355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Белякова » Король-Бродяга (День дурака, час шута) » Текст книги (страница 1)
Король-Бродяга (День дурака, час шута)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:06

Текст книги "Король-Бродяга (День дурака, час шута)"


Автор книги: Евгения Белякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)

Белякова Евгения
Король-Бродяга (День дурака, час шута)

'Есть у каждого загадка,

уводящая во тьму…'

Н. Гумилев.

'Я смеюсь – следовательно, существую'

Один старый шут.






Голова обычно пустеет, стоит мне засесть над чистой страницей с пером. Внутри меня маленькими искорками вспыхивают воспоминания, как звезды на черном небе, их много, но пустого пространства между ними еще больше.

Исписал сегодня страниц сто своими корявыми буковками, похожим на муравьев, нет, на червяков. А потом пустил с веранды на ветер – половину просто так, а половину поджег. Забавно. Пепел летит гораздо красивее, чем просто бумага, да еще и вспыхивает иногда искорками – какая жалость, что не догадался все сжечь. Искорки в воздухе, в моей памяти…

Я живу в горах. В домике, словно вырезанном из цельного дерева, повисшем на краю каменного карниза, маленьком и продуваемом ветрами. И себя таким же ощущаю, правда, иногда. Вот уж не подумал бы, что этот мир все еще может воздействовать на меня. Кроме как погодой, которая ломит мои кости, как зерно на жерновах мельницы. Почему я при таком отвратительном здоровье выбрал для жилья эту развалюху со сквозняками? Наверное, тут просто красиво. Выйдешь на веранду и отшатнешься – глубоко внизу зеленая пена листвы, серые камни в пятнах лишайника, куцые, скрученные деревца, и лестница; она тянется с самого подножия горы, временами измученно и опасно поскрипывая. Не так уж высоко, но и не так уж близко к земле – и в окнах, которые не знают стекол и ставен, позвякивают колокольчики – в каждом окне, и каждом дверном проеме… И, как ни странно, тут уютно. Стол темного дерева, круглый, как полная луна, керамические пиалы и пузатый чайничек. На стенах – картинки, похожие на размытые кляксы, но если подойти поближе и приглядеться, то становится понятно, что это – тушь, преображенная буйной фантазией в горы и деревья. И весь день – скрип половиц, перезвон и свист ветра.

Ко мне приходят ученики, я наполняю их своей мудростью, доверху, с горкой – и толкаю в спину из дома – жить, жить, получать оплеухи от Судьбы, на собственном опыте понимать все то, что я им преподнес на блюдечке, потому что это бесполезно – давать знание кому-то даром, все равно пропустит мимо ушей… До тех пор, пока не поймет – сам, сам, а тогда уж… Так что мои умничанья в большинстве своем притворство. Только лишь для того, чтобы выполнить свою роль учителя, а еще для того, чтобы, встретившись с непознанной и таинственной жизнью, они хоть что-то вспомнили – и выжили. И пишу я эти слова, эти скучные сочетания букв – для того чтобы они, прочитав их когда-нибудь (не скоро это произойдет, не скоро, слишком наивны они для моих умственных испражнений), поняли меня хоть чуть-чуть. Хотя я и сам не всегда себя понимаю…

Кто есть я? Наверняка уже не тот малыш-принц с мрачным взглядом и острым язычком, что бегал по замку своего отца, проказничая и подслушивая; не расфуфыренный щеголь-подросток с замашками тирана, но что-то от них во мне осталось. Как сердцевина – толща дерева скрыла ее от глаз, но она есть…

Или начать свой путь к истине с того, кем я являюсь сейчас?

Я прожил на этом свете очень, очень долго, сто шестьдесят лет – не шутка. И успел составить свое впечатление о долголетии. Когда подкрадывается пятидесятый год, чтобы исподтишка грохнуть вас дубиной по темечку, с радостным возгласом: 'Стареешь, парень!', это совсем не так, как когда вам исполняется тридцать. 'Тр-р-р-ридцать', – с наслаждением перекатываете вы это слово по языку, и рассказываете каждому встречному и поперечному о том, что жизнь ваша в самом расцвете. В восемьдесят уже без разницы, девяносто вам или сто. В сто двадцать про время стараешься не вспоминать. Сто пятьдесят… Лучше бы я умер в тридцать.

Сто шестьдесят… Хм, а еще можно пожить, не так ли?

Итак, с чего начать? 'Я родился в семисотом году от Потопа, и мой отец, король, нарек меня Джоселианом…'. Или: 'Я был актером, королем, магом, бродягой и убийцей…'. В любом случае, давайте вместе потакать моему самолюбию – я начну свое повествование с большой буквы 'Я', а вы простите мне эту маленькую слабость и продолжите читать. Потому что на самом деле эта книга не столько обо мне, сколько о моем мире, таком, каким мне довелось его увидеть на протяжении вот уже более полутора веков, и, конечно, о людях.

Итак – я родился.

Это произошло в семисотом году от Потопа, в королевской семье. И сразу же, еще не успев закричать от шлепка по попе, я стал принцем. В королевских семьях так и бывает. Отец назвал меня Джоселианом, мать была не против, да и не до имен ей было – она рожала меня трудно, сильно утомилась и почти сразу же заснула. Как мне рассказывали, когда меня принесли к ней на следующий день, она сказала лишь – 'Красивые глаза'. Через несколько лет мой отец уверился в том, что детей у него больше не будет, вздохнул и назначил меня наследником. Наследный принц, Его Высочество, будущий король Невиана… Я жил, как жил, не особенно интересуясь титулами, но когда мне исполнилось три (минимальный возраст для понимания своей особенности), отец объяснил мне разницу между коронованными особами и обычными людьми. Я понял каждое его слово, но на моем поведении и мироощущении это никак не отразилось – все же я был ребенком. До шести лет – когда мне пришлось резко повзрослеть, ощутить необъятность мира и его конечность, и все это в один день, особенно яркий в моих воспоминаниях…

ДЕТСТВО

Я, шестилетний шалопай, мотался по коридорам замка, сбивая неторопливые пылинки, повисшие в солнечных лучах своим маленьким телом. И не знал удержу ни в чем, да мне ни в чем и не отказывали. Принц Джоселиан – звучит, как отрыжка. Конюх Фриск звал меня просто Джо, или дерьмецо, или шалопай. Он был хороший, конюх Фриск. Угощал меня яблоками и никогда не выдавал, если я сбегал из замка в лес, или если, набедокурив, прятался у него в конюшне.

В детстве я был сущим наказанием, обожал делать мелкие гадости, но мне не повезло, как некоторым детям – внешность мне досталась далеко не ангельская. Я даже завидовал тем мальчикам, у которых были золотые кудри, голубые глаза и ямочки на щеках. Им всегда все сходило с рук – стоило взрослым посмотреть на них, они сразу начинали глупо улыбаться и лепетать всякие слюнявости, вроде 'Ути-пути, наш ангелочек, до чего он симпатяшечка'…. А эти зверьки с холодными, как лед глазами (какое 'небо', опомнитесь?) растягивали губы в улыбке, позволяя взрослым трепать себя по голове, а потом бежали играть в очень увлекательную детскую игру 'поймай и убей кошку'. Я же совсем не подходил на роль ангелочка. Черные глаза, всегда с прищуром, черные же волосы (в полном беспорядке, они ложились так, как ИМ хочется), длинное лицо со слишком острым подбородком. Крестьяне, приезжавшие в замок продать овощи или мясо к королевскому столу, завидев меня, делали охранительный знак – настолько я был им странен.

И вот я мчусь по замку, шныряя под ногами у служанок; они суетятся, размахивают метлами и тряпками, натирая воском полы и снимая паутину по углам – скоро должен приехать мой отец, король. Наслушавшись вдоволь обидных высказываний по поводу моей внешности ('Его в при рождении подменили, на самом деле это кобольд') и поведения ('Ох, хоть бы он поскорее вырос и его подстрелили на охоте, житья от него нет') я выбираюсь из замка во внутренний двор. Говорили они все это, конечно, тихо и преимущественно за моей спиной, но слух у меня был как у волка, и я все слышал и понимал. Сначала расстраивался, что меня никто не любит, потом, после разговора с отцом (он часто вел со мной 'взрослые' беседы), уяснил, что любовь – это не то чувство, какое король должен вызывать у своих подданных. 'Страх и уважение, вот что', – сказал отец.

Во дворе я играл не часто. Во-первых, там могли поймать за ухо и отвести на учебу, к старенькому и подслеповатому храмовому жрецу, во-вторых, там обитали звери. Я имею в виду своих сверстников.

Дети – самые жестокие создания на свете. Они не знают, что такое жалость и милосердие. Четкая иерархия, отличная от взрослой, но все же чем-то на нее похожая: сильные и здесь притесняли слабых. Я же был среди них отщепенцем. Да, да, сын короля, принц, сам будущий король – был изгоем. Ничего в открытую, все исподволь и с гаденькой улыбочкой; жаловаться отцу мне не позволяла гордость, а к матери, даже если бы она не уезжала так часто 'поправить здоровье на запад', я бы все равно не обратился. Лишь один раз я сказал отцу, что меня бьют – получил затрещину и уверения в том, что 'уж он то в мои годы не дал бы себя в обиду', и вообще, 'набей им морды, сынок, а не бегай за защитой ко мне'. Да, отец мой, когда хотел, мог изъясняться, как лавочник самого низкого пошиба, для ясности. Я понял урок – и с этого дня просто избегал компаний сверстников.

Двор большой, ведь там должны поместиться и повозки с продуктами, и солдаты, и дети, и женщины, развешивающие белье, и само белье и еще много всякой всячины. В нем было множество укромных уголков, где я прятался – и наблюдал за тренировками стражников. Нет, у меня и в мыслях не было стать рыцарем, взять в руки меч и спасти хотя бы одну, даже пусть захудаленькую принцессу; я просто получал удовольствие от одного вида боя. Вдох, выдох, надсадное сипение, напряжение мышц и короткие возгласы, вырывающиеся из воспаленных легких; пот и кровь, унижение и победа в глазах, звон оружия о щиты и смачное чмоканье, когда меч проникает в плоть. Да, там были и смертельные случаи: раз в году желающие могли прийти в замок и попытать счастья, попробовать записаться в воины. Таких новичков обычно испытывали на прочность, и испытывали очень жестоко – иногда они уходили посрамленными, но целыми, иногда покалеченными, но живыми, а иногда и вообще не уходили. Их отвозили в город на специальной телеге, которой правил наш палач, Кхот. Его, я, кстати, боялся до одури. Маленький, щуплый, но сильный, как сто дубов, весь чуть перекошен, и глаза у него были чудные. Светло-серые, почти белые, по краю радужки идет черный ободок, а зрачок – как провал в никуда. Меня он обычно называл 'отпрыском королевской крови', и, когда лохматил мне вихры, я испытывал почти непреодолимое желание сходить в туалет. Прямо там.

Но я все о другом, о другом, ухожу в воспоминаниях совсем не туда; меня интересует тот день… тот самый день, когда я узнал, что такое смерть.

Был маленький проем между стеной, окружавшей замок, и какой-то хозяйственной постройкой; гнилые отбросы, я ходил по ним столь часто, что перестал замечать, как мои сапожки из мягкой кожи размазывают по земле кашицу из гнилых овощей и помоев… Там, за проходом, закуток – небольшое пространство, со всех сторон стены, и старая вишня. Я как раз бежал туда, предвкушая, как буду лакомиться спелыми темными ягодами, как что-то впереди привлекло мое внимание.

Сначала я подумал, что это какой-то сверток. Мокрый, воняющий сверток, что-то вроде завернутых в холстину внутренностей свиньи. Некоторое время смотрел на него, не в силах понять, что же привлекает меня в нем, что тянет ближе, посмотреть, пощупать… Шаг, второй – и я уже совсем рядом, а понимание никак не приходит ко мне, у меня словно витражное стеклышко в руках; знаете, когда берешь цветной осколок, подносишь к глазам, и все вокруг становится зеленым, или красным, и, пока не уберешь его, не поймешь, каков истинный цвет окружающего тебя мира. Я стоял спокойно и расслабленно, опустив руки, прямо перед этой кучей – и тут вдруг понимание настигло меня, как терьер – крысу, я увидел, что лежит передо мной… Труп собаки. Шерсть настолько пропиталась кровью и свалялась, что сначала почти непонятно, что это шерсть; лапы чуть скрючены, голова неестественно вывернута. Это Болки, дворовой пес, милейшей души создание, всегда ласковый, виляющий хвостом и в собачьей наивной радости лижущий руки любому прохожему теплым языком. Сейчас язык его высунут, самый кончик торчит меж зубов, на морде то ли пена, то ли блевотина, что-то грязно-зеленое. Я не мог признать в нем, в этом свертке – Болки, и в то же время знал какой-то своей частью, что это он; но ведь существует огромная разница между этим Болки и тем – нет, это не он! – тот живой, а этот словно бы слился с землей в своей тварности, местами окоченелый, местами обвисший, как тряпка. И эта разница, колоссальная разница двух миров – тем, в котором псы живые и радостно грызут кости, и этим, где они валяются мертвыми на помойке, со вспоротым брюхом, сдавила мне голову, как клещами. Я невыносимо сильно хочу обратно, туда, в ТОТ мир, но понимаю, что он безвозвратно ушел. Я не плакал, нет, я даже не изменился в лице, но что-то во мне изменилось навсегда.

Я похоронил его под своей вишней. Не могу сказать, что очень уж любил его – не больше и не меньше, чем всех остальных псов в замке, коих было превеликое множество, он не был МОЕЙ собакой, если вы понимаете, что я имею в виду, но он был живым существом, которое стало мертвым, а это, как мне тогда казалось, обязывает… хоть к чему-то. Я был ему благодарен – за то, что он показал мне, что такое смерть, и за это же его ненавидел.

Когда я закончил, уже начинало смеркаться; я выбрался во двор, весь грязный, липкий от пота и уставший, как сто чертей. Неподалеку стояли два стражника, вполголоса переговариваясь, и сквозь пелену усталости и торжественности я услышал их разговор.

– Маленькие поганцы…

– Ты о чем?

– Разве не слышал? Я отошел буквально на пять минут отлить, а они стащили мой меч и стали изображать из себя рыцарей, сопляки. Гоняли какую-то псину по двору, тыкали в нее мечом, гикали, как полоумные, особенно сынок графа.

– И что, пса зарезали?

– Да при чем тут пес?! Мне досталось от капитана за оставленный меч, он злой был, как демон… По морде мне врезал и пообещал, что еще одно такое происшествие и он самолично вырежет у меня на заднице моим же мечом свои инициалы. Бывает же такое, удавил бы этих паскудцев, теперь вместо того, чтобы к бабам сгонять в город, я с тобой тут ворота подпираю…

У меня что-то сжалось внутри, до судороги, до боли. Стараясь казаться незаметным, я проскользнул мимо стражи в замок, а там – в свою комнату. Я знал, что завтра мне попадет, но совершенно не беспокоился об этом; я не спал всю ночь, я думал.

Это была моя первая осознанная месть. Я прекрасно знал, что я делаю и зачем – не из вредности или желания сделать гадость, нет. Это была месть. Не за пса. За себя. За мое взросление, за мозоли от лопаты на ладонях, за ноющую спину и разъедающий глаза пот, за необходимость и безысходность.

Когда приезжал мой отец, все были тише воды, ниже травы. Он отличался вспыльчивостью и тяжелой рукой – всех, кто мог как-то раздражать его, убирали с глаз долой. Поэтому первой моей мыслью было – подстроить так, чтобы графский сынок Линн с товарищами попался под ноги моему отцу; но я отказался от этой затеи. Максимум, что им будет, так это оплеуха или, в крайнем случае, отец отошлет их по домам. А мне хотелось, чтобы они страдали, и страдали сильно. К тому же мне претило рассчитывать на помощь (пускай и неосознанную) отца в этом деле, я все должен был сделать сам. Уже и луна выплыла из-за кромки леса, совершила свой путь, и, побледнев, стала клониться к горизонту, а я все не спал. Мысли клубились у меня в голове, как пчелы, и жалили мой утомленный мозг. И вот на самом краю сна, проваливаясь в темноту, я понял, что сделаю. И улыбнулся.

На следующий день меня действительно взгрели, да так сильно, что я не смог позавтракать с отцом, разве что, стоя, но по традиции сын имеет право стать за креслом отца только по достижении им двенадцати лет, а мне не хватало до этого возраста ровно столько же, сколько я уже прожил; я провалялся на животе всю первую половину дня, а потом, рассчитывая, что уж теперь, когда по всеобщему мнению, я лежу в кровати в своей комнате, меня искать всяко не будут, я смылся через окно, чтобы завершить задуманное.

Помимо главного двора был еще двор, называемый 'задним' просто потому, что он находился за замком. На самом деле это была простая лужайка, довольно большая, оканчивающаяся обрывом ярдов в двадцать пять и с небольшой каменной стенкой, идущей вдоль края – мне по плечи, взрослому по пояс. Мальчишки любили бегать там, изображая защитников осажденной крепости, кидали камни и палки во 'врагов' внизу и выкрикивали бранные слова, подслушанные на кухне. Я никогда не принимал участия в этих забавах (как и во многих других), но знал, что в одном месте стены был камень, который неплотно прилегал к остальным. Обычно, бегая по стене, мальчишки перепрыгивали его, уверяя себя и остальных, что прыгают из удали (камень был большой и не каждому удавалось перепрыгнуть его целиком), на самом же деле из страха упасть. За ним шел следующий, держащийся крепко, чуть поменьше размером. Стащив из кухни нож, я принялся за дело. На самом то деле мне понадобилось три ножа и даже один молоток, чтобы завершить свою задумку, но я справился. Никто не видел меня – окна на эту сторону не выходили, прачки не вешали здесь белье, а всех детей замка, не исключая и эту кровожадную стаю Линна, развели по комнатам и заперли, чтобы они шумом и гамом не вывели, не дай боги, моего отца из себя. Все тело у меня болело – вчерашний труд, утренняя порка да еще плюс бессонная ночь – но я трудился, не покладая рук, и ближе к вечеру все было готово. Я выбросил с обрыва все ножи и молоток, поскольку они пришли в негодность, и вернулся в свою комнату – на удивление, никто не заметил моего отсутствия. Спал я в эту ночь как убитый, довольный и полный предвкушения. На весь следующий день отец уезжал поохотиться, и детвору выпускали погулять, иначе существовала опасность, что они разгромят замок с присущей молодости энергичностью. Компанию Линна я нашел на большом дворе, неподалеку от по-утреннему лениво тренирующихся стражников.

– Линн – кретин, – бросил я пробный камень оскорбления в толпу мальчишек, столпившихся вокруг главаря. Но, поскольку обычно они не обращали на меня внимания, он прошел незамеченным. Я повторил свою фразу громче.

С десяток голов повернулись ко мне, повисла относительная тишина. Слышно было только, как без энтузиазма ухают воины да тихо щебечут прачки, вывешивая простыни чуть в сторонке и бросая призывные взгляды на солдат.

– Что-о-о-о-о? – протянул Линн, несколько удивленный. Вернее, он был не несколько, а очень удивлен, выражение его лица было такое, словно он не вполне расслышал сказанное.

– Линн, ты сын шлюхи, а отец у тебя – смердящий пес, – при этих словах меня слегка передернуло; оставалось надеяться, что они не заметят этого – то, что они могли бы принять за страх и сомнение, на самом деле были чистой, ничем не замутненной яростью, – ты родился под забором, в блевотине и дерьме, твоя рука никогда не узнает меча, дыхание твое смердящее, вместо головы тыква, и ты писаешь в постель!!!

Свалив в кучу все известные мне унизительные слова из арсенала воинов, крестьян, детей, дворян и конюхов, я отступил на шаг, кривясь в улыбке. Мальчишки застыли, некоторые даже приоткрыли рты от удивления. Щеки Линна налились кровью, глаза чуть выпучились и он сделал шаг в мою сторону. Рано… Рано… Остальные топтались на месте, неуверенно косясь на предводителя своей 'шайки', как они себя называли, и не решались первыми броситься на меня. Я подождал, пока лицо графчика станет багровым и плюнул в него. Секунду он стоял, не двигаясь, а затем с задушенным хрипом бросился ко мне. Я побежал.

О, Боги, я никогда до этого так не бегал. Линн был старше и сильнее, но я знал, что, догони он меня, я могу расстаться с жизнью – ведь отец его был нашим родственником, а, значит, унаследовал нашу горячность и вспыльчивость. Мой отец как то убил слугу, только за то, что тот пролил на своего короля вино – родитель мой тогда был сильно не в духе. Линн же сейчас был в бешенстве. Что сделают с ним, если он вдруг в припадке ярости меня убьет, я не думал – я рассчитывал все же остаться в живых. И поэтому я бежал, как никогда, я бежал, выкладываясь на полную, хотя все мышцы моего тела проклинали меня, я бежал быстрее ветра, и уж, конечно, быстрее Линна – хотя, не настолько, чтобы он отстал, мне надо было, чтобы он видел, куда я бегу.

Я пронесся мимо прачек и корзин с бельем, влетел в двери, потом в сторону кухни, по коридору, дальше, дальше, огибая служанок, которые все что-то мыли и чистили, подныривая под их метла; через кухню, пышущую жаром, пахнущую кровью и свежим хлебом, к дверям, ведущим на задний двор. Я толкнул их, с удивлением ощутив, что в мякоть ладони мне попала заноза и порыв ветра разметал мои волосы, чуть остудив потный лоб. Вот она, стена – я вскочил на нее и остановился, притворяясь, будто запыхался. Мне позарез нужно было, чтобы Линн вскочил на стену следом за мной – было бы неприятно, если бы я торчал на стене, а у него хватило бы спокойствия и ума оставаться внизу. Наследник графства взвыл совсем не по-наследничьи, завидев меня, и прибавил ходу, одним большим прыжком взлетая на стену. Я развернулся и побежал по ней, размахивая руками для равновесия. Позади слышалось тяжелое дыхание Линна, тяжелое не от бега, а от злобы, с клокотанием вырывающейся из его горла. И вот он, тот самый большой камень. Я снова остановился, будто бы от страха, не желая наступить на него, неуверенно поставил ногу, сделал два шага и перепрыгнул тот камень, над которым трудился вчера весь день. Пробежав еще немного, я обернулся.

Мальчишки столпились неподалеку, наблюдая и, видимо, предвкушая момент, когда их главарь начистит мне рыло; Линн, с налитыми кровью глазами несся на меня, как дикий кабан, я же, расслабившись следил только за его ногами. Прыжок, еще один, вот и камень, тот самый, огромный, Линн на долю секунды останавливается, ухмыляется и делает прыжок длиной в добрых три локтя, всем своим весом приземляясь на следующий.

Сначала мне показалось, что я недостаточно расшатал свой камень – Линн устоял. Но лишь на секунду – послышался скрежет, будто зубовный, и камень дернулся, а потом пополз из стены вбок. Мальчик замахал руками в тщетной попытке удержать равновесие, покачнулся и рухнул вниз с жалобным криком.

Два глухих удара о землю – тела мальчика и камень лежали совсем рядом, может, они даже столкнулись пару раз в воздухе. Я спиной почувствовал ужас стоящих позади ребят – и еще я почувствовал, что надо что-то сказать. И я сказал.

– Это за моего пса, ублюдок.

И сплюнул вниз.

Могло произойти совсем по другому. Линн в запале мог не вспомнить про свою удаль, не захотеть показать, что сможет то, чего не смог сделать я. Он мог бежать точно так же, как и я и избежать падения. Мог расшататься и вывалиться тот камень, на который ступил я, тот самый, опасный и коварный (кстати, он таки выпал из стены, как раз когда там бегала ребятня, двумя годами позже, но мальчику, стоявшему на нем, удалось отпрыгнуть в сторону и он спасся), и вместо Линна там, внизу, лежал бы я. С переломанным позвоночником, неестественно вывернутой шеей и удивлением на лице. Могло случиться что угодно – однако же, все произошло именно так.

Никто ничего так и не узнал. Свои слова там, на стене, я говорил тихо. Никто не связал Линна, меч, дворовую собаку, меня а потом опять Линна. Никто ничего не узнал.

Это была первая смерть в моей жизни, и моя первая месть.

Пора идти спать, уже совсем темно – и в чернильности ночи звонко тренькают колокольчики. Что я вижу, когда закрываю глаза?

Странно – мне совсем не вспоминается мальчик, распластанный на земле. Внутренним оком я вижу пса. И чувствую смрад гниющей плоти. И ощущаю мозоли на руках.

ГОРЫ АГА-РААВ.

Свистели… свиристели…

Вы не поверите – радуюсь каждому утру. И даже бестолковому Рэду рад. Запутал его какой-то замороченной концепцией, он полдня ходил, как пыльным мешком пришибленный… А я гаденько хихикаю. Не потому что такая уж сволочь, просто он, когда морщит лоб, такой забавный…

Небо светло-желтого оттенка, яичный желток на сером небе, потом розовеет, розовеет и встает солнце. Наконец-то тепло, мои старые кости не любят зиму.

……

Я сижу в своем кресле, укутанный в плед – красный, клетчатый, явно снятый с какого-то горца, ибо воняет невыносимо; но ничего более теплого у меня нет, а ветер весенний, прохладный. Перебираю во рту колкости, и записываю их в свои бумажки. Снаружи – ранний вечер, полный тяжелыми, нагретыми за день запахами: цветущие вишни и абрикос. Двое молодых и горячих учеников гремят посудой на кухне, вполголоса переговариваясь о чем-то малозначительном, но, по-видимому, очень забавном, потому что смех их, как колокольчики, вплетается в общий звон этого дома.

– Вы оба – редкостные дурни, – сообщаю я Рэду и Хилли, когда они входят на веранду, держа в руках подносы с едой. Реакция у них разная: Хил вспыхивает и тут же начинает разворачиваться к окну, явно с намерением выбросить еду наружу – моя ехидная ухмылка, как острым ножом прорезает лицо, да, девочка, сдержанность не твоя стихия, – но Рэд останавливает ее и качает головой. Он хоть и простоватый, но за восемь лет жизни со мной стал разбираться в моих старо-едко-цинично-языкастых шутках гораздо лучше девчонки. Да и еще разница темпераментов – Хилли кипит, а Рэд спокоен, как гора.

Хорошо, идем дальше. И холодно-надменный вид тебе, Хилли, не поможет. Окружи себя хоть стеной изо льда, я разобью ее, растоплю – нет, ты сама ее растопишь жаром своего гнева и гордыни, мне нужно будет лишь найти маленькую щелочку и запустить туда одну из своих шуточек, как надоедливого шмеля. Рэда же не так просто лишь душевного равновесия, зато можно запутать ложными предпосылками и оставить корпеть над смыслом слов, потеющего и морщащего лоб. Я специально провоцирую их, только от одной я хочу дождаться трезвости и понимания, а от второго добиться чего угодно кроме этого почтительно-телячьего взгляда. Хоть колкости в ответ, хоть резкости…

– Что ты имеешь в виду? Почему дурни?

Это Хил суровым тоном требует от меня объяснений.

– И не собираюсь объяснять. Разве я обязан? Разве это не стариковский бред?

Недоуменные взгляды Рэда – он так и не понял, как можно унижать самого себя, да еще и перед учениками, – и презрительные Хилли.

– Лучше расскажите мне, чем закончилась та история с поваром, алмазами и этим, как его…

Они довольно часто покидают мое логово – и слава Богам, иначе мое терпение лопнуло бы. Когда день за днем, неделю за неделей вокруг ходит и звенит каждым своим мускулом юность – это, знаете ли, раздражает. Поэтому я отправляю их время от времени подальше, а для разнообразия даю различные задания. Абсурдные по сути своей, иногда практически невыполнимые – и что самое забавное, они как-то умудряются их выполнять. Вот например, повара, укравшего алмазы из герцогской короны и спрятавшего их в жареном поросенке я просто придумал. А поди ж ты, они его разыскали.

Пока Хилли рассказывает, я внимательно рассматриваю их обоих. Девочка все-таки научилась сдерживаться – хоть чуть-чуть. Влияние Рэда. Они вообще очень необычно смотрятся вместе – огромный, похожий на медведя белокурый северянин и маленькая, черноволосая-черноглазая-чернобровая дева Юга. Закончив рассказ, она выжидающе смотрит в мою сторону. Я молчу некоторое время, потом заявляю:

– Все неправильно сделали.

Он: Молчаливое согласие со всем, 'что скажет учитель', покорность и ни капли возмущения. Рэд скорее прыгнет со скалы вниз, на камни, чем усомнится в моих словах, даже если они ничем не подкреплены. Отсутствие всякой критичности: милый наивный двадцатисемилетний мальчишка.

Она: Вспышка. Ярость. Жалкие попытки сдержаться, не дать губам уползти в гримасу презрения и вызова. Странное дело, на словах (да и в мимике, и в жестах) она меня ненавидит, презирает и ждет подвоха каждую секунду – а на деле безоговорочно доверяет и уважает. Секрет в том, что все обидные слова, что я говорю ей, обязательно оказываются правдой.

– Вот ты обиделась. Забудь про обиду. Напрасная трата энергии. Я говорил вам, что вы не можете позволить себе такие траты, говорил или нет?

Я прищуриваю глаза, отпиваю чаю из керамической пиалы; зубы, задевшие глину, заставляют тело содрогнуться.

– И про секс говорил. Никакого секса, полное воздержание в течение десяти лет, говорил?

Насчет Рэда я спокоен – эти северяне итак не слишком-то горячи в интимном плане, очень уж у них холодно, пока найдешь десять шкур раздеться-прикрыться, ополоумеешь. Но вот Хилли… ах, ароматный цветочек…

– Женщины забирают, мужчины отдают; Рэд может отдать слишком много, ты можешь нахвататься всякой гадости. И пока вы не научитесь контролировать вашу энергию, ценить каждую ее каплю и в то же время не жалеть, потратив, – вот тогда я, возможно, разрешу вам 'возлечь на ложе' с кем-нибудь.

Не слишком нудный тон? Нет, не слишком. В самый раз.

Хил еще не поняла, что отношения между учителем и учеником настолько близкие, интимные и откровенные, что самые страстные, пылкие и давние любовники могут позавидовать. Нет ничего сокровеннее. Ничего правдивее и сильнее. Я, по крайней мере, не встречал. А, раз она не поняла, излишне дружеский тон может ее шокировать. А так – немного отстраненно… В самый раз. Но не надолго.

– Ты, наверное, думаешь – 'а как же он узнал'? Так это на лице у тебя написано, деточка. На твоем миловидном личике. Я могу даже не лазить тебе в шаровары, чтобы узнать точно, все итак ясно. Успокаивай себя тем, детка, что еще лет десять – и можно будет оторваться на всю катушку. Но пока утихомирь свою страсть, в конце концов, всегда остается самоудовлетворение.

Я уже говорил, что я бываю сволочью?

Ах, как ее задело! Как восхитительно вспыхнули глаза – эти черные глаза лани, блестящие, с поволокой, – как чудесно задрожали полные губы, как приподнялась маленькая грудь…

'Остановись, старый развратник', – смеюсь я про себя, – 'ох, доведет тебя неуемная страсть… Вспомни возраст, спрячь в ладонь желание и сиди, скрипя качалкой'.

Хилли разрыдалась от обиды и злости, Рэд бросил на меня укоризненный взгляд и пошел вслед за ней – она, видимо, боясь, что сейчас набросится на меня, чтобы разодрать рожу в кровь ногтями, убежала на кухню. Потом они ушли.

Я уже говорил, что… Ах, да, говорил. Не верьте. Я плакал о ней, маленьком, храбром сердце, навсегда прощающимся с иллюзиями. Глаза мои были сухи, но я плакал. Я и сам когда-то расстался с иллюзиями, но мне никто не помогал, не поддерживал, не было рядом мудрого учителя. Только я, я сам – и Одиночество, и Предательство.

**

Так вот, я жил долго, и многое помню. Память – странная штука. Вы подумаете, что я говорю банальности, однако, честное слово – она меня удивляет. Я ложусь спать с ней каждую ночь, утром нахожу совсем другой, будто чужая женщина у меня в постели, нелюбимая, незнакомая… за день я с ней свыкаюсь, и она, память, уже не кажется мне такой резкой, занудной и жестокой. А утром следующего дня все повторяется опять. Я ухожу в дебри памяти, касаюсь этой капризной и ветреной женщины так, словно люблю ее больше жизни и – Боги мне в помощь! – я должен быть искренним с ней. Память моя, память, ты неверна мне, ты смеешься надо мной, но я люблю тебя. Молчишь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю