите учиться? – переспросил он, не сомневаясь, что курсант говорит правду. – Что ж, я вам верю, Зайцев. Возвращайтесь.
Такой тогда произошел между ними разговор.
Сейчас Миша нарочно медленно шел навстречу Иванову, глядя прямо ему в глаза, надеясь, что генерал вспомнит его и их пятилетней давности беседу. Но Иванов не узнал. Да и мудрено было, наверное, узнать в подтянутом лейтенанте того перепуганного бледного мальчишку.
В углу фойе профессора Пайль, Лазарев и Джанишвили ставили автографы на недавно изданных в Академии своих книгах. К столу, где они сидели, стояла длинная очередь.
За столом сначала произносили тосты. Начальник Академии, Джанишвили, Пайль, Анохин.
Справа от Миши сидел профессор анатомии Черкасов-Дольский, слева Васятка.
В силу скудного послевоенного времени банкет был сугубо мужской. Курсанты, их преподаватели и воспитатели. Никаких женщин.
– Я сслышал, что вас оставляли в адъюнктуре и вы ббудто отказались? – заикаясь меньше обычного после выпитой рюмки, спросил профессор.
– Да, – сказал Миша. – Надеюсь, что адъюнктура не убежит от меня. Набраться кое-какого практического опыта, посмотреть, как живет флот, необходимо.
– Уббежать не уббежит, – согласился Черкасов-Дольский. – Но и время, мой друг, ттоже упускать нельзя. – Он недолго посидел в задумчивости, как бы вспоминая прошлое, и неожиданно предложил: – Если решите заняться морфологией, ммилости прошу на мою кафедру.
– Спасибо, – сказал Миша. – Но я уже выбрал свою будущую специальность. Хочу стать невропатологом.
Сегодня утром Васятка сообщил ему, что едет в отпуск в Киров, жениться на Аньке, но сразу с собой ее не возьмет.
– В Иркутск приедут батька с матерью, – рассказывал он Мише. – Письмо от них получил. Поднимутся на пароходе и будут ждать меня. Как ни крути, пять лет не виделись. Немалый срок. А мне до них не добраться. Отпуска не хватит.
И опять Миша позавидовал Васятке – все у него продумано, все ясно. Сомнения не мучат его, не лишают покоя. А у него как всегда многое неясно. Ехать к Тосе? Толком не известно, где она. Провести весь отпуск в Москве с родителями и не увидеть Тосю? Он даже мысли такой не может допустить.
На другом конце стола затянули песни из богатого курсантского репертуара: «Дом белый расположен перед нами», «Дни пройдут, стает снег», «Двенадцать бьют куранты». Миша с Васяткой охотно подхватили их:
Промчалась суббота, настал выходной.
Братцы, ребята, тряхнем стариной,
Снова на плечи накинем бушлат,
Пусть затрепещет Халтуринский сад.
В середине вечера к Алексею Сикорскому в изрядном подпитии пришел объясняться Пашка Щекин.
– Прости меня, Алеха, если что не так, – сказал он. – Жизнь сама расставила все по своим местам. Наверное, слышал, я женился на Зине Черняевой. – Он помолчал, протянул Алексею руку. – Расстанемся друзьями.
– Что я тебе должен простить? – спросил Алексей, продолжая сидеть, только подняв на Пашку глаза. – Что ты, забавы ради, испортил мне жизнь? Этого я тебе не прощу. И руки, извини, не подам.
– Насчет забавы – это еще как сказать. А в том, что Лина меня любила, а тебя нет – не я виноват, – хрипло проговорил Пашка. Он хотел сказать что-то еще, но, взглянув на отчужденное лицо Алексея, махнул рукой и отошел в сторону.
Алексей не знал, да и не мог знать, что вскоре после выздоровления Лины Пашка приходил к ней просить прощения. Он давно понял, что совершил непоправимую глупость, бежав из дома Якимовых. Теперь было ясно, что ничто ему не грозило, но тогда его обуял страх за свою судьбу. Кто мог знать, что Лина останется жива? Возможно, она простила бы его. А может быть, и нет. Она сама часто не знала, что сделает через час-другой. Даже если отец спрашивал ее, когда она вернется домой, Лина отвечала: «Откуда я могу знать, папа?» Но Пашке тогда не повезло. Лины дома не оказалось. Дверь открыл Геннадий.
– Катись отсюда, сержант, – зло сказал он, не пустив его даже на порог. – Иначе спущу с лестницы. В нашем доме подлецов не держат.
– Я не к тебе пришел, – попробовал спорить Пашка.
В этот момент из своей комнаты вышел Якимов-старший.
– Вы не должны бывать в нашем доме, Павел.
– Виноват, Сергей Сергеевич. Но ведь повинную голову и меч не сечет.
– Взрослый человек должен отвечать за свои поступки.
Геннадий с силой захлопнул дверь перед его носом.
Реакция отца меняла все дело. Ведь именно он играл немаловажную роль в Пашкиных планах…
Анохин ходил от курсанта к курсанту, садился рядом, говорил какие-то прощальные слова. Его слушали плохо. Выпито было немного, но все были точно пьяные. Не верилось, что это прощальный вечер, что вновь встретятся они нескоро, может быть никогда, что сразу после отпуска начнется новая жизнь.
Разошлись поздно ночью. Сначала шли по Невскому веселой гурьбой – Алексей, Миша, Васятка, Алик Грачев, Витя Затоцкий, командир отделения Бесков, Пашка Щекин.
Алексей молчал. Он смотрел на дом впереди – четырехэтажный, старый, с давно нештукатуренными стенами. Точно в таком доме они жили в Костроме. Он вспомнил просторный двор, перекликающихся из окна в окно соседок, мокрое белье на веревках, себя, зорко охраняющего его от воров, и мать, возвращающуюся из магазина в своей черной шляпе с большими полями. Теперь, после его отъезда на Дальний Восток, они с Зоей будут совсем далеко от него.
Пашка запел. Он сегодня был в ударе. Это была старая песня, столь же старая, как небо над головой, звезды и луна, простая песня про моряка, встретившего девушку, тихая и ласковая. И ребята подхватили ее. Их голоса звучали мягко, неторопливо, а когда песня кончилась, они долго шли молча и лишь громкий топот каблуков нарушал ночную тишину Невского.
Глава 6
ЧЕРЕЗ ГОД ПОСЛЕ ВЫПУСКА
Я долго ждал – и вот пришла минута:
Меня впервые встретила каюта.
Туман вставал стеною за стеклом,
Покачивалась мерно канонерка…
Вот койка, стул, пустая этажерка
Да маленькая рамка над столом…
Всё временно: и эта тишина,
И дружба неразлучная, и ссоры,
И облака, и вздыбленные горы,
И самая высокая волна…
С. Ботвинник
Ординатор госпиталя
Два длинных барачного типа здания военно-морского госпиталя фасадом были повернуты к морю. Во время шторма в неплотно закрытых окнах часто вылетали стекла, а глухой шум прибоя мешал спать. В годы войны транспорты, эскадренные миноносцы, лидер «Ташкент» привозили сюда раненых из осажденных Одессы и Севастополя. По ночам юркие «морские охотники» забирали на Малой Земле пострадавших и везли в прибрежные госпитали. После ночной выгрузки раненые лежали на причале, подолгу дожидаясь эвакуации. В тихую погоду с причала доносился странный звук, похожий на цокот лошадиных копыт по булыжной мостовой – это у раненых от холода стучали зубы… Когда к Кавказу приблизился сухопутный фронт, в госпиталь стало попадать много красноармейцев.
Рассчитанный на сто коек госпиталь почти всегда был переполнен. Большие, как вокзальные залы ожидания, палаты и длинные коридоры были забиты ранеными, по узкому проходу едва можно было пройти. Почти без перерыва работали операционные и перевязочные. Персонал от усталости валился с ног.
Но война окончилась, а задолго до этого далеко ушла с черноморских берегов. Раненые были выписаны. В палатах освободилась половина коек. Во всем госпитале по утренним сводкам насчитывалось едва ли сорок больных. Привыкший к напряженной работе персонал маялся от безделья, все с увлечением играли в ставшую популярной игру «пинг-понг». Сестрички бегали на пляж и там белели их халатики и висели на проволоке трусики и лифчики. Вновь назначенный ординатор-невропатолог лейтенант Зайцев получил в свое ведение небольшую палату на семь коек, где должны были лечиться неврологические больные. Ошибается тот, кто считает, что семь больных для врача это не так много. В клинике Миша часто курировал и трех-четырех больных, но у него хватало с ними забот и на день, и на вечер. Весь вопрос в том, с какими заболеваниями лежат больные. В палате Миши лежали больные пояснично-крестцовым радикулитом – все жаловались на боли в спине. Еще профессор Сэпп писал: «Если к вам приходит пациент с диагнозом «радикулит», то первым делом подумайте, что это не радикулит». В своем большинстве больные Миши были старослужащими. Они успели отслужить к лету 1941 года положенные пять лет и ждали демобилизации, но грянула война. На флоте они плавали уже десятый год. Им осточертело вставать по дудке и засыпать по дудке, надоело, прежде чем сойти на берег, просить увольнительную, сидеть за минутное опоздание на гауптвахте. «Полгода служим за компот», – ворчали они, отсчитывая дни с момента окончания войны. По сравнению с вновь прибывшими на флот восемнадцатилетними мальчишками они чувствовали себя стариками. Поэтому часто шли в санчасть, жаловались, что у них болит спина, и попадали в госпиталь.
Миша хорошо понимал их и знал, что лечить их – бесполезное дело. Лучшим лечебным средством была бы демобилизация. Ее ждали со дня на день. По утрам Миша подходил к очередной койке, спрашивал:
– Как дела, Глущенко?
– А какие могут быть дела, товарищ доктор, когда демобилизации нету?
– Спина болит?
– Спина, как узнает про демобилизацию, сразу пройдет.
И весь разговор.
Мише было скучно. Это были не те больные, над которыми следовало ломать голову, рыться в книгах в поисках диагноза. Его голова, привыкшая к постоянной работе, бездействовала, шарики, как любил говорить Анохин, остановились и замерли, Миша с трудом высиживал положенные часы, брал полотенце и шел на пляж.
Кончался октябрь. Уже было прохладно. По утрам земля была потной, обнажились березы, часто моросил дождь. Но Миша все равно лез в воду, потом докрасна растирался, набрасывал на плечи китель и долго сидел на большом плоском камне, глядя вдаль.
Тося была далеко. Последнее письмо от нее пришло опять с Дальнего Востока. Она писала, что ждет приказа о расформировании их поезда и демобилизации, что ей надоело ее купе и вся долгая жизнь на колесах, что, наверное, поэтому она снова стала себя неважно чувствовать. Письмо, как обычно, было коротким, в нем явственно ощущалась грусть.
В тот же день он написал ей: «В детстве мне очень нравилась книга Арсеньева «Дерсу Узала». А ведь я никогда не видел настоящей тайги, голубых сопок Сихотэ-Алиня, серой ленты Уссури. Наверное, это чертовски интересно. После Нового года мне полагается отпуск».
Ответ от Тоси пришел непривычно быстро: «Сумасшедший. Я чувствую, ты хочешь приехать. Не смей. Ты меня уже здесь не застанешь».
«Ясно, она меня не любит, – с каким-то злорадством подумал он, прочитав письмо. – Любящая девушка никогда так не напишет».
И вдруг в середине ноября телеграмма: «Встречай двадцатого. Вагон девятый. Твоя Тоська».
Миша совсем растерялся от радости. Забыл об ужине, до темноты бродил по каменистому пляжу, курил, все думал – как они встретятся, что он ей скажет. Склонный к самокопанию, настоящий «психостеник» (этот диагноз он поставил себе сам после курса нервных болезней), Миша по-прежнему терзался сомнениями, могла ли его полюбить такая девушка, как Тося. Больше всего он боялся ее жалости, снисхождения…
Двадцатое ноября было не за горами. Следовало позаботиться о встрече. До сих пор Миша жил в офицерском общежитии. В комнате для четверых, кроме него, располагались мичман-хозяйственник, начальник гаража, гармонист и выпивоха, и пожилой старший лейтенант с аптечного склада. По вечерам завгар и аптекарь жарили картошку, выпивали бутылку вина, потом долго вполголоса пели украинские песни. Вещи и книги сложить было негде. Они по-прежнему лежали в чемодане. Квартир в госпитале не было. Каждый день после работы Миша терпеливо обходил домик за домиком на прилегающих к морю улочках и везде получал отказ. Он уже потерял надежду что-либо найти, когда в стоявшей в глубине двора слепленной из глины маленькой избушке его спросили:
– А жона она тебе? Иль полюбовница?
– Жена, – ответил Миша, чувствуя, как краснеет, и презирая себя за это. Хозяйки он не видел. Она разговаривала с ним из-за полуприкрытой двери, боясь, вероятно, выстудить квартиру.
– Согласна только до началу сезона. Пока курортники не приедут. И деньги за три месяца вперед.
– Все условия принимаю, – обрадовался Миша. – Только никому другому не сдайте. Утром я принесу деньги…
Тося вышла из вагона в сером жакете поверх короткого, вероятно еще довоенного ситцевого платья, в лихо надвинутом на ухо примятом берете, зажмурилась от не по-ноябрьски яркого солнца и, увидев Мишу, бросилась к нему. Миша слышал, как быстро стучат ее каблуки по асфальту, но словно одеревенел, не мог навстречу сделать и шага. Тося чмокнула его в щеку, повисла на шее, потом уткнулась лицом в плечо. Так они и стояли возле киоска с газированной водой – напряженно улыбающийся, ссутулившийся Миша, осторожно положив ладонь на Тосину талию, и она, щекоча его лицо своими выбившимися из-под берета светлыми волосами.
– Господи, неужели это не сон, а правда, и мы, наконец, вместе? – спросила Тося, выпрямляясь и счастливо глядя на Мишу. – Я уже ждать устала. Надоели письма. Думала, никогда не дождусь этого момента. – Ей что-то не понравилось в Мишином лице и она спросила, с тревогой заглядывая ему в глаза: – А ты рад?
– Рад так, что до сих пор не могу поверить, – громко проговорил Миша, и голос его дрогнул от волнения.
Женским чутьем она поняла – он ждал ее и счастлив, она успокоилась, еще раз поцеловала его и сказала, смеясь:
– Что мы стоим с тобой, как ненормальные? Уже и людей на перроне не осталось.
Миша поднял чемодан, второй рукой осторожно взял Тосю за локоть и они вышли на привокзальную площадь.
– Ты как, надолго? – с напускной небрежностью спросил Миша, когда они свернули с привокзальной площади на улицу Энгельса.
Тося остановилась, вырвала свой локоть из Мишиной руки, посмотрела на него, и он увидел, что лицо ее залил горячий румянец.
– Что значит «надолго»? – с вызовом спросила она. – Навсегда. На всю жизнь. А ты, может быть, против? – Несколько мгновений Тося снова испытующе смотрела на Мишу, и он уловил растерянность в ее зеленоватых, как морская вода, глазах. – Могу хоть сейчас уехать!
– Нет, нет, не обижайся. Я только хотел уточнить, – сказал Миша и погладил Тосю по волосам. – Все никак не могу поверить.
Весь день они бродили по городу. Побывали в маленьком порту, на набережной, на барахолке, где печальные вдовы торговали одеждой погибших мужей, а сидевшие рядом калеки цепляли за ноги прохожих изогнутыми палками, прося подаяния. Посмотрели «Шампанский вальс» в недавно восстановленном кинотеатре «Родина».
Город был сильно разрушен. Даже в центре во многих местах стояли пустые остовы домов, в гавани за волнорезом торчали надстройки и мачты полузатонувших кораблей, а по сторонам улиц валялись кучи кирпичей и щебня. Но городок жил – рабочие ремонтировали мостовые, спешили прохожие, афиши призывали жителей на концерт Леонида Утесова.
– Мне здесь нравится, – говорила Тося, с любопытством оглядываясь по сторонам. – Наверное, до войны тут было очень красиво. Пляжи, много зелени, летние кафе, играла музыка.
– Я читал в газете, что уже к началу сезона многое собираются восстановить.
– Будем с тобой жить на курорте, – засмеялась Тося. – Не думала никогда.
Вечером они поужинали, выпили бутылку «Хванчхары». Миша застелил постель принесенными из госпиталя новенькими простынями, не спеша выкурил папиросу и снял с вешалки шинель и фуражку.
– Ты куда собрался? – удивилась Тося.
– В общежитие, – объяснил Миша. Проклятая неуверенность опять сковала его словно обручами. – Тебе нужно отдохнуть…
Он стоял у порога, держа шинель в руке и не надевая ее, испытывая досаду на себя, чувствуя, что делает и говорит совсем не то, чего ждет от него Тося.
– Может, нам не следует спешить с тобой? – продолжал он. – Я понимаю, ты устала от войны, тебе хочется тепла, любви. Я не хочу воспользоваться этим и испортить твою жизнь… – Миша умолк, надел фуражку, посмотрел на сидящую у стола с удивленным лицом Тосю, подумал с отчаянием: «Болван, что я опять нагородил ей?».
– Дурачок ты, – сказала Тося, вставая. – Ты же у меня самый умный, самый добрый, самый благородный. Если б я не любила тебя, разве бы я приехала? И никто, абсолютно никто, кроме тебя, мне не нужен.
– Ты уверена, что не ошибаешься? – спросил Миша, еще не до конца веря Тосиным словам и растерянно улыбаясь.
– Уверена, – сказала Тося.
Тогда он швырнул шинель на пол и шагнул навстречу…
Весной умер отец. Это случилось в мае, когда было уже тепло, буйно цвела сирень, базар был завален редиской и зеленым луком, а госпитальные больные тайком пробирались сквозь дыру в ограде на пляж, расстилали на камнях застиранные байковые халаты и лежали, с наслаждением затягиваясь недавно выданным трубочным табаком.
У Зайцева произошел второй инфаркт с отеком легких и коллапсом, и ничто не могло его спасти. Миша срочно выехал в Москву. Похоронили отца на Новодевичьем кладбище. Было много народу. Пришли жившие в Москве его товарищи, ученики, Александр Серафимович Черняев. Хорошие слова сказал маршал, командующий фронтом. После похорон Миша увез мать к себе. Он всегда помнил мать коротко стриженой, темноволосой, с твердыми складками в углах маленького рта. Она была властной, решительной, даже деспотичной. Привыкла все вопросы в семье решать самостоятельно. Отца она считала слабохарактерным, непрактичным, любила повторять: «Что бы ты, Антон, делал без меня?» Отец улыбался, говорил: «Пропал бы, Лидуша», – и целовал ей руку.
Восемнадцати лет мама закончила в Ельце школу, хотела поступить в медицинский институт, но внезапно заболела открытым туберкулезом легких. В маленьком городке трудно сохранить тайну. Из дома в дом поползло – чахотка. Все отвернулись от нее – подруги, знакомые, поклонники. Отчаянию не было предела. Вспоминала «Травиату», целыми днями сидела у окошка, плакала. Старенький доктор Ангиницкий делал поддувания. Весной бабушка продала золотые часики, пианино и по совету Ангиницкого поехала с дочерью в Крым. Там, на набережной, на скамейке у старого платана, мама познакомилась с отцом. Он был старше ее лет на пятнадцать, жил в Ленинграде, работал врачом. Однажды, когда они гуляли поздно вечером в парке, он попытался ее обнять. Мама отскочила, как ужаленная, закричала испуганно:
– Не прикасайтесь ко мне! Я туберкулезная!
Папа успокоил ее, пообещал, что вылечит, что она обязательно закончит институт. Он так хорошо говорил и так смотрел на нее, что она поверила. Тут же в ялтинском загсе они расписались.
Еще недавно мать хорошо выглядела, тщательно следила за собой. Сейчас ее трудно стало узнать. Она похудела, почернела, почти не спала по ночам. Миша часто видел, как в ее больших глазах стоят слезы. Только теперь она поняла, что значил в ее жизни муж. Без него все потеряло смысл. Жить стало неинтересно. Она не хотела работать, даже читать, только подолгу сидела у моря, глядя на белопенную линию прибоя. Тося не понравилась ей с первого знакомства и она сразу сообщила об этом Мише.
– Малоинтеллигентная, невоспитанная, откровенно чувственная, – сказала она, брезгливо скривив рот. – Я надеялась, что мой сын найдет себе более подходящую пару.
Тося старалась не обращать внимания на открытую неприязнь свекрови, Миша порой дивился терпению и такту, с какими она переносила колкие замечания и иронические усмешки. Тося ухаживала за ней, как за больной – старалась готовить те блюда, что любила свекровь, ни разу не позволила себе вспылить, ответить грубостью. Но ничего, никакие Мишины слова и Тосины дела не могли поколебать мать, растопить лед неприязни. Миша жалел жену, обещал еще раз поговорить с матерью.
– Не думай обо мне, – успокаивала его Тося, обнимая и целуя. – Не век же нам жить вместе. Я молодая, у меня нервы крепкие. Потерплю.
Последнее время мать часто говорила об отъезде в Москву, где у них теперь была квартира, или в Ленинград к сестре покойного мужа тете Жене. Куда ехать – она еще не решила.
По утрам Миша просыпался от яркого солнца, бьющего в единственное маленькое окошко. За окном росли желтые мальвы и настурции. Над ними всегда жужжали пчелы. Было слышно, как лениво бьет о берег прибой. Миша хватал полотенце и бежал к воде. Эти полчаса у моря были самыми приятными минутами дня. А потом начиналась тоска. Делать было нечего. За все время поступил только один серьезный больной. Начальник госпиталя настаивал, чтобы его перевели в главный госпиталь в Севастополь. Но Миша решительно воспротивился, больного оставили на месте и он поправился. Но это было уже давно, четыре месяца назад. От неинтересной работы, домашних неурядиц появилась вспыльчивость, раздражительность. Миша стал плохо спать. Иногда среди ночи он просыпался, лежал с открытыми глазами, потом выходил на крыльцо и долго сидел там, глядя на звезды. Одна вслед другой они падали в черную воду. Проходил час, второй. Начинали розоветь облачка, отогретые утренним солнцем. Просыпались птицы. Их голоса звучали особенно громко.
Он думал, что делать дальше. Месяц назад, как и было условлено в Академии, он подал по команде рапорт о зачислении его в адъюнктуру на кафедру нервных болезней. Но рапорт быстро вернулся со странной резолюцией начальника медико-санитарного отдела Черноморского флота: «Мало служит на флоте».
– А сколько же, по его мнению, я должен прослужить, чтобы иметь право держать экзамен? – вслух недоумевал Миша. – Ведь я мог поступить сразу после окончания.
Это неожиданное препятствие следовало, не мешкая, преодолеть. Нельзя допустить, чтобы так глупо пропадало время. Он молод, здоров, полон сил и должен приносить пользу людям. В конце концов, ради этого он учился…
Добролюбов умер в двадцать шесть, а сколько сделал! Ему уже двадцать три, а он не только ничего не сделал, но даже не знает, как быть дальше.
Начальник военно-морского госпиталя казался Мише человеком малоинтеллигентным, ограниченным. Все свободное время он проводил на огороде. Даже на службе он был занят огородными делами – в кабинете часто стоял опрыскиватель, лежали удобрения, черенки кустов. Мише казалось диким, что врач, интеллигентный человек, может все помыслы сосредоточить только на крохотном кусочке земли, не интересуясь ни специальностью, ни чтением, ни спортом. Вероятно поэтому он позволял себе разговаривать с начальником чуть высокомерно, подчеркнуто громко спрашивал у него в кабинете: «Разрешите идти?» и поворачивался, как солдат на строевом плацу.
Однажды, когда мать в очередной раз несправедливо обидела Тосю и та проплакала всю ночь, Миша пришел на службу особенно взвинченным; перед началом офицерских занятий начальник госпиталя сказал:
– Товарищ Зайцев, принесите графин с водой.
И вдруг Миша взъерепенился, встал на дыбы, как плохо объезженная лошадь, покраснел, как кумач праздничного флага, и резко ответил:
– Я вам не холуй!
Пять минут спустя он понял, что был неправ, что просто сдали нервы и он сорвался, но, несмотря на советы сослуживцев, извиняться не стал. Начальник госпиталя ничем обиду свою не выказал, графин с водой принес сам, но после этого разговаривал с Мишей сугубо сухо и официально.
И все же за советом Мише пришлось идти именно к нему. Во всем госпитале майор был единственным кадровым военным, все остальные врачи заканчивали гражданские институты, были призваны из запаса и совсем не разбирались в таинствах поступления в академическую адъюнктуру.
– Войдите, – сказал майор, поднимая глаза от лежавшей перед ним открытой книги, и, хотя Миша не видел ее названия, он мог поручиться, что это был наверняка какой-нибудь справочник огородника или садовода. – Садитесь.
Некоторое время Миша сидел молча, разглядывая начальника, думая – как начать разговор.
Майор смугл, курчав, черноволос. На вид ему лет сорок. Большой нос, глубоко сидящие, неулыбчивые глаза, тяжелый подбородок придают его лицу угрюмое, властное выражение. Миша подумал, что такое лицо могло бы быть у командира, армия которого терпит неудачи. Для начальника маленького полупустого госпиталя, к тому же увлеченного собственным огородом, лицо было слишком значительным.
– Я слушаю вас, товарищ Зайцев, – прервал майор затянувшуюся паузу.
Миша рассказал о тревожащих его проблемах, об отсутствии интересной работы по специальности, о том, что сразу после окончания Академии ему была предложена адъюнктура, от которой он сам отказался.
– Сейчас просто не знаю как быть, – в заключений чистосердечно признался он.
Майор долго молчал, думая, что сказать этому молодому человеку. Уже давно он внимательно прочел личное дело лейтенанта Зайцева. Сталинский стипендиат, автор нескольких научных работ, безусловно талантливый парень. Что он может посоветовать ему? Чтобы он не спешил и набрался терпения? Привести сомнительное изречение, что истинный талант всегда пробьет себе дорогу? Ему ведь тоже в тридцать третьем, когда он в числе первых с отличием закончил Академию и попал служить в Забайкалье, советовали не спешить, получить опыт войсковой службы. Он пробыл там врачом отдельного батальона восемь лет, а когда, наконец, выбрался в госпиталь в Свердловск, началась война. Всю войну, от первого до последнего дня, он провел на фронте врачом сначала стрелкового полка, потом дивизии. Сейчас ему сорок, у него язва желудка и ничего он не умеет, кроме как возиться на своем огороде. Там среди цветущих бело-розовой кипенью вишен и яблонь, среди кустов инжира и винограда он забывает, что подавал когда-то немалые надежды, что собирался придумать новый способ лечения сахарного диабета без помощи шприца. И все-таки надо уметь ждать. А этот юноша не умеет. Он слишком нетерпелив.