Текст книги "Вечные хлопоты. Книга 1"
Автор книги: Евгений Кутузов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА IX
Ошибался Антипов: и Галина Ивановна, и Клава знали всю правду – Веремеев написал своей жене, а та, конечно, рассказала им. Но знали они также и то, что, если отец не пишет сам, нечего спрашивать.
А главное, отчего и были письма ему короткими, без подробностей, каких требовал он, – болезнь жены. Ненадолго дали отсрочку травы бабки Таисии, и Галина Ивановна, скрепя сердце, согласилась обследоваться в госпитале. Взяли у нее все анализы, сделали рентген, а после Клаву пригласил главный врач. Человек мягкий, обходительный, тут он сам себя превзошел.
– Садитесь, садитесь, голубушка, – нежно взявши за плечи, усаживал он Клаву в кресло. – Сменились с дежурства?
– Ага.
– Устали?..
– Немножко, Константин Танеевич.
– Ну, я-то вас особенно не задержу... – Сам ходил по кабинету, а когда кто-то просунул в дверь голову, сказал: – Я занят!
– Вы насчет мамы, наверно? – решилась Клава начать разговор.
– Да, знаете ли...
– У нее что-нибудь серьезное нашли? – насторожилась она.
– Серьезное?.. – Он подергал тощую свою, остренькую бородку. – Видите ли, голубушка, серьезной иногда бывает и простуда и самое незначительное ранение.
– Значит, ничего серьезного? – уже с надеждой спросила она.
– Экая вы нетерпеливая! – Главный врач присел рядом, похлопал ее по руке. – Вы непременно – слышите, непременно! – поступайте после войны в медицинский! Я ведь тоже кончал Ленинградский институт, да... У вас талант, призвание! А без этих качеств невозможно стать настоящим врачом.
– У меня десятилетки нет, Константин Танеевич, – смущенно сказала Клава.
– Это поправимо. В вашем возрасте, голубушка, все впереди. Ладно, ступайте-ка отдыхать. Глаза, должно быть, сами слипаются?.. По себе знаю, что значит сутки дежурства. Ах, да!.. Как ваш однофамилец? Очень, очень симпатичный молодой человек.
– Теперь хорошо... – Она вспыхнула.
– Однако лежать ему придется долго. Сложный случай. Ну, ступайте, голубушка, ступайте!
– Вы хотели...
– Хотел?.. – Он пристально посмотрел на Клаву и тотчас отвел глаза в сторону. – Точнее было бы сказать, что я не хотел, да... Плохо с вашей мамой. И беда в том, что мы, я имею в виду медицину вообще, не в силах помочь. К сожалению. – Он поднялся.
– У нее... – Она почувствовала, что задыхается. Одна только мысль об этом приводила в ужас.
– Cancer hepar, – глубоко вздохнув, проговорил главный врач. И повторил: – Cancer hepar...
– Что это?
– Ах да... Вы же еще не врач. Не стану скрывать, у вашей мамы, голубушка, рак печени.
– Как же... Это ведь... – бормотала Клава, потрясенная услышанным. – Неужели совсем ничего нельзя сделать? – Она умоляюще смотрела на главного врача. – А если операцию, Константин Танеевич? Вы такой замечательный хирург!..
– Увы, не настолько, чтобы сотворить чудо. Нет, не настолько.
– Уже... поздно?
– И поздно тоже, – сказал он.
– Метастазы?
Он кивнул молча.
– Что же делать, что же делать?..
– Лекарственная терапия и обязательно уйти с работы.
– Тогда она сразу поймет, – сказала Клава.
– Перейти на более легкую. Вот что, голубушка. Я сам переговорю в заводской амбулатории. Найдем какую-то приемлемую форму. Кстати, она пьет травы?
– Да.
– Пусть продолжает. А вы должны взять себя крепко в руки. Обязаны, да!.. Никаких слез, вздохов, полунамеков, слышите?.. Ничего, что могло бы вызвать подозрения.
– Я понимаю, Константин Танеевич.
– Инъекции делать научились?
– Научилась...
Клава слышала голос главного врача, отвечала на его вопросы, но делала это механически, бессознательно, и был он как бы далеко-далеко. Временами казался неясным, расплывчатым пятном.
– Я распоряжусь, чтобы вам выдали все необходимое. Будете делать при сильных болях. Только при сильных! Это наркотические вещества, злоупотреблять не надо.
– Она... Мама долго проживет?
– Этого я сказать не могу. Несколько месяцев, очевидно. Может быть, год.
– Спасибо. – Клава встала и пошла к двери.
У нее еще хватило сил, чтобы дойти до барака, а дома она упала на кровать и разрыдалась. Если бы она имела право хоть с кем-то поделиться страшным этим горем, кому-то рассказать и тем облегчить свои страдания... Если бы здесь, рядом, были отец и Татьяна... Никого. А написать... Нет, нет! Писать нельзя. Да и зачем, ведь все равно никто не поможет... Скорей бы уж, скорее отец присылал вызов. Наверно, это не так просто, раз не присылает... Поделиться с Анатолием? Он поймет, он добрый и умный... Однако тотчас прогнала эту мысль, рассудив, что это было бы бестактно и даже жестоко – делить свое несчастье с ним. Она-то ищет облегчения для себя, а каково ему?.. У него не меньшее горе: главный врач слукавил, говоря, что с ногой у Анатолия все в порядке. На самом деле возможна ампутация. И про его мать с сестрой нет известий – одно ясно, что они остались в оккупированном фашистами Минске...
Значит, нужно жить. Жить, как если бы ничего страшного не случилось.
А для Галины Ивановны нашлась должность дежурной в раздевалке. В амбулатории ей объяснили, что для успешного лечения (сказали, что у нее воспаление желчных протоков) необходимо временно перейти на легкую работу, и она согласилась. Во-первых, было тяжело и становилось все тяжелее, а главное – карточка оставалась прежней, рабочей, и платить обещали по среднему. Обязанности же дежурной в раздевалке – легче некуда: убраться после пересменки, и все дела. Ночью выспаться можно, а днем она вязала для внучки костюмчик. Распустила свою старую кофту, немножко докупила ниток на базаре, и костюмчик получался замечательный, так что зимой Нататшке будет тепло, а все идет к тому, понимала Галина Ивановна, что зимовать придется здесь. Куда же отец вызовет их, если дом разрушен!..
Лишь бы война скорее кончалась. Остальное ничего – обживутся. Когда поженились в двадцатом году, тоже ведь ни кола ни двора не имели, помыкали горюшка по чужим углам. Слава богу, поднялись на собственные ноги. И снова поднимутся. За таким мужем любые невзгоды не страшны. А что он груб иногда бывает или голос повысит – это Галину Ивановну не оскорбляло. Худшего насмотрелась до замужества. Ее-то отец, случалось, и колотил жену, Антипов же никогда руки не поднял. А хозяина, главу семьи, все должны чувствовать и почитать в доме. Одного она не могла простить Захару Михалычу, что с легким сердцем отпустил на фронт невестку. Теперь вот уже сколько времени от нее не было весточки.
Жива ли?..
* * *
Рано, слишком рано думал Антипов, что война отняла у него только сына. Не знал он, что на скорую смерть обречена жена и что далеко от Ленинграда врачи ведут трудную борьбу за жизнь Татьяны.
Она выносила с поля боя раненого командира роты, когда рядом разорвалась мина...
Несколько суток она находилась даже не между жизнь и смертью (между – это все-таки где-то посередине, с равными шансами умереть и выжить), а гораздо ближе к смерти. Останавливалось, переставало биться сердце, и казалось, что это все, конец – не было тогда специальной аппаратуры, да и само слово «реанимация» знали, пожалуй, редкие люди... Делали массаж, искусственное дыхание, и никто в медсанбате не верил, что эта беспримерная, длившаяся много суток борьба со смертью окажется успешной. Может быть, не верили этому и врачи, но они исполняли свой высокий долг, боролись до последней возможности и чуть-чуть больше. Человек жив, покуда не остыло его тело, и, вопреки здравому смыслу, вопреки опыту практической медицины, имеющей границы возможного, смерть отступила...
Из тела Татьяны извлекли семнадцать осколков. Долгое время она ничего не слышала, не видела, не понимала, где находится и что с нею, но – жила. И это была не просто победа над смертью – это было великое торжество человеческого умения, духа, торжество самой жизни.
– До ста лет будет жить! – сказал медсанбатовский врач, когда вновь забилось сердце и наполнился пульс. – Собственную смерть пережила!
Однако по-прежнему состояние Татьяны оставалось крайне тяжелым и опасным. Ее эвакуировали в тыловой госпиталь.
Она очнулась на седьмые сутки в санитарном поезде. Да что очнулась – пошевелила иссохшими, кровоточащими губами, глотнула самую малость воды и снова впала в забытье. И не слышала она, как поезд прибыл на станцию назначения, как ее выносили из вагона («Осторожно, осторожно!» – покрикивал врач на санитаров), везли на машине, укладывали в кровать...
Госпиталь размещался в бывшем доме отдыха, в тихом и уютном провинциальном городке, за сотни километров от фронта. Татьяна лежала в палате одна. Может быть, ее положили отдельно потому, что среди раненых не было других женщин, или потому, что надежды все-таки было мало...
А жизнь постепенно брала свое. Через две недели сознание окончательно вернулось к Татьяне, и теперь она целыми днями лежала на спине, устремив взгляд в потолок, и в глазах ее, странно неподвижных, застывших, не было ни боли, ни страдания. Это спокойное равнодушие, если не сказать безразличие, и нечувствительность к боли, которая должна была вызывать мучительные страдания, беспокоили врачей.
В палате собирались консилиумы (никому как-то не являлась в голову мысль, что она тоже медик и, значит, все понимает!), высказывались – осторожные, правда, – опасения, что «шансы выжить и сохранить рассудок близки к нулю», а Татьяна молчала и не меняла позы.
Сознание ее работало, как никогда, ясно.
Ей страшно было думать о будущем, когда придет время снимать повязки и откроется изуродованное и чужое лицо, которого не узнает она сама. Хотелось одного: лежать, как она лежала, жить – если не посчастливилось быть убитой сразу – отрешенно, в изоляции от здоровых, красивых людей, от прошлого, от всего-всего, что связывало ее с этим прошлым.
Но прошлого не выбросишь из головы, а главное – из сердца, с ним не порвешь: тут мало желания. Оно беспрестанно, днем и ночью, каждое мгновение напоминает о себе, потому что там есть дочка, маленькая Наташка, и там была большая, светлая любовь...
Татьяна заставляла себя не думать о дочке. А как не думать, когда стоит лишь закрыть глаза – и возникает, сотканное памятью, ее родное личико; когда в ночной тишине вдруг ясно-ясно, точно она где-то здесь, рядом, слышится ее голосок, повторяющий одно-единственное слово: «Мама, мама...»
Это было мучительнее и страшнее самой жестокой боли. Она стонала беззвучно, до крови кусая губы, чтобы не выдать никому, не показать своих страданий. Они неразделимы, эти страдания души. Их не переложишь на плечи других. С ними надо как-то смириться и жить.
А нужно ли после всего жить?..
Татьяна понимала, что ее ждут и примут в семье Антиповых. Примут, какой бы она ни пришла в их дом. Даже обрадуются возвращению невестки. Вот именно – невестки, матери своей внучки...
Пусть так. Пусть она чужая им. Это можно стерпеть и пережить – не вина, а беда родителей Михаила, что он погиб. Но имеет ли она право на пожизненную заботу и сострадание чужих людей?.. Имеет ли право пользоваться тем, что предназначено не ей, а дочери их сына?..
Не имеет, нет, нашептывал здравый смысл.
Но сердце матери, в любви давшей жизнь ребенку, могло ли сердце примириться с этим?..
«Господи, – повторяла, как заклинание, Татьяна, – почему, зачем я жива?!»
Силы покидали ее, и мысли, точно сумеречные, лишенные резких очертаний тени, путались в голове, не находя разумного выхода из положения...
По нескольку раз на дню в палату заходила лечащий врач, сама потерявшая на войне мужа. Садилась возле кровати на табуретку, уговаривала Татьяну.
– Нельзя же так, милая. Нельзя!.. Пора возвращаться к полноценной жизни, а вы...
Она молчала, уставившись в потолок.
– Книжку бы взяли почитали. Ведь можете читать?..
Татьяна не отзывалась.
– Поверьте мне, милая. Я прекрасно понимаю вас... Ваше состояние не из легких, но вы же сильная, мужественная женщина! Почему вы не пишете писем?.. Хотите, я напишу, вы продиктуйте.
– У меня никого нет.
– Совсем никого? – сомневалась врач.
– Совсем.
– Не знаю, не знаю... Но если бы моя дочь...
– Оставьте, пожалуйста, меня.
– Хорошо, я ухожу. Тут пионеры пришли, наши шефы...
– Я никого не хочу видеть.
Единственное, что позволяла Татьяна, – приносить цветы. Бог знает, откуда они брались – стояла поздняя осень уже, – но цветов всегда в палате было много, и оттого, должно быть, ей временами казалось, что она лежит в гробу. От этой дикой мысли – странно даже – делалось как-то спокойно, хорошо, потому что со смертью, думала Татьяна, решились бы сами собою все трудные вопросы, какие так или иначе, в. скором или далеком будущем, но решать предстояло ей. Впрочем, особенно далеко она не заглядывала. Мало ли что могло случиться завтра, послезавтра...
Однако и это не приносило облегчения.
Приходила бессонная ночь, слабая настольная лампа, стоявшая на тумбочке, мертвенным светом высвечивала маленькое окружие возле койки, отчего палата, вообще-то узкая и длинная, уменьшалась в размерах, делаясь как бы овальной, – углы оставались темными, таинственными, – и тогда вновь и вновь возвращались тягостные, мучительные мысли о будущем, в котором не было места для нее...
За окном, которое едва угадывалось в темноте, все чаще свирепствовал ветер, бросая в стекла потоки дождевой воды. Потом, как-то незаметно, дожди сменились снегом, увяли последние цветы – Татьяна не видела, когда их вынесли, – хоть и медленно, но затягивались, заживлялись раны на теле, утихала телесная боль, но по-прежнему ныла, оставаясь открытой и беззащитной, боль в душе...
Ну как, как она встретится с дочкой? Ведь мать, мама – всегда самая чистая, самая светлая и обязательно самая красивая на всем свете! Наташке третий год. Она и сейчас все понимает. У нее сложилось впечатление о маме. Ей же наверняка показывают фотокарточки и говорят: «Это твоя мама, посмотри!» Какое же страшное, ни с чем не сравнимое разочарование должна будет пережить дочка, когда увидит маму хромую, с изуродованным осколками лицом, не имеющим ничего общего с тем красивым, молодым лицом с фотокарточек!..
У Антиповых остался самый удачный ее портрет, сделанный как раз в тот день, когда они познакомились с Михаилом. Она совсем не собиралась фотографироваться. И денег не было. Просто шла мимо фотографии, остановилась посмотреть на чужие портреты, выставленные в витрине, и тут вышел фотограф и пригласил зайти. «У вас такое фотогеничное лицо, девушка! Это же большая редкость, уверяю вас, иметь такое лицо!.. В прежние времена вы могли бы заработать на этом уйму денег, и я не остался бы в убытке, нет, что вы!.. – быстро-быстро говорил фотограф, разглядывая Татьяну, примериваясь к ней. – Я выставлю ваш портрет в самом центре витрины, и никто, поверьте моему опыту, никто не пройдет мимо, не полюбовавшись на вас. Старый мастер Шапиро – это, с вашего позволения, я и есть, – он знает, что такое прекрасное и умеет не испортить его!..»
Татьяна была смущена, отнекивалась, уверяла, что у нее нет времени, а после призналась, что и денег тоже нет – она студентка медучилища, – на что фотограф сказал с обидой в голосе: «Неужели вы хоть на одну минуту могли допустить, что я возьму с вас деньги за портрет, который доставит мне радость?! Искусство бескорыстно в своей основе, а у меня душа художника! Что делать, приходится зарабатывать на хлеб... Пойдемте, – он взял Татьяну за руку, – и вы увидите, на что способен старый Шапиро!..»
Да, это поистине был прекрасный портрет, и фотограф не ошибся: возле витрины всегда толпился народ, а чтобы сняться у Шапиро, записывались в очередь.
Он заставил ее распустить волосы («Зачем, скажите на милость, вам нужны эти косы?.. Нужна естественность, откровенность!»), сам причесал их, как нашел красивым, посадил вполоборота к камере, чтоб видно было, как мягко падают волосы на плечи, велел чуточку запрокинуть голову назад и улыбаться. Он сделал несколько дублей и один признал идеальным...
Татьяне было бы только лестно и приятно, что дочка именно по этому портрету составит впечатление о своей маме, если бы она вернулась к ней такой же, какой была тогда...
А свою мать Татьяна почти и не помнила. Память держала лишь отрывочные воспоминания. Вот она плачет, узнав о гибели мужа... Вот читает ей вслух про муху-цокотуху, про Федорино горе... Вот они долго едут в поезде в город, где живет мамина сестра... Но по немногим сохранившимся фотокарточкам знала, что мать была очень красивая женщина. Обязательно, конечно, и добрая и ласковая – иначе не бывает и не может быть, – но прежде всего именно красивая. Об этом же часто говорила и тетка, ругая мать за то, что она «выскочила за этого солдафона Василия» – за отца Татьяны, – хотя ее боготворил какой-то Степан Петрович...
Если бы умереть. Смерть – это избавление.
Но и страшно думать о смерти. Она таилась в темных углах, за окном, где уныло, однообразно завывал ветер; она, наверно, подслушивала мысли, злорадствовала, ожидая своего часа, готовая явиться по первому зову.
«Нет, нет!..» – объятая ужасом, шептала Татьяна, приходя в себя и оглядываясь.
Измучившись, отчаявшись уснуть, она звала сестру, просила сделать укол и забывалась в тревожном, болезненном сне, который не давал отдыха, не восстанавливал силы, не приносил желанного покоя, но в образах – как в настоящей жизни – навязчиво возвращал Татьяну к будущему, в котором она, сколько ни искала, оказывалась лишней, не нужной никому...
ГЛАВА X
Цех мало-помалу принимал не прежний еще, нет, но рабочий вид. Разобрали завалы, вытащили мусор – что на тачках, а больше на носилках, потому что тачек не хватало, – расчистили фундаменты, сложили штабельками по настоянию Кострикова пригодные кирпичи.
Что-то латали на скорую руку, только бы скорее, только бы поспеть к тому времени, когда начнет прибывать из Сибири и с Урала вывезенное туда оборудование, а там, где возможно, делали капитально.
Ответственным за восстановительные работы в кузнечном цехе был назначен Иващенко. И должность вроде соответствовала, а главное – характер его, неуемный и бескомпромиссный. Уж он-то не давал поблажек и спуску ни своим, ни строителям. Начальник ОКСа Кудияш пытался иногда спорить с ним, доказывая, что чем-то можно и поступиться временно: нет людей, туго с материалами, о какой-нибудь механизации и говорить нечего – лопата, носилки, в лучшем случае тачка, вот и вся механизация.
– Знаю я это «временно»! – шумел Иващенко. А спокойно он и не разговаривал, когда речь шла о деле. – Временно – значит навсегда, а нам здесь не в бирюльки играть, работать!.. – Был он вездесущ, всевидящ, казалось, что присутствует одновременно повсюду, и уж не дай бог кому-то проявить недобросовестность, понадеяться на авось.
– Фигаро здесь, Фигаро там!.. – разводил руками Кудияш. – С тобой раньше времени в могилу ляжешь.
Раз как-то они сильно повздорили.
Готовились заливать фундамент под трехтонный молот, а доски для опалубки не подвезли. Иващенко в сердцах накричал на бригадира строителей и вызвал Кудияша.
Тот с ходу бросился в атаку:
– Ты, Борис Петрович, моим людям на глотки не наступай! Своими командуй.
– А ты мне работу не задерживай!
– Где же я тебе возьму доски?.. Извини, но рожать строительные материалы не научился. Снабженцы обещали через несколько дней подбросить.
– А если завтра мне молот подбросят? – Иващенко размахивал под носом Кудияша какими-то бумагами. – Куда я его буду устанавливать?.. На твой круглый зад?
– Выбирай выражения, я тебе не мальчик на побегушках! – Он повернулся, собираясь уходить.
– Нет, постой! – Иващенко ухватил его за рукав. – От меня так просто не сбежишь.
– Сумасброд ты, честное слово! Ну, что тебе еще от меня надо?
– Доски для опалубки.
– Опять сказка про белого бычка, – устало проговорил Кудияш, высвобождая руку.
– Послушай, я тебя знаю сто лет. И ты меня знаешь, так?..
– И дальше что?
– А дальше мне нужны доски. Сегодня нужны, слышишь? И я их получу. Зачем же ты устраиваешь представление? Здесь не манеж, а завод, производство!..
– Видишь ли, мне тоже нужны доски, – в тон ему сказал Кудияш, посмеиваясь, – только я, в отличие от тебя, совсем не уверен, что буду их иметь.
– Что ты имеешь, мы, допустим, в курсе дела...
– Не понял?
– Давай-ка сюда дощечки, которые у тебя приготовлены для вывоза. Они как раз нам сгодятся...
– Какие дощечки? Что ты мелешь?! – Однако в голосе Кудияша не было прежней уверенности. Похоже, он обеспокоился.
– Какие и для чего они приготовлены, мы постараемся выяснить потом, сейчас недосуг, – сказал Иващенко спокойно.
– Сплетни, всё сплетни!.. – пробормотал Кудияш, оглядываясь. – Черная людская зависть. А я, между прочим, блокаду пережил. Твой друг Матвеев у меня на руках скончался. И стыдно тебе, Борис Петрович, прислушиваться к безответственной болтовне всяких там горлопанов и завистников. Не ожидал. Нет, не ожидал...
– Возможно, что и сплетни, – согласился как будто Иващенко. – Как говорится, дай-то бог. Но доски лежат? Лежат. Ты приготовил их для вывоза с завода? Приготовил. Против фактов не попрешь.
– Пронюхал, ну и сукин ты сын! – Кудияш изобразил на лице благодушную улыбку. – Прямо Шерлок Холмс, последнее из горла вырвешь. А ведь ты не один. На моих плечах не только кузнечный цех. Что же мне с тобой делать?.. – Он вздохнул.
– Доски сюда, доски.
– А по шее кому дадут?.. Да ладно уж, черт с тобой. Семь бед – один ответ.
– Давно бы так.
– Думал порадовать тебя, а ты мне устроил!.. Ах, Борис Петрович, Борис Петрович!
– Чем это ты собирался меня порадовать?
– Завтра стекло получаем.
– Вот это действительно обрадовал! – воскликнул Иващенко, забывая о ссоре.
– Так всю жизнь: Кудияш дай, Кудияш достань, Кудияш сделай, а что Кудияш – царь, бог или воинский начальник?! – Он поджал губы, ссутулил плечи и пошел прочь.
К Иващенке подошел бригадир строителей.
– Гнида, – сказал он, сплевывая.
– Кто? – не сразу понял Иващенко.
– Кудияш этот, кто же еще!
– Собственно, по какому праву вы...
– Тут не о праве надо говорить.
– Вы знаете что-нибудь?
– Кое-что, – ответил бригадир. – Закурить не угостите?.. Зимой сорок третьего, – продолжал он, закуривая, – когда самый голод был, послали меня и еще одного рабочего.... После убило его... В общем, ремонт делали в квартире Кудияша. Приказано, нам что! Приходим по адресу, дверь открывает какая-то дамочка. Из этих, сразу видно... – Он опять сплюнул. – Мы стоим в прихожей и не знаем, что делать. Ну, дамочка позвала Кудияша. Тот вышел поддатый хорошо. «Забыл, – говорит, – что вы сегодня начинаете... Завтра надо бы!» В комнате слышны голоса, смех... Кудияш открыл дверь и крикнул: «Машенька, золотце, дай-ка ребятам выпить и закусить!» Появляется эта дамочка, выносит нам на подносе по полстакана водки и по бутерброду с сыром... Согрешили мы, соблазн такой! Выпили, закусили и ушли... – Он затянулся глубоко, жадно. – До смерти себе не прощу этого! Главное, когда вышли на улицу, тут, у парадной же, женщину встретили... Трупик детский тащила на саночках...
– Не может быть... – тихо сказал Иващенко. – Не может такого быть...
– Было. А напарника моего на другой день и убило.
– А вы что?
– А что я?.. – Он безнадежно махнул рукой. – Хотел заявить куда следует... Подумал, подумал и не стал. Заявлять-то, выходит, не о чем!.. Да и кто бы мне поверил.
– Постойте, а ремонт? Ремонт вы делали?
– Дурак он, что ли, этот Кудияш? – Бригадир усмехнулся. – Если и делали, то уже без меня. А я теперь как вспомню про эти бутерброды с сыром, тошнить тянет. И еще эта женщина с ребеночком... Гнида он, гнида и есть! Вы простите, я случайно слышал ваш разговор. Думаете, для чего у него пиловочник приготовлен, про который вы говорили?
– Не знаю.
– Дачу он строит.
– Какую дачу?! – Только сейчас Иващенко понял, почему Кудияш легко согласился отдать доски и сообщил, что получают стекло. Хотел замять... Однако в голове не укладывалось все это. «Возможно ли? – думал он. – Возможно ли, чтобы в такое-то время...»
– Обыкновенную дачу, – сказал бригадир. – Где-то под Териоками. На море!
– Вы... точно знаете?
– Поди узнай точно! Люди говорят.
– Мало ли, что люди скажут.
– За что купил, за то и продаю.
– Давайте договоримся, – сказал Иващенко. – Вы пока не распространяйтесь на эту тему. А я заявлю...
– Бесполезно, Борис Петрович! Выкрутится. Как же, блокадник, орденом награжден.
– Это будет видно. Как ваша фамилия?
– Тимофеев.
– Значит, договорились?
– Пожалуйста, только ведь я ничего особенного не знаю...
Гадко, мерзко было на душе Иващенки после этого разговора. И не хотелось верить... Тем более, как работник, специалист Кудияш в общем-то безупречен, а что поссорятся иногда, погрызутся – с кем не бывает! На то и работа. Но неужели он оказался подлецом?.. Затеять в сорок третьем году ремонт собственной квартиры, когда никто – никто ли? – не был уверен в завтрашнем дне, строить дачу, когда еще идет война, льется человеческая кровь...
Первой мыслью было поделиться с кем-нибудь. С Костриковым, например. Он, возможно, и знает что-то, блокаду переживал здесь. Или с Антиповым. Это человек принципиальный. Но здравый смыел одолел минутное желание, и Иващенко решил пойти в партком, это самое верное. Тотчас пойти не было времени, как раз привезли доски, и нужно было проследить, чтобы строители не напороли с заливкой фундамента: работали больше без чертежей – новые делать некогда, а искать в архивах старые и того дольше...
Нельзя сказать, что механик был человеком излишне придирчивым, занудным, нет. Просто любил порядок во всем, работу ставил превыше всего и не терпел никакой халтуры. Доставалось от него не только строителям, с которых спрос особенный, коль скоро они профессионалы в своем деле, но и девчонкам, присланным в помощь на время восстановления цеха.
– Давайте, давайте, жмите! – покрикивал на них Иващенко. Но не зло, без досады, понимая, что силенок-то у девчат кот наплакал. Откуда им взяться, силенкам, если многие едва ноги от слабости передвигают.
– Устали, Борис Петрович, – скажет какая-нибудь, посмелее. – Передохнуть надо.
А он свое:
– Ничего, девочки! Побольше поработаете – покрепче поспите. Вам полезно спать. Женихи ваши еще воюют, вот и спите себе на здоровье!
Девчонки краснеют, смущаются – молодые все же, нецелованные, – а он смеется.
– Чего краснеете? Жизнь – она свое должна взять и обязательно возьмет.
Поначалу, может, и сердились на него, но быстро разобрались, что своими шутками Иващенко поддерживает в них оставшиеся силенки, и сами отвечали тем же. Да ведь и заботился он о девчонках, как о собственных детях, даже дополнительное питание каким-то образом сумел выхлопотать. А как же иначе?.. Иная чуть повыше тачки, а везет, толкает, обливаясь по́том и набивая на руках кровавые мозоли. Везет и не жалуется, как ей тяжело. И ночью отдых не отдых: общежитие прямо на заводе, отапливается худо, вместо стекол в окнах – фанера, доски, а «буржуйка», как известно, греет, покуда ее топишь. Огонь погас – и вмиг остыла.
Девчонки-то большинство не местные, не ленинградские: из области привезенные комсомолки-добровольцы.
* * *
Антипов, глядя на девчонок, печалился. «Дети совсем, – думал он, – им бы поспать подольше, вечером на танцульки сбегать, а они каждая за двух мужиков делают! Что же с ними потом-то будет, когда постарше станут?.. Всю молодую красоту угробят на этой работе. Парни с войны вернутся – и посмотреть на них не захотят...»
И еще он думал о своей дочери и тихо, скрыто радовался, что ей не выпало того, что этим бедным девчонкам. Нелегко, конечно, и Клавдии, работа ее – не в конторе сидеть, но как-никак не носилки с битым кирпичом таскает и не долбает ломом бетон, а главное – живет в тепле, в домашнем уюте и сыта. Опять же у матери под боком. Есть кому приласкать-приголубить и пожалеть, если беда какая случилась. Это ведь не замечается и не ценится, когда оно с человеком, а вот когда нету...
Одна из девчонок, Надя Смирнова, особенно приглянулась Антипову. Бойкая в меру, работящая и веселая. В перерыве соберутся кучкой, носы повесят от усталости, а Надя тормошит подруг, не дает грустить. То песню запоет, то смешное что-нибудь начнет рассказывать – смотришь, и оживились девчонки, заулыбались, носы свои курносые и веснушчатые вверх тянут. Вот и решил Антипов взять ее к себе в машинистки, пока Дуся, с которой отработано много лет, не вернется из эвакуации. Ходят упорные слухи, что часть оборудования уже в пути на Ленинград, пора подумать о бригаде – с кем работать. Подручного выделят, а машинистку найти непросто.
При случае завел разговор с Иващенкой, поскольку он и механик, и вроде как начальник цеха. Старший в общем.
– Говорят, Борис Петрович, что молот мой скоро приедет, – начал он издалека.
– Говорят. А ты о бригаде беспокоишься, а?..
– Да ведь пора и побеспокоиться.
– Один не останешься. Найдем тебе помощников.
– Так-то оно так, – согласился Антипов. – Насчет подручного у меня сомнений нет. С машинисткой труднее. Дусю мою не вызвали...
– Нашел тоже о чем ломать голову! – сказал Иващенко. – Вон, – показал он на девчонок, – любую выбирай, какая больше нравится. С молодой и сам помолодеешь.
– Все-то ты в одну сторону гнешь... Не в том дело, нравится или не нравится. Сам знаешь, у машинистки талант должен быть.
– Не боги горшки обжигают.
– Потому что у людей лучше получается.
– Ведь присмотрел уже наверняка, – сказал Иващенко.
Антипов не ответил, посмотрел на стайку девчат, обступивших тесно Кострикова. Последние дни они помогали Григорию Пантелеичу. «Надо у него спросить, – подумал он, – как на самом деле Надя Смирнова, со стороны-то и ошибиться недолго, а ошибаться нельзя...»
Костриков сразу понял, зачем Антипов расспрашивает про Надю, и стал нахваливать ее. И трудолюбивая она, говорил, и смекалистая – вмиг все схватывает, никогда два раза объяснять не нужно. Ну, золото, словом!
И окликнул ее:
– Иди-ка сюда, Надюша. Вот Антипов Захар Михалыч, наш лучший кузнец...
– Я знаю, Григорий Пантелеевич.
– Так вот он, стало быть...
– Погоди ты! – осерчал Антипов на поспешность Кострикова. – Враз такие дела не делаются.
– А чего годить?.. Слышь, птица-голубь, хочет он тебя к себе в машинистки взять. Пойдешь? – И подмигнул Наде.
– Ой! – смущаясь, воскликнула она. – Я бы с радостью, только не умею.
– Научишься! Антипов тоже когда-то ничего не умел, хоть и думает, что родился с высшим кузнечным образованием.
– Ладно ерунду-то говорить, – сказал Антипов недовольно. – А насчет того, чтобы взять тебя, – обратился он к Наде, – это правда.
– А начальство разрешит?
– Начальство разрешит, но работа эта не легкая, не в белом переднике. И я не Иващенко или Костриков, всяких там шуток-прибауток не люблю. У меня строго: на работе – работать, а шутки после. Если что, и накричать могу.








