355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Белякова » Король-Бродяга (День дурака, час шута) » Текст книги (страница 5)
Король-Бродяга (День дурака, час шута)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:06

Текст книги "Король-Бродяга (День дурака, час шута)"


Автор книги: Евгения Белякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)

Ребятня посмотрела на меня с уважением. Еще бы! Ведь я знал целую кучу абсолютно бесполезных вещей, понятия не имел о необходимых и важных, и до сих пор был жив.

Им и в голову не приходило спросить меня, откуда я знаю про горшки и вилки, или о другом; они просто принимали меня как данность, со всеми моими аллегориями и странностями. И за это я их любил.

Хил прислонилась ко мне спиной, и играла пальцами – указательный на большой, указательный на большой, довольно щурилась и мурлыкала, как котенок. Остальные увлеченно слушали Гори; Занг сверкал то зубами, то белками глаз, Цин невозмутимо, как и полагается южному парню, плел из травы шапочку для Малого, а Йочи спала в уголке, свернувшись калачиком. Почти семья. Только вместо родственных связей – вычурное переплетение ниточек судьбы, нужда и голод, смех и забота друг о друге.

Мы сидели там, вокруг костра; и над нами светили звезды – сквозь провалившуюся крышу старого особняка, сквозь разогретый за день воздух, сквозь небесные сферы, звенящие, когда Боги танцуют на небе. Отсветы пламени мелькали огненными духами в черных провалах стен, между плит пробивалась трава, и чувство защищенности охватило меня и сжало в своих объятиях, словно напоследок, перед тем как уйти – надолго, может, навсегда…

Утро началось непривычно тихо, но потом рокот толпы захлестнул даже забытые людьми и Богами районы, где мы обитали. Я поторопил детей, собрал их в кучу, расчесал им волосы пальцами и велел не отставать. Хилли я нес на руках.

Мы, ловкие и быстрые, знающие все закоулки, даже опоздав к началу церемонии, заняли самые лучшие места, выбравшись из темной дыры прямо под носом у стражей. Те, однако, никак на нас не отреагировали, хватало других забот – в самом начале улицы Трех Фонтанов разворачивалось действо, по красоте и вычурности далеко превосходившее те пиры, что я давал в своем замке давным-давно… Легкий укол зависти, открытый рот, но все быстро прошло; я посадил Хил себе на плечо и всецело отдался удовольствию от увиденного.

Сначала из Храма Матери вышли младшие жрецы в набедренных повязках. Они рассыпали вокруг лепестки роз и слаженно пели. Откуда-то издалека, на краю слуха, раздались звучные возгласы труб, и низкий гул заставил мои зубы задребезжать в унисон. Из отверстой пасти храма потянулся запах, сладкий и тяжелый, и вслед за ним, плывя в клубах густого дыма от сжигаемых трав, вышли средние жрецы. Дородные, умащенные благовониями, они были одеты лишь немногим больше, чем храмовые мальчишки; на их тюрбанах звенели кольца, животы колыхались в такт шагам. Поступь их была так горделива и преисполнена собственной значимости, что становилось ясно: они искренне верят, что выносят из Храма не только свои тела, но и частичку Божества в себе. За ними, в окружении Воинства Матери (специально отобранных молодцов с кожей чернее сажи и причудливыми топорами в руках), выступали Старшие. Золото, цветы и перламутр украшали их высохшие, сморщенные тела, в руках у Главного были символы Матери – серебряный горшок без дна и рогатая луна. Замыкала эту процессию жертвенная телка, шедшая враскачку, блестя лоснящейся шкурой, даже и не подозревая, куда и зачем ее ведут. Рога ее были позолочены.

В Храме Матери не было ни одной жрицы. Я пытался выяснить у детей, почему Богине не служит ни одна женщина, но так и не смог. Все, чего я добился – это туманных объяснений насчет Сынов, и того что каждая женщина итак являет собой частичку матери, и служит ей еженощно и ежедневно, а вот Жрецы… Когда мне рассказали, что эти глупцы делают во славу Матери со своим мужским достоинством, я решил резко пересмотреть свои взгляды на жертвенность.

Скопцы тянулись мимо нас, все одинаково степенные, и все никак не кончались. Меня слегка замутило от благовоний, но детям нравилось – они ведь еще и мне объясняли, что происходит, а это возвышало их в собственных глазах. Не только ты, читалось в их взглядах, когда они шептали мне об особенностях церемонии, знаешь что-то важное, здесь ты чужак, наслаждайся же видом этого таинства… У меня и в мыслях не было лишить их этого невинного удовольствия, хотя бы потому, что меня действительно все восхищало. Вот только запах… Я нюхнул свое предплечье, и ароматы, которые впитала кожа (солнца, пота, пыли, паленой крысятины и специй с базара) помогли мне дождаться конца процессии. Толпа, приветственно гудящая, как растревоженный улей, потянулась вслед телке, двигаясь на почтительном расстоянии, не преступая невидимую черту.

Люди благоговейно складывали руки лодочкой у лба, когда мимо проходили Старшие Жрецы. Некоторые кидали им под ноги подношения – цветы, фрукты, кусочки разноцветных тканей. Я видел, как мать положила на дороге у жрецов своего младенца. В отличие от тряпочек, его заметили (не Старшие, а трясущие телесами толстяки, потому что старикам в золоте и драгоценностях вообще не было ни до чего дела, кроме своего скрипящего шага) и младенец был подхвачен. Один из Средних зажал его под мышкой, и пошел далее, не сбив ни шага, ни дыхания, ни выражения глаз.

– Если б наш младенчик дожил до этого дня, мы б отдали его Жрецам. Все лучше, чем… – озабоченно шмыгнул носом Горри.

Мое потрясение пришлось оставить там, где мы стояли – потому что Хил требовательно заколотила пятками мне по груди, призывая двигаться вместе со всеми. Я философски пожал плечами, она же, решив, что я 'брыкаюсь', дернула меня за ухо.

– Жиок… – Она коверкала мое имя на южный манер, а я не поправлял ее, и вслед за ней все ребята начали называть меня так. Мне понадобилось несколько месяцев изучать тонкости воровского жаргона Дор-Надира, чтобы понять, что мое имя созвучно слову, обозначающему 'худой башмак' или попросту 'дурачок'.

– Что?

– Жиок, сейчас нас в сторону ототрут, и самого главного не увидим.

Я проворчал, достаточно тихо, чтобы она не обратила внимания:

– Чего? Того, как люди будут вспарывать себе животы перед этими напыщенными вонючками?

Мне резко перестал нравиться этот день, этот праздник, жрецы и запахи, мне вообще все не нравилось.

Она не ответила. А меня прижали со всех сторон, толпа с лицом, одним на всех – туповато-восторженным, жаждущим зрелища и чуда. Я бы развернулся и ушел – если б мог.

Солнце между тем встало высоко, раскаляясь добела.

Телка погибла быстро, Жрецы умылись ее кровью, и началось то самое, ради чего все затевалось – прорицание.

Старшие взвыли по-волчьи, простерлись ниц, толстяки забубнили какую-то мелодию, смутно знакомую и жуткую. На меня повеяло холодком, и я ему, несмотря на пекло, вовсе не был рад. Люди вокруг, вытягивая шеи, терпеливо ждали ответа Богов. И дождались, и стон прокатился по толпе, медленно нарастая; наконец слова прорицания достигли и наших ушей.

Беды и болезни три раза по двенадцать дней. Не оригинально, штамповано, постно в формулировке, но, тем не менее – пугающе. И даже очень. Жрецы, конечно, пытались сделать вид, что степенно молят Богов о снисхождении, но плохо у них выходило, плохо… За такую игру любого из нашей труппы я выгнал бы взашей. Их лица были слишком полны ужаса. Толпа упала на колени – как один человек, в порыве религиозности, и, падая вместе со всеми (меня так зажали, что стоять я и не смог бы), я подумал – а не способ ли это увеличить количество пожертвований в храм? Если так, то жрецов стоило даже похвалить за их игру. Они стали белее мела, а те, что были черны – серого цвета. Вволю наплакавшись, люди стали расходиться, ибо продолжать процессию и празднество стало как-то не очень удобно – после такого то! Они шли тихо, как песчаные мыши. Мрачно поглядывая на небо, словно оттуда может свалиться беда – персонально каждому, и тюкнуть по голове.

Я не то чтобы совсем атеист, но… Скажем так: я признаю существование Богов, а также Силу, стоящую за ними, но не очень то их уважаю. Будь я на их месте, сделал бы всем большое одолжение – в виде Конца Света, чтоб не мучиться. И сразу – в рай, или Сады Божественной Неги, или как их там… Чем мы так насолили Богам, что они заставляют нас страдать? Боги – жестокие кукловоды. Да не минует и их – Конец, Смерть, Разрушение, Мор и Глад. Ибо они тоже сущее – и подвержены распаду, так?

Ну вот, я ушел в философствования, причем частично заимствованные; мой старый знакомец Прего Влакки, доктор истории и теологии из Лианского Университета, на этих теориях собаку съел, а я в свое время слишком долго с ним общался, вот и понахватался умных слов, хотя у меня есть оправдание. Они точно выражают то, что я хочу заявить Создателям и Управителям этого мира.

Можно, конечно, встать в позу и сказать – я поплатился за свое неверие и атеизм. Можно сказать – я до сих пор плачУ.

Но я не тешу себя надеждой на то, что Богам есть дело персонально до меня. Я, увы, не пуп Вселенной, а всего на всего маленькая пупочка, прыщик; мой эгоцентризм не столь велик, чтобы полагать подобное. Были времена, когда я искренне верил – и так же терял близких мне людей.

Ха!

Я сейчас, мои дорогие ученики, старательно обманываю сам себя. И вас заодно, но это не так страшно. Я пускаю цветную пыль в глаза разукрашенными, заумными фразами, чтобы не писать сейчас о… но правда проста. Едкая, сволочь – если я выплюну ее на бумагу, она оставит меня в покое?

Да, я – воплощенное самомнение, жесткость и черствость… Но я содроганием вспоминаю сейчас те несколько дней, когда с неба на нас обрушился ливень, принесший только язвы и болезненный кашель. Я стараюсь забыть, как один за другим умирали люди на улицах – и страшно было не от самой смерти, а оттого, что не щадила она никого.

Хотя началось все с бедных районов.

С трущоб.

С нас.

Выжил я потому ли, что снова подействовало проклятие старого герцога, или по прихоти Судьбы (презираемой мною тогда лишь чуть менее Богов), не знаю.

В те ужасные дни сотни людей стремились в храмы. И потому, что надеялись вымолить там прощение, хотя я не понимаю, как можно молить о прощении за то, о чем ты не имеешь ни малейшего представления; и потому что там были Жрецы, могущие дать… успокоение? Выздоровление?

Мы тоже бывали там, ровно пять раз, одного за другим относя на руках друзей. Цин просто молча отдался болезни, и так же, не проронив ни слова, встретился с темнотой Молельного зала, где его разместили между других умирающих. Малой плакал и просил меня сделать так, 'чтобы все кончилось', а я объяснял ему, что я не Бог, и уничтожение мира не входит в мою компетенцию. Йочи о чем-то шепталась с Хилли, они строили планы – что будет, когда все выздоровеют, и мы уедем отсюда. А Занг старался смехом приглушить кашель.

И вот остались только я и Хилл, подозрительно кашляющая; остальных поглотил Храм Безликого. Перед этим его пищей (жертвой? еще одним телом, сваленным в груду?) стал Занг. Весил он в болезни немногим больше трущобной крысы, и, пока я его нес, захаркал кровью мою и без того не чистую рубаху. Я не в обиде, нет, совсем нет. Она была старая и рваная. О чем жалеть… Да?

Хорошо помню те тридцать три ступени, мокрые, скользкие. 'Не чужие ли легкие на этих камнях?' – неумело пошутил я, и Занг улыбнулся. Я старался не поскользнуться, но под ноги почти не смотрел, двигаясь почти на ощупь… и не мог отвести глаз от лица моего маленького друга и сообщника – такая надежда была там, что я позавидовал ему. И еще я тогда думал, что никогда не забуду его глаз. Улыбки. Смешной манеры кривить бровь.

И конечно же, я забыл. Я пишу сейчас 'белозубый Занг', но я просто знаю, что он был таким. Я помню о самом факте, но никакой картины не встает перед моими глазами. Хотя…

Иногда я вижу ночное небо, густо усыпанное звездами.

Поплакал, старикашка?

Это называется катарсис.



***

После похорон последнего ребенка мне было отмерено три дня на сумасшествие, бесцельное и никчемное. Я просидел большую часть времени под треснувшим куполом большой залы, в богатом некогда дворце, служившем нам пристанищем. Как зверь, затаился в папоротниках, выросших в проломах гранитных плит на костях съеденных нами крыс. Иногда слышал погребальные песнопения. Это было в те дни, когда дул дахо, ветер с моря. И вопли познавших смерть струились вместе с гнилостными запахами рыбы в щели моего убежища. Водоросли, отчаяние, морская соль и боль. А я сидел, прислонившись спиной к осколку расписного потолка, затылком упираясь в красивейших небесных созданий, чьи руки полны даров волшебных садов, а уста – меда. Лазурное небо и кучерявые, нечесаные облачка. Идиллия.

Три дня исчислялись не только в плаче, закатном и рассветном; меня по очереди посещали мысли, но, встретив пустой, остановившийся взгляд, пожимали плечами и уходили. Шорох летучих мышей между двумя половинками моего сердца. И звезды – капли крови Богини Ла, которая изменила своему мужу, Богу Ша, с его братом, и была убита, и разрезана на кусочки; голова ее по сию пору плывет в небе, ухмыляясь и становясь все тоньше к концу месяца.

Это была чистейшей воды случайность, и заключалась она в том, что одна из мыслей вернулась ко мне как раз в тот момент, когда мозг мой сморщился, как сушеный финик, а душа, наоборот, распахнула глаза, и, естественно, проглядела шпиона. Она, эта мысль, не поверила в то, что я потерян для какого-либо, даже самого вялого, разумения; вернулась и прочно засела у меня в голове, упершись для верности руками и ногами в череп изнутри. Странная картина – мысль с конечностями; но каждая мысль имеет хоть одну конечность, когда заканчивается…. Почему бы ей не иметь их четыре, или сорок? Сороконожка-мысль.

О чем?

'Почему бы мне не умереть, почему бы нам не умереть, почему бы всем не умереть?'

Примерно такой бред засел во мне, куда уж там безумцам моей страны, Юг всегда предлагал бытие ярче, больше, выше, слаще, насыщенней, как, впрочем, и небытие… И сумасшествие тоже осуществляло здесь себя в превосходной степени.

Я поднялся, отвесил поклон леди на облачках, и вышел, пошатываясь, наружу. В излом людского горя и шипящего на горизонте солнца. И торжественно пронес свою единственную мысль до ворот Храма, стараясь не дать ей выплеснуться из головы. Странно я, должно быть, выглядел: сморщенный, обезумевший от голода и крушения мира старик, впрочем – таких полно было на улицах Дор-Надира. Потерявших смысл жизни, да и смысл необходимости осознавать этот самый смысл тоже.

Я сел на ступеньках, подобрав под себя обе ноги, сморгнул страх смерти с ресниц и обратился к первому попавшемуся человеку, прохожему, хотя он не проходил мимо, а, скорее, влачил себя в неопределенном направлении. Я протянул грязную руку (под ногтями осталась земля после того, как я похоронил Хилли в садике при поместье) и хрипло каркнул:

– Я бессмертен. Мне надо умереть. Помогите.

Странно, но от того, что я выкашлял эту мысль в мир, она не исчезла из моей головы. Мне по прежнему приходилось держать себя ровно, чтобы вода мысли не вылилась из ушей. Я пробовал много раз, до самой темноты, на разные лады.

– Мне никак не умереть, помогите!

– Я желаю умереть, подохнуть, отдать концы, отойти в мир иной – и немедленно!

Я бредил прозой и стихами. Я путался в размерах и рифмах, не осознавая особо, что делаю; просто привычка языка, не больше.

– Мне умереть Судьба не позволяет, и древнее проклятье мучит дух! (Кто кого мучит в этой фразе, уж простите, не могу сказать – страдательный залог плохо давался мне тогда) Бессмертие мое меня терзает! Внемлите мне, оборотившись в слух!

Или вот:

– Я умереть бы рад, но вот проблема —

Смерть брезгует моим несчастным телом!

Смеясь в лицо мне между делом,

Другим дает забвенье и покой!

И в таком же роде.

Ни один не выказал желания помочь. У людей были собственные заботы – похороны родственников и друзей, взносы в Храм, желание успеть перед неизбежным насладиться прелестями всех четырех борделей Дор-Надира… Иногда мне бросали монетки. Сомневаюсь, что кто-либо действительно вслушивался в мои декламации, я был лишь одним из десятков безумцев на ступенях, молящих о чем-то. Разница между ними и мной была в том, что я просил того, чего было кругом в избытке, но никто не слушал.

Дошло до того, что, вопреки всем законам моего мироздания, несмотря на внутреннее убеждение в нескончаемости изъеденного мошкарой дня, наступил вечер. Меня подняли со ступенек низшие жрецы, оттащили в сторонку, освобождая место для церемонии Моления. Ноги закололо булавками, перед глазами мелькнули темные тела, сопровождая себя запахами потов, разных, от мускусных до прогоркло-вязких. Я плохо вижу в сумерках, поэтому пропустил церемонию, отмечая лишь начало и прекращение вони, да шлепанья босых ног по камням площади.

Ночью, как раз когда мне надоело слушать тишину, ко мне подошел человек. Я лежал на предпоследней ступеньке, подложив руку под голову, и тупо осматривал сандалии пришельца, считая пылинки на кожаных ремешках. Занятие это настолько поглотило меня, что его слова я расслышал только спустя минуту, а понимал и того дольше.

– Не скрою, – сказал он гулко и весомо, тоном, привыкшим повелевать, – что мне страшно прикасаться к тебе, ты, верно, болен. Но если ты найдешь в себе силы подняться и подойти ко мне, я помогу тебе: накормлю и напою.

Я протянул руку к нему, ладонью вверх, рассчитывая поймать властные нотки его голоса. Если я проглочу их, думалось мне, то смогу заставить тени вокруг принести мне смерть. Но то ли они остались у него во рту, то ли упали в пыль раньше, – ладонь моя была пуста.

– Мои слуги остались дома, испугавшись заразы, поэтому я в одиночестве ищу страждущих, это мой долг перед своей профессией.

– Твоя профессия – добродетель? – спросил я (удивленный тем, что могу еще говорить). Выдавил слова из потрескавшихся губ, и ими же впитал ответ; он был сух и горяч.

– Я лекарь. Мы с Богами, можно сказать, конкуренты: мне запрещено ступать на камни Храма, и поэтому тебе придется доползти до меня.

Он помолчал немного, переступил с ноги на ногу. Иногда нет нужды смотреть в лицо собеседнику, чтобы понять эмоции, наполняющие пространство между говорящими. На меня полыхнуло яростью. Даже его пальцы ног, все в пыли – были злы и отчаянны.

– Я не могу победить болезнь. Мне нельзя и пытаться – ибо это воля Богов, но они знают, что я хотел нарушить этот запрет. Одного желания мало. Я не смог. Остается поддерживать жизнь в таких, как ты. Хоть что-то. – И, после паузы, – Вставай.

– Не могу…

– Вставай!

– Презри свое отвращение, о, врачеватель! – с издевкой прошептал я, – Я не так уж и страшен, а если закрыть глаза и зажать нос, то чуть ли не мил.

– Ты чужеземец, верно?

Я перевернулся на спину и уставился в звезды. По звезде на каждый глаз, больше вряд ли поместится. Мне было все равно.

– Я король. Был… Разве ты не видишь царственное сияние на моем челе?

Крепкие руки оторвали меня от горячего камня, к которому, казалось, я уже успел прикипеть за долгий, долгий день. Лекарь без слуг, но с чувством долга. Мне стало настолько все равно, что я не стал спорить с ним. И с обмороком тоже.

Мое беспамятство длилось три дня, ровно столько же, сколько и сумасшествие. На четвертый день, примечательный лишь тем, что я осознал вокруг себя незнакомую спальню, и круглый бронзовый кувшин с насечками по боку у изголовья кровати, пришел тот самый врачеватель. Он послушал мое хриплое дыхание, промокнул пот много раз стираным, и оттого пятнистым бинтом. Ушел, так и не сказав ни слова. У него обнаружилась смешная привычка дергать себя за кончик носа, словно проверяя, на месте ли он.

Зато на следующий день мы немного поговорили.

Лекарь уселся на высокий стул, который принес с собой. Я включил их обоих в список известных мне в этой вселенной вещей, наравне с кроватью, кувшином, солнечным светом и мягкими простынями.

– Ты удивительно живуч, старик. Я уж думал, что зря испачкал твоими выделениями свое одеяние целителя.

– Моими… чем?

– Ты испражнялся под себя, пока лежал там, у Храма.

– Я бы выразил вам свое сочувствие, но перестал им пользоваться давным-давно.

Живуч? О, да!

– Мое имя – Цеорис. Сможешь ли ты мне доказать, что излечился от безумия? Попробуй.

– Не вижу смысла.

– Значит, ты здоров.

Цеорис был хорошим лекарем, пока проклятие Богов не отняло у него жену и двух детей. Он не смог их спасти. После этого он вдолбил себе в голову, что потерял веру в собственное лечение. Решил стать просто хорошим человеком. Отчаянно добрым и яростно деятельным. Наверное, он заразил меня своим пылом, страстью, иначе как объяснить то, что я отдался тяжелому, сладостному бунту? Против своего естества, Судьбы и Боги знают чего еще.

Я начал думать о том, что смысл моей жизни вовсе не заключается в пассивном ожидании смерти. Надо – искать, пробовать, пытаться.

Лекарь снабдил меня нормальной одеждой за свой счет, его оставшиеся жены мыли меня каждый день, пока я, ослабевший, как щенок, испытывал его гостеприимство; он кормил меня с ложечки овощным бульоном и пичкал лекарствами. Он тактично не спрашивал меня о прошлом, вместо этого рассказывая о своей жизни то, что по его мнению, могло меня развеселить и заставить полюбить жизнь.

Я же рассказал Цеорису про детей, не скрыв род наших занятий.

Он пожевал губу и неопределенно хмыкнул, как бы давая понять, что не может нас осуждать, но сам таким заниматься бы не стал. Посмотрел бы я на него после двухмесячного морковного голодания. Хотя… Он принадлежал к той породе людей, которые готовы поступиться жизнью, но не принципами. Я начал болтать с ним о том, о сем, получая удовольствие оттого, что можно говорить в двух словах то, что обычно требует нескольких фраз и междометиями – тогда, когда люди предпочитают абзацы. С улицы еле уловимо тянуло миндалем и едким дымом – жгли мертвецов. Я уже почти смирился с тем, что реальность вокруг меня растекалась в стороны, поглощая небытие за окраинами моего представления о мире. Хочешь – не хочешь, а придется вставать и жить, и принимать новые вещи в совокупности с понятиями, им присущими.

Усиливающийся сквозняк побеспокоил шелк занавески, та надулась, как парус; я с испугом заглянул в окно, в прорезь, намереваясь вписать в картину мира еще один штрих, – и вспомнил.

Хилли.

Что с ней? Я не помню, как закапывал ее, или нес в Храм – но это еще ничего не значит. Мое безумие отняло у меня наши последние часы вместе!

Я напрягся… закрыл глаза, и на темной стене моей памяти заплясали тени – кривляющиеся, издевающиеся, ускользающие. Мазки света сквозь ресницы легли, сложившись в лицо на внутренней стороне век: Хилли, бледная, горячечная. Глаза блестят, рот полуоткрыт, маленький язычок быстро-быстро облизывает губы, проходится по зубам.

Она мертва.

Я уверен.

Через положенное количество (трижды двенадцать) дней Гнев Богов подустал и улетел в иные края – или миры. Болезнь отступила – сама, без участия врачей и жрецов.

Мертвые были похоронены, живые вдохнули кипящий страданием воздух и стали жить прежней жизнью.


***

Отбросить все воспоминания – невозможно. Отдать их на откуп другому себе, в обмен на легкость и циничность мысли, на непререкаемость фальшивых убеждений и непреходящую наглость – пожалуйста.

Страшные картины моего прошлого. Сладостные картины моего прошлого (но в сочетании с горькими – приносящие боль). День за днем, наоборот – от заката через день до восхода, в стопочку, как исписанные мелким почерком листки, с каракулями и кляксами. Назад, назад… Я иду мысленно назад, скользя между минутами. Вплоть до того момента, когда я стоял у ворот этого чудесного, прогнившего, тягостного, могильного и волшебного города.

Итак, начнем заново: я приполз к Жемчужине Юга в наилучшем расположении духа и наихудшем – тела.

Полоса прибоя, вцепившаяся в отбросы пенными зубами, алые отсветы огней Молельных башен на низко плывущих облаках… Вечера, розовые, как мочки ушей юных дев. Надрывность базара: в крике, запахах, во всем. Дервиши, огнеглотатели, змеезаклинатели, горящие угли, с босыми ступнями на них – базар! Звон и шепот, и закрытое чадрой лицо женщины, пронесшей мимо тебя с достоинством – свой мускус, свое тело, свое искушение. Ветер, вылизывающий проулки шершавым языком, оставляя аромат водорослей и некое, словно бы фосфорическое, мерцание… волшебство, погружающее город под воду на время ночи.

Стоны океана у причалов, стрекот цикад и звон цимбал, и там же, у покачивающихся на волнах дегтярных суденышек – продажная, но честная в отношении цены любовь.

Слава и спесь этого любимого мною города никогда не достигнут своего предела. Я буду помнить его всегда. Он сжимает мне сердце только лишь звучанием волн у крутых боков своих, и тремя слогами имени своего.

Я всегда вздрагиваю, когда слышу музыку этих гортанных берегов – Дор-Надир.

С Цеорисом я попрощался просто:

– Исцели себя, целитель. Вот тебе напоследок совет старого сумасшедшего.

– А что будешь делать ты?

Я мысленно заштриховал начерно его, высокий стул, на котором он сидел, и кувшин с насечками на боку. Теперь все.

– Плясать под дудку Судьбы, как и раньше.

– А потом?

– Умирать.

Я так легкомысленно пообещал ему это, но знал – для начала надо найти способ умереть. И еще я знал, где его можно поискать.

Дор-Надир славен не только своими борделями. Он является счастливым и гордым обладателем лучшей на Юге Магической Академии. Целый район – обнесенный стеной, с тремя воротами и возвышающейся посередине Башней Пяти Искусств. Болезнь не затронула магов – или они хоронили своих мертвых в тишине, там же, за воротами – кто знает?

У тех створок, которые я почтил своим присутствием, был заметный изъян – безвкусное изображение осьминога, разрывающегося пополам каждый раз, когда район магов посещали гости. И стражник, у крайнего левого щупальца.

Было время, я боялся магии. Потом презирал, потом осторожничал, потом не считал за факт. И в конце она таки дала мне под дых, да еще как…

У меня на родине говорят – 'Клин клином вышибают'.

Посмотрим, хватит ли у местных магов духа выучить меня своему искусству. А то, что я собираюсь применить его для ускорения процесса собственного умирания – не их собачье дело.

– Я собираюсь научиться здесь всем премудростям, кои мне сможет предложить это заведение – нагло прогнусавил я стражу. Но его меланхоличность без труда победила мое нахальство. Он просто ткнул мне пальцем в домик неподалеку, с дверной ручкой в форме головы орла. Два чахлых лимонных деревца по бокам порога, и надпись, с претенциозными завитушками: 'Приемная комиссия'.

Приосанившись (с хрустом) и воздев подбородок (со скрипом) я распахнул дверь; минуя темный коридор, попал в светлую комнату по правую руку, и узрел совсем еще молодого кахийца. Это племя отличается чванливостью, курчавым волосом и полным отсутствием юмора. Данное воплощение собственной значимости держало седалище на краешке стула, опасно перенеся вес тела на пятки, упирающиеся в стол, заваленный бумагами. Он приводил в порядок руки, от нечего делать – видимо, нечасто сюда заявляются желающие овладеть магией.

– Я прибыл, чтобы поступить в вашу Академию, считающуюся, безусловно, самой лучшей на Юге. Слава ваших мастеров долетела и до тех краев, где я доселе…

Тщательно заготовленная речь была смята одним только постным взглядом. Неопределенный источник звуков, такой как я, не мог и надеяться отразиться в этих полных самолюбования глазах.

– Ты слишком стар, старик, – брезгливо ответил юнец, орудуя пилочкой для ногтей, – ты старый, а таких старых, как ты, старик, мы не берем. И даже менее старых не берем.

Казалось, упоминать в разговоре мой возраст ему было приятно. Еще бы, он то сидел и пилил свое молодое тело, и частички его молодых ногтей падали на пол, какое расточительство…

Я не стал спорить. Я вернулся домой. К милым леди, летающим на облаке, и папоротнику.

В одном из залов этого, весьма в прошлом богатого дома я нашел зеркало. Думаю, раньше под тогда еще не провалившимся куполом находился гарем. Потом лианы почти полностью заплели фривольные мозаики, роскошь давно ушла отсюда, и лишь плесневело морщились шелковые драпировки на стенах. А в углу стояло медное зеркало.

Я осмотрел, надо отметить, весьма критически, свое желто-коричневое отражение, употребил разлезающийся на глазах шелк для протирания пыльной поверхности, даже подмигнул себе. Есть у меня такая дурная привычка – относиться к своим отражениям, как к живым существам. Хотя, почему дурная – вы вот уверены, что когда вы отворачиваетесь, ваше отражение не корчит вам рожи за спиной? Я нет. И кончим на этом, препираться я здесь не собираюсь. Я подмигнул самому себе, и точка. И даже поздоровался.

– Ваше Бывшее Величество, Самодержец, Безумец и Вор, как себя чувствуете?

Пальцы легли на набрякшие веки, потянули их к вискам, придавая мне сходство с Цином. Патина точно легла на сетку лопнувших кровеносных сосудов на отражении носа – почти один в один. И я подивился повторяемости природы, и ответил самому себе:

– Не забывайте, милейший, вы еще и Актер. И многому научились.

Да, это так. Ладони мои взопрели, голова разболелась, как перед дождем, хотя до оного было еще два с половиной месяца, хватающих ртом раскаленный воздух; закололо подмышкой, но спустя полчаса (всего полчаса!) я заметил улучшение. Явное и не поддающееся сомнению.

Этому фокусу меня научил один актер из нашей труппы. В целом – ничего сложного в нем нет, и только спустя годы я понял, что легким этот фокус является лишь для тех, у кого есть магические способности. Вот у меня они есть, хоть я в магию до сих пор не очень то верю; и у моего напарника они были. И 'натренированность лицевых мышц', как он объяснял это чудо, тут ни при чем. Менялось не только лицо, но и руки, и вообще тело. Но я отвлекся. Вы помните – я же стою перед зеркалом и корчу рожи; так вот, вернемся ко мне, тогдашнему.

Главное – это практика. Прошло два дня, и я мог, не тратя ведро пота и воз изощренных ругательств, преобразиться, да так, что зеркало, привыкшее отражать сочных красоток, прячущих прелести расшитыми покрывалами, изумилось, увидев в себе (на себе?) мужчину, возраст которого колебался между тридцатью и тридцатью тремя. Разве что – горбатого, но кого может удивить в наш век такая мелочь? Тем более видавшее виды зеркало. Видимо, мне на роду написано привлекать внимание… да я и неуютно себя чувствовал бы, если б в меня перестали тыкать пальцами – из-за горба ли, странных угольно-черных глаз, как в детстве, сумасшествия…

Весь процесс, как туда, так и обратно, стал занимать у меня столько же времени, сколько неопытному юнцу нужно, чтобы залезть на женщину, возбудиться, а затем стыдливо и удовлетворенно отползти прочь.

И я отправился обратно в Академию.

Большим искушением было усмехнуться в лицо тому юноше и сказать: 'ТЕПЕРЬ-то вы меня возьмете?'. Но случай лишил меня этой маленькой, и, откровенно говоря, дурацкой мести. На месте юноши сидел совсем другой чиновник от магии, толстенький, бородатенький, весь в уменьшительно-ласкательном смысле – притом умненький. У меня он вызвал смешанные чувства – с одной стороны, сальность и вязкость его тона раздражала; но одновременно он внушал уважение неторопливостью и вежливостью, сразу видно, старая школа. Воспитание, полученное в аристократическом доме. Он даже подвинул мне низкий стул 'враскорячку', поправил на нем подушки и предложил холодного шербета. Я не отказался, сдержанно улыбнулся, демонстрируя свое достоинство. Мне приходилось помнить – на Юге совсем иные правила приличия и общения, нежели в моих родных местах. А что я познал за эти месяцы, пока любил Дор-Надир изнутри, живя в самых темных его закоулках? Нравы преисподней, помойных ям. Сутенеров и воров. Тонкое искусство изворотливого слога меня если не оставило, то разленилось вконец; но я быстро учусь. Всегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю