Текст книги "Вечные хлопоты. Книга 1"
Автор книги: Евгений Кутузов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА VI
Клавдия удалась красивая, статная, одни глаза чего стоят! А брови крутые и вразлет, как у всех женщин в антиповском роду, говорил Захар Михалыч, с тайной гордостью любуясь дочерью. Правда, никого из антиповских женщин он в живых не застал, а потому и видеть не мог. Просто был убежден в этом. По мужской линии, считал он, все Антиповы обязательно были крепкие, сильные, характером твердые, а по женской – красивые, добрые и ласковые. Но и работящие также: не зря же главный врач хвалил Клавдию...
И правда – все довольны были ею. Доверяли ухаживать за самыми тяжелыми ранеными, потому что нежное, теплое слово и заботливые руки подчас нужнее, необходимее лекарства. И раненые, чуткие к добру, уставшие от войны люди, платили Клаве тем же, привязывались к ней. Никто в ее присутствии грубого слова сказать не смел. Даже те, кто на какое-то время потерял веру в себя, в будущее, преображались с появлением Клавы, и вроде светлее, солнечнее делалось в палатах. Называли ее не нянькой, а сестричкой – так уважительнее. Влюблялись, конечно, многие, ухаживали, но бескорыстно, по-хорошему, как любят мужчины бесхитростных, искренних женщин. Такую ведь нельзя обмануть или оскорбить грубостью...
Как-то подошел к ней Костя Петрунин – он уезжал домой, – звал поехать с ним. Замуж, в общем, предлагал за него выйти. И уж как он расписывал, как расхваливал родные свои места! Поверить если ему, так лучших мест не бывает и быть не может на земле.
Городок, где жили его родители и две сестренки, назывался смешно и трогательно – Набережные Челны, и была у города, рассказывал Костя, большая и славная история, которая уходит чуть ли не во времена Ивана Грозного, когда был на этом месте укрепленный посад для защиты русской земли от разбойничьих набегов диких степных кочевников, а теперь это уютный и тихий провинциальный городок, с улочками, сбегающими к берегу широкой Камы, и никаких там трамваев и даже поездов нет в помине. Зато дома с резными ставнями утопают летом в зелени садов, и белые пароходы, словно лебеди, плывут, плывут по вольному камскому раздолью...
– Дом наш окнами на реку смотрит, – говорил Костя. – Его еще мой прадед построил. И пристань рядом. От нее поднимешься наверх и метров сто влево. Тут и наш дом.
– А я люблю, чтобы трамваи ходили, – смеясь, отвечала Клава. – И поезда тоже. Захотелось куда-нибудь поехать – сел и поехал.
– Сколько угодно! – воодушевленно убеждал ее Костя. – Вниз если по Каме – до Казани рукой подать, а вверх – там и Пермь недалеко.
– Что ты! Я боюсь на пароходах. Однажды мы ездили до войны в Петергоф, мне плохо было.
– Это же по морю, а по реке – совсем другое дело.
– Все равно боюсь.
Она дразнила чуточку Костю, но не обидно. Просто знала, что самый лучший и самый красивый город на земле – ее Ленинград.
А Захару Михалычу очень понравилось, что Костя – шутка ли это, в двадцать лет без руки остаться, – сохранил в себе душевную теплоту, умение радоваться и благодарность – вот что главное – к родной земле, которая вскормила его и вспоила. Все от нее, от земли, и худо, когда человек, хотя бы и в горе, забывает о том, где родился, где вырос, где из века в век жили его пращуры. И не все ли равно, большой ли это город или маленькая деревушка. Земля вообще огромна и необъятна, а человеку нужен крохотный клочок именно родной земли, чтобы ощутить, почувствовать кровную связь с прошлым своим, без которого нет ни настоящего, ни будущего. Да и сам человек ничто.
Незадолго до войны – в сороковом году – Антипов ездил на Новгородчину. Уж мало кто и помнил там Антиповых, а все-таки осталась, сохранилась какая-то необъяснимая связь с родиной, иначе почему бы вдруг похолодало в груди и засосало где-то внутри жгуче и нестерпимо, когда взошел Захар Михалыч на пригорок и увидал деревню, бывшую родиной отца его, и деда, и прадеда... Знал он, что это та самая деревня, ждал увидеть с пригорка именно ее, но если бы и не знал, что это и есть Малое Залесье, все равно, убежден Антипов, все равно узнал бы, не ошибся и не прошел мимо, чтоб не полюбоваться, не поклониться издали. Сердце бы указало.
В том-то и дело, что настоящая, благодарная память хранится не головой, а сердцем...
Бывал Захар Михалыч и в других местах. На Кавказ, в Крым по путевкам ездил, но нигде так не отдохнул душой и телом, как в свой последний отпуск в Малом Залесье, хоть ничего не осталось от их родового гнезда: на месте антиповского дома, который от ветхости развалился, выстроили школу...
А с Костей они выпили малость, поговорили хорошо, как мужчины. К душе пришелся парень своей простотой и открытостью, своей привязанностью к родине и родителям. Захоти того Клавдия – отпустил бы с Костей, пусть. Настоящий человек не частый жених. И приятно, чего уж там, было ему слышать теплые слова о дочери, потому что и сам больше всего ценил в ней доброту и ласковость. От этого у женщины бывает в жизни все хорошее. А если женщина зла характером, не добра к людям и – вовсе не дай бог! – не ласкова, тогда и счастья ждать нечего, откуда ему взяться, счастью. Опять же как земля: к ней человек с добротой и лаской, и она отплатит щедро. Нет, не зря говорится: как аукнется, так и откликнется.
Но – самой Клавдии выбирать женихов себе. Тут советы давать и подталкивать не годится.
* * *
Как-то раз, когда Клава пришла на дежурство, ей сообщила сменщица:
– У тебя в седьмой палате новенький, ночью привезли. Хорошенький такой!..
– Ну и что? – прибирая под косынку волосы, сказала Клава.
– А он тоже Антипов.
Остановилось, точно провалилось в пустоту, сердце.
– Антипов?.. – переспросила чуть слышно.
– Ага!
Не надевая халата, бросилась Клава на второй этаж. На лестнице столкнулась с главным врачом, едва не сбила его с ног – он успел отступить к стене, – распахнула дверь в седьмую палату и, сглатывая колючий комок, стоявший в горле, спросила:
– У вас... новенький?
– Так точно! – приподнимаясь, ответил сержант Колесов, первый в госпитале заводила и балагур. – Гвардии ефрейтор Анатолий Антипов. Герой Севастополя, Ленинграда, Сталинграда и, само собой разумеется, Одессы-мамы! Вся грудь в крестах, но голова кажется на месте. Вот его койка, у окна.
– Неужели вам не надоело, товарищ Колесов?.. – чувствуя, как подгибаются колени, сказала она. Но нашла в себе силы, подошла к постели новенького, склонилась над ним. – Здравствуйте... – И подумала: «Дура я, дура».
– Здравствуйте, сестричка, – сказал он слабым голосом.
– Я не сестра, я санитарка. Если вам что-нибудь понадобится, позовете меня. Товарищи объяснят.
– Так это вы и есть моя однофамилица?
– Да. – Она вздохнула.
– А мне когда сказали про вас, я подумал: вдруг моя сестренка?! Они с матерью в Минске остались...
– И я тоже подумала, не брат ли, – призналась Клава. – Бежала сюда, чуть главного врача не сбила. – Она улыбнулась.
– Найдется ваш брат. Обязательно найдется! Он что, без вести пропал?
– Нет, он погиб. Похоронная была.
– Простите, – сказал новенький. – Я не знал.
– Ерунда! – вступил в разговор Колесов. – На меня писарь три похоронки выписал, а я – вот он, живой! – И постучал себя в грудь. – Надо верить, даже если тебя на самом деле убили. Лежишь, к примеру, в братской могиле, а верь, что это еще не конец, что вся жизнь впереди!..
Раненые засмеялись. Улыбнулся, превозмогая боль, и Анатолий Антипов.
– Колесов, – спросил кто-то, – а ты уже побывал на том свете?
– Говорю тебе – трижды!
– А как там?
– А, скука смертная! Нас ведь, солдат то есть, зеленой улицей в рай отправляют, а в раю, братцы... – Он махнул рукой. – В раю одни сплошные праведники. Ни выпить, ни закусить, с утра до вечера политинформации проводят.
Поднялся хохот, и Клава заметила, что Анатолий кусает от боли губы.
– Тише, ребята, – попросила она.
И все затихли.
– Я сейчас халат надену и вернусь, – сказала Клава, обращаясь к Анатолию.
– Ничего, ничего...
А вообще-то он оказался сильным: трижды, чтобы спасти ногу, оперировали его. Самая первая операция, в эвакогоспитале, сделана была не совсем удачно, началась гангрена, так что здешним врачам с ним пришлось много повозиться. Анатолий переживал, что ногу в конце концов ампутируют, а товарищи по палате подтрунивали над ним. Дескать, говорили, велика беда без одной ноги остаться! Разве это для мужчины главное? Было бы все другое на месте.
В особенности, конечно, старался Колесов.
– Да ведь что же, братцы, – рассуждал он вроде бы на полном серьезе. – Может, у него, кроме ноги, ничего и не было от самого рождения! Тогда выходит, что нога, тем более правая, и есть самый наиглавнейший орган его тела!
Поначалу Анатолий сердился, пытался отвечать, но скоро понял, что не со зла смеялись над ним – напротив, чтобы шуточками поддержать в нем дух. И не здоровые люди, кому преступно, кощунственно было бы зубоскалить над чужим несчастьем, а такие же раненые, как он. Иные и тяжелее. Кое-кто, хотя бы тот же Колесов, со смертью в обнимку месяцами лежали...
– А ты не грусти, не грусти, гвардии ефрейтор! – гнул свое Колесов. – Наука теперь знаешь куда шагнула?.. Ого-о! Нам с тобой и не догнать даже на костылях. А если повезет и догоним, так на любом месте протез поставят. Точно! Ветерану войны, герою Севастополя, Ленинграда, Сталинграда и Одессы-мамы в первую очередь. Или совсем без очереди...
– А вот ты объясни, – подыгрывал кто-нибудь, – отчего это на войне людям отрывает самые главные органы? Ноги, например...
– Но это же яснее ясного, куриная голова! Сам-то человек в землю зароется, а ногами дрыгает.
– А руки?
– Руки за пазуху спрячешь. Вот был у нас случай. Старшину осколком в мягкое местечко ранило. И так красиво угодило...
Грубоватые эти шутки вмиг прекращались, если в палату входили доктор, сестра или санитарка. В особенности стеснялись Клаву: она была самой молодой среди персонала. Потому и с «утками» и «суднами», по возможности, раненые управлялись сами. Друг другу помогали. Был случай, когда начальник госпиталя встретил в коридоре кого-то из раненых с «уткой».
– Это еще что такое?! – закричал он на дежурную сестру. – У вас раненые бойцы по совместительству санитарками служат? Где санитарка? Почему не выполняет своих обязанностей?..
Сестра, естественно, растерялась. И тут на помощь ей из палаты на костылях выскочил Колесов.
– Товарищ подполковник, – отрапортовал он, вытягиваясь, сколько позволяли костыли, – это наша собственная инициатива! Трудовая профилактика, так сказать.
– Никаких инициатив! Здесь госпиталь, а не санаторий!
– Да мы себя уважать перестанем, товарищ подполковник, если девчонки наше, прошу прощения, дерьмо таскать будут, когда мы и сами в состоянии это сделать. Им и без этого достается.
– Всем достается, – строго, но уже помягче сказал начальник. – Тем не менее каждый обязан выполнять свои служебные обязанности. Госпиталь – воинское подразделение.
– Какие обязанности, товарищ подполковник, – не унимался Колесов. – Девчонкам на танцы бы бегать, в школе учиться, а они... Памятники им надо ставить, чтобы за сто верст видно было! Вы простите меня, только ведь врач сделал свое дело, и все. А кто нас выхаживает?.. Санитарки и сестры.
– Правильно!
– Мы сами за собой уберем! – поддержали Колесова другие раненые, вышедшие в коридор на шум.
Прибежала и Клава.
– Она вот зайдет в палату, – показывая на нее, говорил Колесов, – и точно солнышко ясное взошло. В глаза ей посмотришь – и всего себя, со всеми грехами и потрохами, насквозь видишь. Она как зеркало для нас, как свет в окне...
Начальник огляделся удивленно, пожал плечами и пошел прочь...
– Видите, что получилось, – укорила Клава Колесова. – Сколько я вас просила, чтобы не делали этого, а вы...
– Ты, сестренка, не волнуйся. В обиду тебя не дадим. А памятник обязательно поставим! У меня отец скульптор...
– Раньше вы говорили, что ваш отец музыкант, – улыбнулась она.
– Разве?.. – Он поскреб в затылке. – Но это, между прочим, все равно. У него куча знакомых скульпторов.
* * *
Разумеется, все замечали – такое не скроешь от глаз неравнодушных, заинтересованных, – что Клава и Анатолий нравятся друг другу. Завидовали ему по-хорошему, потому что многие раненые вздыхали, думая о Клаве. Оттого, может, и подтрунивали лишний раз над ним, но отношений их не касались – запретно это и не для зубоскальства. Да и любили Анатолия все. Он никому и никогда не отказал сочинить письмо девушке – у него это получалось красиво, как в романах, – зря не охал, не жаловался на судьбу, а еще умел душевно, тепло, с каким-то чувственным проникновением читать стихи, и знал их много.
А вечера от раннего ужина до отбоя, когда в палатах гасили большой свет, долгие, тоскливые, и все истории про себя, про товарищей – придуманные и непридуманные – давно были рассказаны. Даже Колесов истощился на выдумки и остроты.
Однажды и Клава нечаянно застала Анатолия за чтением стихов.
Она вошла в палату, и ее никто не заметил, так все внимательно и напряженно слушали. Она тихонько стала у двери...
Нога у Анатолия была в гипсе, и он читал лежа.
И про отвагу, долг и честь
Не будешь зря твердить.
Они в тебе,
Какой ты есть,
Каким лишь можешь быть, —
Таким, с которым, коль дружить
И дружбы не терять, —
Как говорится, —
Можно жить
И можно умирать...
– Еще! – просили раненые, и никто по-прежнему не замечал Клаву.
– Почитай, Толя!..
И она мысленно тоже просила, и было ей приятно, что он не отказывался, не ломался, но читал и читал.
Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла...
Именно в тот зимний вечер – да, именно в тот – Клава вдруг поняла, открыла для себя, что любит Анатолия. Хотя понять это трудно. Было ей хорошо, радостно и в то же время страшно думать об этом, потому что, думая, она уносилась мыслями в неведомые дальние дали, где все было так зыбко и неясно... Она уговаривала себя, что пустяки это, пройдет, что просто-напросто ей показалось...
А в стихах, которые читал Анатолий, было столько тоски, столько страсти!
И наконец удар кинжала
Пресек несчастного позор...
И мать поутру увидала...
И хладно отвернула взор.
И труп, от праведных изгнанный,
Никто к кладбищу не отнес,
И кровь с его глубокой раны
Лизал рыча домашний пес...
Конечно, это стихи смутили, нарушили ее покой. А в нем-то, в Анатолии, чего же особенного?.. Многие куда симпатичнее его. Хотя бы вот Васильковский из четвертой палаты. Летчик-истребитель, Герой Советского Союза. И в любви объяснялся... Девчонки шепнули ей, что он холостой. То ли дело: идешь с ним под руку, а все на него смотрят и завидуют – Герой, не кто-нибудь!..
Но стоило Клаве представить, вспомнить, как лежал Анатолий после недавней операции, совсем-совсем беспомощный – нога на растяжках, и как она ухаживала за ним, белье меняла, постель перестилала, почему-то делалось стыдно. А мало ли за кем приходилось ухаживать, и никогда ведь, никогдашеньки не бывало стыдно, потому что понимала – раненые...
Дома, между дежурствами, не находила себе места. Волновалась: как он там? не худо ли ему? Был момент, когда собралась попроситься, чтобы ее перевели на другие палаты, на третий этаж, подальше, но чуть подумала, что Зина или Тамара станут ухаживать за Анатолием, перестилать постель ему, переодевать свежее белье, а по вечерам слушать, как он читает стихи, – поняла, что не сможет без него. И не знала, радоваться ли, что пришла к ней любовь, хотя мечталось о любви – большой, красивой и светлой.
Отец не замечал ничего, а мать вздыхала украдкой, догадываясь обо всем, но молчала, не расспрашивала и тоже не знала, на счастье или на муки явилась к дочери любовь. Молилась потихоньку, испрашивая у бога совета. Отцу бы рассказать, обсудить вместе, как у людей, положение – боялась. «Какая еще любовь, – скажет, не сомневалась Галина Ивановна. – Ремня вот всыпать – и вся любовь пройдет сразу!..»
Колесов все-таки не выдержал, шепнул как-то Клаве:
– Ты, Клавочка, почаще дежурила бы, что ли! А то, когда тебя нет, гвардии ефрейтор точно умирать собрался, совсем скисает...
Она вспыхнула вся.
– Глупости.
– Ах, женщины, женщины! – вздохнул Колесов, актерствуя. – Нет, не зря товарищ Лермонтов Михаил Юрьевич сказал по такому случаю: «Стыдить лжеца, шутить над дураком и спорить с женщиной, – все то же, что черпать воду решетом: от сих троих избавь нас, боже!..» – И запрыгал на костылях по коридору.
Клава удивленно смотрела вслед ему, и было ей радостно, и сердце ее шумно и часто-часто билось в груди...
ГЛАВА VII
Наступил сорок четвертый год.
Торжественно и весело, сколько это было возможно, отметили ленинградцы снятие блокады. Женщины на кухне и в коридоре танцы устроили, замучили Антипова и сталевара Веремеева – было их всего два мужика на весь барак. Ну и выпили достаточно, нашлась водка, припрятанная для всякого случая. А лучше-то случай и придумать трудно: родной город из кольца вражеского вызволили!
– Теперь скоро и домой, – радовались женщины. – К весне, наверное, и повезут.
Правда, к тому времени прижились уже и здесь, в эвакуации. Пообвыклись, не голодали и не очень бедствовали, как первые две военные зимы. Появились личные огородики, подсобное хозяйство разрослось – оттуда кое-что перепадало, так что и овощи разные к столу, и картошка были. Завод помогал и дровами запасаться: специально бригады заготовителей в лес отряжали, на заводском же транспорте и вывозили. Словом, приспособились.
Но чем ближе, явственнее виделся победный конец войне, тем сильнее являлась в людях острая тоска по родине. Представлялось, как вернутся в Ленинград – в бараке почти одни ленинградцы и жили, – как войдут в старые квартиры, отопрут свои комнаты, где и запах родной, и всякая трещинка, щербинка на стене или на потолке знакома, и заживут мирной, счастливой жизнью, в которой – думалось, верилось всем – не будет ни горя, ни страданий, ни слез.
Горя и без того хлебнули полной мерой и сверх еще много-много, а слезы, какие были, все выплаканы...
Веселились женщины, кружились в вальсе под заезженную пластинку, и не хотелось в такой день думать о том, что не все, далеко не все похоронки выписаны ротными писарями.
– Ну, разошлись наши бабоньки! – беззлобно ворчал Антипов.
– Пусть, – сказал Веремеев. – Устали горевать.
Весна была не за горами. Февраль вообще-то месяц в здешних местах лютый, вьюжный, и все-таки днем на солнцепеке хорошо пригревало. С барачных низких крыш свисали на радость мальчишкам сосульки, и сосны на ветру уже не стонали тяжко, с надрывом, но гудели ровно и не тоскливо, точно предчувствуя скорое тепло.
С приходом весны все ждали больших перемен. Хоть и не первая, третья была эта военная весна.
* * *
Неожиданно Антипова вызвали к парторгу ЦК на заводе товарищу Шерстневу.
Захар Михалыч лично с ним знаком не был. Раз-другой встречались на собраниях актива, а вот разговаривать не приходилось. От людей, правда, слышал, что человек он понимающий, не заносчивый и простой.
– Давно хотел с вами, Антипов, познакомиться, – сказал парторг, приглашая садиться.
– Ничего, и постоять можно. – Антипову не понравилось, что его назвали не по имени-отчеству, а по фамилии.
– Садитесь, садитесь. Дело у нас с вами важное, разговор может получиться длинным.
– Понятно, что важное. Без дела не стали бы звать, не то время, чтобы о пустом говорить.
– Именно, Захар Михайлович! – Шерстнев улыбнулся и тем расположил Антипова к себе. Людей, напускающих на себя излишнюю серьезность и недоступность, особенно если высокое начальство, он не любил.
– Про заводские дела спрашивать не буду, – продолжал парторг. – Тут у вас, как говорится, полный порядок. Вчера, кстати, был в вашем цехе. Красиво работаете, Захар Михайлович!.. С большим наслаждением наблюдал, честное слово. Артистически! На кинопленку бы заснять, другим кузнецам показывать.
– Как умеем, так и работаем. – Но все же польстила похвала.
– Скромничать вам ни к чему. У меня, между прочим, отец тоже был кузнецом. Я кое-что понимаю в этом деле.
– На заводе работал? – поинтересовался Антипов.
– Нет, в деревенской кузнице. Подковы, телеги, бороны и все такое прочее. Я немножко помогал ему.
– Ручная работа сложная. На ней кузнец и проверяется. Нынче вот редко кто варить умеет...
– Отец любил повозиться. Копается, копается... Потом посмотришь, такую вещь отковал!.. – Шерстнев снова улыбнулся и покачал головой. Видно было, что ему приятно вспоминать. – А я вот... – Он развел руками, словно считал себя виноватым в чем-то или неудачником. И это пришлось Антипову по душе. – Дома у вас все хорошо, Захар Михайлович?
– Нормально.
– Невестка пишет?
«И про невестку знает! – удивился Антипов. – Подготовился, значит, к разговору. А раз подготовился, что-то серьезное...»
– Пишет, – сказал. – Спасибо.
– Внучка растет, здорова?
– Растет, что ей! – Тут и он не сдержал улыбки. Всегда приятно, когда про внучку спрашивают. – Не понимает, что на свете делается, все ей в радость.
– И слава богу, что не понимает, успеется. К сожалению, страданий и горя людям еще надолго хватит...
– Как это? – Антипов выжидающе и с некоторой растерянностью смотрел на Шеретнева.
– Пока человечество научится своей судьбой распоряжаться, много воды утечет. Мы с вами можем надеяться на лучшее, Захар Михайлович, а готовыми должны быть ко всему. Такая вот диалектика получается. – Он переложил на столе какие-то бумаги, чуть сдвинул в сторону графин с водой. – Давайте ближе к делу.
– Я слушаю вас.
– Что бы вы ответили – только подумайте, не спешите с ответом, – если бы вам сейчас предложили поехать в Ленинград?..
Чего угодно ожидал Антипов от этого разговора, но такой поворот был совершенно неожиданным. Эка, в Ленинград! Что же здесь раздумывать долго?.. Хоть сегодня...
– Готов прямо от вас на поезд, – сказал он. И добавил: – Даже пешком согласен.
– Прямо от меня не надо. Пешком тоже. Имеется в виду скорое будущее.
– Когда угодно. – И, спохватившись, решился спросить: – А зачем нужно ехать?
– Работать, завод восстанавливать.
– Война же еще не кончилась...
– Война войной, а пора и о будущем подумать, о завтрашнем дне. Не век же воевать будем.
– Это верно, навоевались, – согласился Антипов, поругивая себя за оплошность. Ну надо было спросить такую глупость: зачем! Ясное же дело, не отдыхать.
– Правительство и Центральный Комитет партии приняли решение о восстановлении промышленных предприятий, пострадавших во время войны и... оккупации. В числе первых назван и ваш завод. – Парторг вышел из-за стола, сел рядом с Антиповым. – Скажу больше, Захар Михайлович: вашему заводу уделено особое внимание. Значение его для последующего восстановления и развития всей нашей промышленности очень велико. И заслуги, разумеется, тоже.
– Значит, все эвакуированные по домам? – И подумал, что, выходит, не зря женщины радовались скорому возвращению домой, в Ленинград.
– Нет, – сказал Шерстнев. – Сейчас от нас поедут несколько человек. Хочу предупредить вас: не стоит об этом говорить. Вы понимаете?..
– Как не понять.
– Учтите, вам никто не приказывает. Дело добровольное. Там ведь пока трудно.
– Что значит никто не приказывает?! – недовольно высказался Антипов. – Раз надо, это и есть для меня приказ.
– Семья, Захар Михайлович, с вами не поедет, останется здесь. На какое-то время. Поэтому и вы вправе не ехать. Подумайте.
– Получается, что вы позвали меня, чтобы предложить подумать? – Он встал, одернул ватник. – Я член партии большевиков, товарищ парторг! Слово партии для меня закон, даже больше, чем приказ.
– Другого ответа я и не ждал. – Шерстнев тоже встал. – Собирайтесь в дорогу. А о семье не беспокойтесь, мы позаботимся о них.
– Есть собираться!
– В добрый путь, как говорится.
Выходя из кабинета, Антипов столкнулся с Веремеевым и подумал, что, всего вероятнее, его вызвали за тем же. Но говорить ничего не стал. Не велено, значит, так нужно.
Радостно было сознавать, что вот он скоро поедет в Ленинград, домой, однако и нелегкие мысли одолевали его, потому что оставлял семью. Понимал, что жене трудно будет без него с внучкой на руках. К тому же и здоровье ее вызывало опасения. Что-то ослабела она за последнее время, похудала сильно. А к врачам не загонишь, покуда не свалится с ног. Отмахивается. Дескать, что твои врачи, отец, понимают!.. Но и то правда – откуда здоровью взяться...
Галина Ивановна, узнав о предстоящем отъезде мужа, схватилась за голову. Антипов, как мог, как умел, успокаивал ее.
– Не одни же, мать, остаетесь, люди вокруг! И не у всех, сама знаешь, мужики в доме. В бараке-то, посмотри, я да Веремеев. И он со мной вместе уезжает. Война, мать, а меня партия командирует, доверие оказывают. Обоснуюсь дома – сразу и вас позову. – На этот счет у него не было уверенности. – Потерпите маленько.
– Маленько ли, отец?.. – поднимая заплаканные глаза, с сомнением сказала Галина Ивановна.
– Раз парторг обещал, так тому и быть.
– Потерпим, куда же деваться, – вздыхая тяжело, проговорила она.
– Внучку, мать, береги. Что надо – продавай, не жалей. Наживем.
– Продавать-то, отец, нечего.
– Я буду присылать деньги.
– Ладно тебе, проживем. Хуже было.
– Ты у меня молодец, мать! – сказал Антипов, обнимая жену. – За Клавдией тоже присматривай. Как бы глупостей каких не наделала. Замечаю, любовь у нее вроде появилась.
– И ты заметил? – удивилась Галина Ивановна обрадованно.
– Невидаль какая! И слепой заметит.
– Восемнадцать скоро девке, взрослая уже.
– Про то и я толкую.
– Ты когда едешь-то?..
– Не знаю, мать...
Весна взялась дружная, спорая, с отъездом что-то затягивалось, и Антипов надеялся втайне, что, может, успеет вскопать своим огород и посадить картошку. По утрам спешил взглянуть – не пора ли? И ведь знал, что рано: какой огород, когда по ложбинам и там, куда не доставало солнце, еще лежал плотный снег.
Так и не успел. Двадцать третьего марта опять вызвали в партком и объявили, что на послезавтра назначен отъезд.
Соседям и вообще знакомым было сказано, что едут они с Веремеевым в командировку, обмениваться опытом работы. И это, в сущности, была правда: им действительно выписали командировочные предписания, в которых написали, что они следуют в Ленинград «на основании Постановления Совета Народных Комиссаров...»
А провожать себя на вокзал Антипов не позволил ни жене, ни дочери.
– Нечего, – сказал, как отрубил.
Не любил он провожаний и поцелуев возле вагонов, на виду у чужих людей, так что распрощались дома, и ни ему, ни Галине Ивановне не могла прийти в голову мысль о том, что видятся они последний раз в жизни...
Посидели перед дорогой по русскому обычаю, помолчали. Антипов взял на руки внучку. Вглядываясь внимательно, с пристрастием в ее лицо, он с приятной радостью узнавал себя и сына, узнавал родовое антиповское. Чего уж там можно было узнать, один только бог ведает. Но ему очень хотелось, и он узнавал.
В дорогу Антипов надел единственный свой костюм, купленный года за два до войны, с орденами и медалью: к двадцатипятилетию Октябрьской революции и за успешное выполнение заказов фронта, как было сказано в Указе, его наградили еще орденом Красной Звезды. Внучка восторженно рассматривала дедовы награды и повторяла:
– Дай! Дай!
– Ишь, требует! – умилился Захар Михалыч. А внучке сказал строго: – Нельзя. Это правительственные награды.
Наташка недоверчиво – слово-то незнакомое и трудное – посмотрела на него и сползла с его коленей. Обиделась.
– Стало быть, пора. – Антипов поднялся, оглядел комнату, прощаясь с этими стенами, где прожито почти два с половиной года, вскинул на плечо самодельный рюкзак, взял чемодан.
– Может, провожу? – неуверенно попросила Галина Ивановна, зная, что просит напрасно.
– Набила мешок! – сказал Антипов, точно не слышал ее вопроса.
И с этим вышел.
* * *
Ехали почему-то через Казань и Москву, хотя короче было бы через Пермь и Киров, и добирались, что называется, на перекладных, кто как умел. В Свердловске, при пересадке на московский поезд, вагоны штурмовали густо и дико, даже не верилось, что можно пробиться сквозь эту тысячную толпу желающих охать. Однако Антипову удалось-таки протиснуться к подножке, и он ухватился за поручень, подумав, что теперь-то все, теперь он в вагоне. Тут он увидел под ногами вареную картошку, по которой, скользя и чертыхаясь, топтались люди. Сзади нажимали, давили со страшной силой; рядом кричала женщина – звала какого-то Сашу. А когда Антипова втиснули в тамбур, где было довольно просторно – толпа застревала в дверях, – чемодана при нем не оказалось и за плечами он почувствовал странную легкость, хотя мешок, собранный женой, был тяжеленный.
Тогда он и понял, что картошка, которую месили ногами у вагона, была его.
Мешок разрезали от завязки до самого низа. Только в уголке завалялся помятый пирожок с гороховой мукой и несколько картошек. «Вот чертовы мазурики!» – как-то беззлобно подумал Антипов. Хорошо еще, что ордена и медаль прицепил и что документы и деньги из кармана не вырезали. А нечего было, говорил он себе, и рот разевать, не ребенок. Вот только никак не взять в толк: каким образом из рук чемодан увели?.. Не было, правда, в нем ничего особенно ценного, а все же белье сменное, две рубахи, две пары носков, бритва опасная – ее жалко...
Попутчиков его, ленинградцев, разбросало по разным вагонам: кому куда посчастливилось попасть. С ним вместе ехал только инженер Грищенко. Они не были прежде знакомы, Грищенко работал в заводоуправлении, а здесь, в вагоне, он и вовсе отделился. Может быть, испугался, как бы Антипов не обратился за помощью?.. Да разве он позволил бы себе! Никогда. И было ему тоскливо и больно смотреть на инженера, потому что скупому не позавидуешь. Скупого разве что пожалеть можно.
За деньги, какие Антипов имел при себе, вряд ли что-нибудь купишь – цены бешеные, и он подумал, не обменять ли на еду часы. Старинные, фирмы «Павел Буре». Все, что сохранилось после отца. Нет, решил, нельзя. Да и лучше всего до Москвы из вагона не высовываться, еще останешься.
Устроился он на узкой багажной полке. Тесновато, конечно, не раскинешься, и свалиться можно при сильном толчке, но есть где распрямиться, протянуть ноги.
Напротив, тоже на багажной полке, только на широкой, ехали два солдата. Молоденькие, безусые еще, все про девок зубоскалили. Невольно – куда же денешься – слушая их болтовню, Антипов посмеивался и думал, что ни тот, ни другой наверняка девок не обнимали, не целовали, а выходило по их словам, что всего уже отведали. Ну, солдаты ладно. Разговоры эти понятны и безвредны, к тому же все в таком возрасте болтали об этом, а внизу какая-то баба часами напролет рассказывала о пророке, который бродит будто бы по деревням и, на кого глаз положит свой, уверяла баба, так тому через три дня смерть неминуемая!..








