Текст книги "Вечные хлопоты. Книга 1"
Автор книги: Евгений Кутузов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
– Господи помилуй, страсти какие! – удивлялись другие женщины.
– Неужто через три дня?
– А вот в деревне Красново, в Туринском районе это, жил один мужик. Справный такой мужик, нестарый еще и здоровый. А на фронт, бабы, его не взяли потому, что вроде как видел он плохо. Ясно, подмазал кому надо хорошо, чего там видел не видел!.. Ну вот, и пришел в Красново-то, в деревню эту, пророк. Митрофаном его зовут. Пришел, значит, и прямо к этому мужику в избу. Который от фронта скрывался. «Угощай, – говорит Митрофан, – бедного странника». А мужик, известное дело, жадный был, и отвечает, что у него нет ничего. «Разве, – отвечает, – картошки в мундирах сварить?.. Только померзла вся, сладкая, есть не станешь...» Пророк он и есть пророк, чтоб сквозь пол видеть и сквозь землю. Вот он и говорит мужику: «Ты что же это?! Советскую власть обманул, на фронт не пошел, когда другие мужчины проливают кровь, теперь и меня обманывать взялся?.. У тебя ж в подполе и солонина есть, и картошки рассыпчатой навалом, а в сенях в кадках капуста квашеная стоит и грузди соленые!» Мужик-то осерчал сильно от срама такого и прогонять стал пророка... Ну, тот спорить не спорит, подымается спокойно с лавки и идет себе из избы прочь. А в сенях-то, бабоньки, обернулся и молвил слово вещее: «Ступай прямо сейчас в район, просись, чтоб тебя на фронт взяли, а нет, так гляди не пеняй после на меня, на себя пеняй!..» И пропал, как сквозь землю провалился. Больше его в деревне Красново не видели. А мужик – слушайте, бабоньки! – через три дня взял и помер. И никаких тебе причин доктора не нашли, хоть всего-всего изрезали. Вскрывали, значит. Вот дела-то какие на свете делаются...
Женщины заохали, заахали, обсуждать начали эту историю.
– А то еще случай был... – продолжала рассказчица.
– Полно врать, – не сдержался Антипов и свесил голову. Надоело ему, и спать мешали.
– А соври лучше! – огрызнулась баба недовольно. – Умный какой выискался, подумаешь!.. Может, сам от фронта скрываешься, страшно стало?! Проверить надо твои документы, ездют всякие!
– И то, и то! – охотно подхватили другие женщины.
– Ишь, спрятался где!
– Не скрываюсь, не скрываюсь я от фронта, – отбивался Антипов от упреков.
Но где там! Поднялся шум, гам. Позвали проводника.
– Проверь у него билет и документы, – тыча пальцем в Антипова, кричала баба, которая рассказывала о пророке Митрофане.
– А в чем дело?
– Проверь, тогда узнаем!
Проводник с подозрением смотрел на Антипова. Общая неприязнь невольно передалась и ему.
– Так что, гражданин хороший, попрошу документики и билет.
– Пожалуйста. – Он расстегнул ватник, проводник увидал ордена и медаль и пробормотал смущенно:
– Не надо...
– Почему же? – Антипов предъявил паспорт и командировочное предписание.
– Все в полном порядке, – объявил проводник громко, возвращая документы, так и не заглянув в них. – Раскудахтались, как на базаре! – пристыдил он женщин. – А ну-ка всем предъявить билеты!
Самое нелепое и смешное произошло дальше. Баба, растревожившая народ, не имела билета, и проводник увел ее с собой. Разговор тотчас перекинулся на нее, и все быстро согласились, что она напридумывала бог знает каких страстей и еще неизвестно, сама кто такая, а скорее всего – спекулянтка, раз два огромных мешка с собой тащит.
Мало-помалу успокоились, и тогда появился Грищенко.
– Жив, Антипов?
– А что мне сделается.
– Шум какой-то здесь был...
– Ерунда. Наших никого не видать?
– Нет, – сказал Грищенко, пожимая плечами. – Возьми, если не брезгуешь. – Он протянул кусок хлеба и половинку соленого огурца. – Больше у меня ничего нету.
– Спасибо, – сказал Антипов.
– Я здесь через три отделения от тебя. Попробую разузнать, где наши устроились.
Грищенко ушел.
– Батя! – позвал солдат с соседней полки. – Это тебя, что ли, обчистили?
– Выходит, что меня. – Он улыбнулся и покачал головой, вспомнив про картошку под ногами. И подумал, что из семенной взяла мать, а ведь с каждой картофелины можно было две верхушки срезать и посадить. Жалко.
– А этот тип, который приходил, с тобой вместе едет, батя?
– С одного завода мы, в командировку едем. Почему он тип?.. Он инженер.
– Кулак он, а не инженер! – сказал солдат брезгливо. – Сам американскую тушенку лопает, а тебе кусок огурца принес.
– Не надо об этом, – сказал Антипов, а сам все-таки подумал: до чего жадны бывают люди.
– Я своими глазами видел, – не унимался солдат. – Лопает, аж челюсти трещат.
– Ну и что? Не ворованное ест, свое. А судить людей, ребята, не наше дело.
– Чье же, если не наше?
– Человек сам себе высший судья и прокурор.
– Ну, ты даешь, батя! – солдат рассмеялся. – Это в библии, что ли, написано?..
– Про библию не знаю, в бога не верую. Сам так думаю, и люди умные говорят.
– Выходит, и я сам себе судья и прокурор? Что-то не так ты толкуешь, батя.
Его товарищ тем временем молча вскрыл банку тушенки, отрезал от буханки толстенный кусок хлеба, потом воткнул нож в консервы и протянул все Антипову.
– Рубай, отец, компот. Он жирный! Главное – здоровье, верно? А остальное трын-трава!
– Мне не съесть столько, – застеснялся Антипов. – Тут на целую роту еды.
– Рубай, рубай! Мало будет – добавим. Мы сначала тоже подумали, не дезертир ли ты. Прости, батя.
– Ничего, бывает.
– Ордена на фронте получил?
– Нет. Не был я на фронте, ребята.
– А где же получил?
– За работу в тылу. А этот... – Антипов показал на орден Трудового Красного Знамени, – этот еще в начале тридцатых годов.
– И медаль «За отвагу» в тылу заработал?
– Это так, случайно... Несколько дней в ополчении воевал.
– А говоришь, что на фронте не был! Человека же сразу видно. Ты ешь, батя, не стесняйся, а мы сей минут чайку сообразим.
– Хватили, чайку! – Антипов усмехнулся недоверчиво.
– На каждой станции кипяток бесплатный...
– Но до него добраться нужно.
– А солдатская находчивость для чего?
– Веселые вы ребята.
– На том стояла и стоять будет земля русская!
На ближайшей станции солдаты раздобыли котелок кипятку. Вместе напились чаю, покурили, поговорили о войне и о близкой победе. Глядя на них, Антипов думал, что вот веселые они сегодня, беззаботные даже – в их возрасте простительно, – и все ладно и хорошо у них получается... А кто знает, что будет с ними завтра или через несколько дней? Может, погибнут оба, и останутся с вечным неизбывным горем их матери, невесты, которых они не целовали и не миловали, и никто из родных никогда не придет на могилы, потому что и знать никто не будет, где они, могилы эти... Как не знает и он, где, в каких краях, находится могила Михаила и есть ли она вообще. Но сын хоть оставил после себя другую жизнь, дочку, которая, ставши взрослой, как бы продолжит жизнь отца своего. А эти-то двое совсем молодые...
Он вздохнул глубоко, безрадостно.
– Что пригорюнился, батя?
– Смотрю вот на вас и думаю...
– Что сегодня мы смеемся, а завтра нас того, щелкнуть могут?
Антипов вздрогнул, услышав эти слова. Голо и страшно прозвучали собственные его мысли, сказанные вслух.
– Мы живучие, батя! У нас на свете еще делов много, нельзя нам умирать. У Сереги дома крыша осталась непокрытая, течет, – сказал солдат, ругавший Грищенку. – А мне одному гаду за сеструху отомстить надо.
– Крыша – ерунда, – встрял второй солдат. – Вот как там с огородом маманя управится? Разве колхоз поможет. Вообще-то председатель обещался...
– Стой! – прервал его товарищ.
И прислушался.
В дальнем конце вагона звучала песня:
На позицию девушка провожала бойца.
Темной ночью простилися на ступеньках крыльца...
Вагон раскачивало мерно и зыбко. В фонаре возле ног Антипова догорала, оплавляясь, тощая свечка. Пламя ее вздрагивало, трепыхалось, словно предчувствуя скорую агонию.
И пока за туманами видеть мог паренек,
На окошке на девичьем все горел огонек...
Огонек свечи, вздрогнув последний раз, погас. Пришла душная, неспокойная темнота. Кто-то кряхтел, кто-то вздыхал, под кем-то неистово скрипела полка.
– Сам-то откуда будешь, батя? – спросил один из солдат.
– Из Ленинграда, сынок.
– Ух ты! Вот где побывать хотелось бы, а тогда и умирать можно. Сейчас, значит, в Ленинград и едешь?
– Туда.
– Счастливый, – позавидовал солдат, вздыхая.
Антипов не ответил.
В конце вагона пели уже другую песню, про землянку. «Как там мои? – засыпая, думал тревожно Захар Михалыч. – Внучку не простудили бы...»
Он проснулся утром. На полке, где вчера ехали солдаты, спала женщина в обнимку с ребенком. В ногах, привязанный к фонарю, лежал пакет и записка: «Держись, батя! Привет Ленинграду. Мы отомстим за него фашистам!» А в пакете он нашел банку тушенки, полбуханки хлеба и два куска колотого сахара.
Антипов улыбнулся и спрятал записку в карман.
Заплакал ребенок. Тотчас проснулась и мать.
– Тише, тише, сыночек, – успокаивала она. – Потерпи немножко, уже скоро приедем. – Она пыталась всунуть в рот ему пустышку, но ребенок выплевывал соску.
– Дайте, он есть, наверно, хочет, – сказал Антипов и протянул женщине оба куска сахара.
– Что вы! – Она испуганно смотрела на сахар.
– Берите, это солдаты оставили. Вот еще тушенка и хлеб. И мы с вами позавтракаем.
– Спасибо вам, – сказала женщина растерянно. – Мне неудобно...
– Не мне спасибо. – Он спустился с полки. Курить хотелось до смерти, а здесь теперь нельзя, раз женщина с малым ребенком.
* * *
В Москву поезд прибыл среди дня.
Выходя из вагона, Антипов увидел и Грищенко. Тот возился с вещами, которых было у него много (как только влез!): два чемодана и настоящий зеленый рюкзак, туго набитый чем-то.
– Давайте подсоблю, – предложил Захар Михалыч. – Я-то теперь налегке.
– Стоит ли затрудняться? – отнекивался Грищенко, но не настойчиво. – Носильщик подойдет...
– Какой там носильщик, давайте. – Он подхватил довольно тяжелый чемодан и пошел быстро вперед.
А на улице, когда переходили площадь от Казанского к Ленинградскому вокзалу, случилась неприятность: у Грищенки развязался рюкзак и на землю посыпался лук, много луку. Он стоял растерянный, пристыженный среди золотистого великолепия – луковая гора едва не доставала до колен – и бормотал:
– В Ленинграде, говорят, луку совсем нет... Дороже хлеба, говорят...
Прохожие оглядывались: кто смеялся, а кто смотрел с неприязнью, принимая, должно быть, обоих за спекулянтов.
– Что же вы, – укоризненно сказал Антипов. – Давайте собирать. Не пропадать же добру! – И присел на корточки.
– Ладно, черт с ним, – проговорил неуверенно Грищенко. – Пойдемте отсюда.
– Не валяйте дурака.
Он складывал в рюкзак луковицы и думал, что ни за что не догадался бы тащить с собой лук. Но не осуждал Грищенко: не ворованное человек везет и не на продажу – себе. Или родственникам, которые переживали в Ленинграде блокаду. Им нужны витамины, а в луке витаминов этих сколько угодно. Но и неприятно все-таки было: чувствовалась во всем этом продуманная выгода.
На Ленинградском вокзале собрались все вместе. Правда, двое отстали где-то в дороге. Антипов обрадовался, что Веремеев здесь. Надо было им сразу держаться друг друга, запоздало подумал он.
Старший группы Малышев – до войны он работал начальником второго механического цеха – не обрадовал: выехать из Москвы дальше не то что сегодня или завтра, а и в ближайшие дни почти невозможно. Люди сидят неделями, поезда ходят нерегулярно, и не помогут никакие командировочные предписания, если они не воинские. Праздно нынче никто не ездит, ведь в Ленинград въезд строго по специальным пропускам.
– Что будем предпринимать? – спросил Малышев, объяснив ситуацию. – Давайте обсудим.
А что, собственно, обсуждать? Обсуждай не обсуждай, а, раз билеты не закомпостировать, все равно не уедешь. Решили, что нужно обратиться в наркомат. Ехали же не сами по себе, а по приказу наркома и на основании постановления СНК.
Малышев наказал никуда не расходиться, ждать его на месте. Но тотчас следом за ним исчез куда-то и Грищенко, попросив Антипова присмотреть за его вещами.
– Увидишь, Михалыч, – сказал Веремеев, – что уедем мы по его милости, а Малышев вернется ни с чем. Это как пить дать.
– Знаком с ним?
– До войны еще. Он же в отделе главного металлурга работал. Неужели не помнишь?
– Не помню. Да и не знал я там никого.
– Ну как же! – сказал Веремеев. – Еще орден в сороковом году ему дали. Инженер-то он отличный, дело знает, не отнимешь. А пронырлив.
Так и вышло: Малышев вернулся к вечеру, в сущности, ни с чем. В наркомате велели всем зарегистрироваться в канцелярии – отметить командировки – и ждать. Дня через три-четыре обещали отправить.
– В общежитий койки дают, – заключил Малышев. – Возможно, но пока не точно, удастся получить талоны в столовую. Это лучше, товарищи, чем ничего?.. – Он оглядел всех, как бы спрашивая, согласны ли с ним.
– Лежать всегда лучше, чем стоять, – пошутил кто-то.
– Можно уехать сегодня ночью, – неожиданно объявился Грищенко.
– Сегодня? – удивился Малышев.
– С первым апреля! – опять пошутил кто-то.
Веремеев подтолкнул Антипова.
– Каким же образом мы можем уехать? – спросил Малышев.
– По двести рублей с человека, – ответил Грищенко. Я выяснил. Отъезд гарантирован. Поезд отправляется в ноль тридцать.
Все молчали, переглядываясь.
– Взятку нужно дать, так, что ли? – сказал Малышев.
– Если вам угодно, пусть это будет взятка. Что касается меня, то я считаю это разумной платой за услугу. Во всяком случае, я еду. Пока в Москве ждем у моря погоды, потратим больше. А гарантий, насколько я понимаю, никаких?..
– Тоже верно, – вздохнув, согласился Малышев. – Решайте, товарищи. В этом деле я не старший, а как все.
Посовещались недолго.
– Чего там! – махнул рукой Веремеев и полез в карман за бумажником.
Грищенко, собрав деньги и билеты, опять исчез. Не было его час или полтора. Вернулся в сопровождении железнодорожного служащего.
– За мной тихо и не все сразу, поодиночке, – шепотом сказал он.
– Не нравится мне это, – поморщился Антипов, обращаясь к Веремееву.
– Теперь нечего рассуждать, – ответил тот. – Всем не нравится, а ехать надо.
Служащий провел всю группу – девять человек по каким-то закоулкам в тупик. Подвел к вагону в середине состава и постучал в окно. Появилась проводница. Пересчитала всех, освещая каждого фонарем, и разрешила заходить в вагон.
Но предупредила:
– Полки покуда занимайте самые верхние. Потом, когда посадка начнется, можете перебираться на средние или на нижние. Сидеть смирно! Громко не разговаривать и ни в коем случае не курить. Огоньки папиросные далеко видать.
Похоже было, что в вагоне уже были и другие пассажиры.
Антипов с Веремеевым расположились рядом.
– Не зря говорится: кому война, а кому мать родна, – зашептал Веремеев, когда проводница ушла к себе в служебное отделение. – По-хорошему ты прав, Михалыч. Накостылять бы по шее этому железнодорожному деятелю и в милицию проводить. Да и Грищенке заодно не мешало бы. А мы вот залезли и довольны. Эх, мать честная!.. На себя смотреть совестно. Ладно, что темно. А чего ты молчишь?..
– Думаю.
– Получается, что думай не думай, а двести рублей и в самом деле не деньги.
– Двести рублей – ерунда, конечно, – сказал Антипов. – А мы вроде как совесть по дешевке продали. Вот и смекаю: неужели и война ничему людей не научила?
– Научила, как видишь! – Веремеев усмехнулся.
– То-то и оно. Ведь выходит, что и мы подлецами оказались. Что говорить, если дело сделано! – Антипов выругался в сердцах, как давно не ругался, и замолчал.
Тихо лежал и Веремеев. Только дышал тяжело.
Они уснули и не слышали, когда поезд подали к перрону, как шла посадка, тоже шумная, беспорядочная, однако не такая дикая, как была в Свердловске, – у вагонов вместе с проводниками стояли военные патрули и милиция: проверяли документы.
А утром за окнами открылась им истерзанная, изглоданная железом, испепеленная огнем земля. Было в этом что-то неестественное, удручающее: голый, до черноты выгоревший лес; на месте станций – развалины; сиротливо торчащие печные трубы, остывшие навсегда; искореженные танки, грузовики, повозки...
– Металла сколько загублено, – проговорил Веремеев с тоской. – Работали, работали, и все, выходит, по боку?..
– Металл переплавим, крепче будет, – отозвался Антипов. – Люди вот, их не оживить...
Помолчали, ошеломленные, подавленные земным разорением, которому ни конца ни краю, и не было оттого радости возвращения, а пугающая тоска живым холодным существом неприятно и мерзко шевелилась в душе.
– С самого начала придется начинать, – сказал Веремеев. – Вторую жизнь будем жить с тобой, а, Михалыч?
– Будем, раз надо.
Чем ближе подъезжали к Ленинграду, тем опустошеннее казалась земля. А прежде-то, до войны, думал Антипов с болью в сердце, на этой земле сеяли хлеб, строили дома, сажали сады, и кто же мог, кто смел подумать, что в одночасье рухнет все и придет долгая страшная ночь – война – и не оставит места для радости, для любви, а люди будут жить одной мыслью, одной только надеждой – выстоять и победить.
Именно: выстоять и победить.
Выстояли!.. Защитили многострадальную русскую землю. Но дорогой ценой, большой кровью оплачено это, и потому особенно радоваться должно всякому пробуждению новой жизни. Хоть и с пепелищ, с землянок начинается она.
Знакомые пошли места: Любань, Тосно, Саблино...
– Здесь мой брат жил, – сказал Веремеев тихо, когда проезжали Поповку. Точнее, бывшую Поповку, потому что сейчас здесь не было ни единого целого дома.
– Это который же, Николай? – спросил Антипов.
– Нет, Александр. Пятеро детей у него было, Михалыч. Осталась в живых одна дочка. Всю семью, гады, сожгли вместе с домом... За то, что Сашка партизанил.
Над холодными, мрачными корпусами Ижорского завода тянулся в светлое еще небо одинокий желтый дымок. И теперь только Антипов до конца осознал, что долго, может быть дольше, чем была война, предстоит лечить ее глубокие раны.
«Хватит ли сил? – спрашивал он себя. – Ведь такое надо поднять из ничего, отстроить!..»
А должно хватить, иначе нельзя. Разве уже не поднимали заново жизнь после гражданской войны?.. Разве плакались и ныли в нелегкие, совсем нелегкие двадцатые и тридцатые годы?.. И разве не вынесли эту войну, хотя временами казалось – зачем лукавить перед собой и перед своею совестью, – что все потеряно невозвратно, кончено все, исчерпаны те огромные силы, какие скоплены были веками русским народом?..
Выдержали, не уронили чести и достоинства! Значит, нашлись силы сверх того, что отпущены людям природой.
– Работенки для нас приготовлено много! – словно откликаясь на мысли Антипова, сказал Веремеев. – И какой работенки, Михалыч!
– А чем больше, тем лучше. Скучать некогда.
– Это ты точно заметил. От скуки нет другого средства, как работа. Собираться пора?
– Я вроде собран, – усмехнулся Антипов.
– Как же будешь?
– Образуется. Не впервой от нуля начинать. Руки-ноги есть, голова на месте, что еще нужно рабочему человеку? Работа! А ее, сам говоришь, много.
– На наш-то век хватит.
– И детям останется, – сказал Антипов.
Под вечер поезд прибыл в Ленинград. Сеялся мелкий дождик, но и он был приятен, потому что ленинградский, свой. А нет большего счастья, чем возвратиться к родной земле, к родному порогу...
ГЛАВА VIII
Галина Ивановна все чаще чувствовала какое-то странное недомогание. Поначалу, еще до отъезда мужа, вовсе нигде не болело, просто быстро уставать стала, едва-едва до обеденного перерыва дотягивала. Потом аппетит начал пропадать и в правом боку, за ребрами, боль иногда появлялась. Два-три дня ничего не слышно, и вдруг заломит, засосет, как на голодный желудок, прямо спасу нет. Особенно ночью. Хорошо, если Клавдия на дежурстве: тогда она поднимется, держась за бок, нагреет воды, бутылку вместо грелки приложит, все и пройдет, даже приятное тепло по телу разольется.
Думала, что это от простуды, тем более раз теплое помогает. Сходила в заводскую амбулаторию.
– Работу надо бы вам сменить, – сказала докторша. – Что-нибудь полегче. Хотите, я справку дам?
От справки Галина Ивановна наотрез отказалась, уверенная, что работа тут ни при чем. Слава богу, не первый годок сидит за молотом, привыкла. Да ведь и тяжести, когда привычна к делу, никакой. Только внимание нужно.
Отправилась к бабке Таисии, благо муж далеко, не прознает. Люди говорили, что она травами лечит. А предсказаниями и толкованием снов во время войны занялась, откликаясь на большой спрос. Однако толкования ее всегда хорошими выходили. Кто с каким сном ни придет к ней, все к радости получается. Не было со стороны бабки Таисии обмана, но было желание успокоить, внушить веру в будущее, подарить людям приятное.
Она сразу узнала Галину Ивановну, памяти ей не занимать: кого увидит хоть раз – через десять лет вспомнит. Напоила гостью чаем, настоянным на травах и ягодах, про домашние дела расспросила, посочувствовала, что Антипов один отъехал в Ленинград, о внучкином здоровье справилась. За разговором она пытливо вглядывалась в лицо Галины Ивановны, в глаза, блестевшие нехорошо – лихорадочно, и без труда узнавала болезнь, для которой не было у нее своего названия, но которая страшна тем, что открывается исподволь, незаметно и мало-помалу источает силы человека, убивает его медленной и мучительной смертью. Слышала, конечно, бабка Таисия, что у докторов эта болезнь называется раком, да ведь не в том дело, какое название, а в том, что помочь нельзя. Облегчить сколько-то страдания, остановить на время губительную хворь она могла. Но не более того.
– Говоришь, в правом боку болит? – спрашивала она, хотя и сама видела это, потому что с лица Галина Ивановна делалась желтушной.
– В правом, но не часто. Теперь дней пять уже не слышно.
– Хорошо, что не слышно, – сказала бабка Таисия, думая при этом о том, что тем и страшна болезнь: обманно отпускает, неожиданно возвращается. – Дам я тебе, сердешная, трав и корень один. Будешь варить от восхода солнца до самого заката, поняла ли?..
– Поняла, поняла.
– А как солнышко спрячется, тут и переставай варить. В малой воде вари и на малом же огне, чтобы чуть кипело и не булькало! После, когда остынет, дольешь туда чекушку водки или спирту. Постоит три дня, через марлечку процедишь, и пей по чайной ложке перед едой. Утром и вечером. Меду еще хорошо... – Она задумалась, вспоминая что-то. – Постой-ка, вроде была у меня баночка меду. – Вышла в сени и вернулась с початой пол-литровой банкой. – На вот. Настою выпьешь и медком заешь. Полегчает...
– Не нужно! – отнекивалась Галина Ивановна, на имея чем отплатить бабке за такую милость. – Я на рынке куплю.
– Купишь, разбежалась! Там тебе заместо меду-то отравы какой подсунут. Пчел, сердешная, в наших местностях не держат, потому лето хотя и жаркое бывает, а короткое. Не успеешь и оглянуться. Привозной здесь мед, и в нем тоже толк надо знать. Бери.
– Сколько я должна за него?
– Долги наши былью поросли, – сказала бабка Таисия назидательно и с явным недовольством. – Покуда живы, бога благодари, что сама я с чаем не выпила и кому другому не отдала. Вот и весь твой долг. Невестка-то пишет ли письма с фронта?
– Пишет, пишет! – обрадованно ответила Галина Ивановна. – Вчера как раз получили письмо.
– Видишь, жива! Сон-то вещий был, испугались во́роны и улетели. Так я и думала сразу... Еще не забудь, когда станешь настой пить, сказать: «Благословен Грядый во имя Господне!.. Отче наш! если не может чаша сия миновать меня, чтобы мне не пить ея, да будет воля Твоя». Это, сердешная, Христова молитва перед тем, как ему на Голгофу взойти за веру нашу православную. Нынче, гляжу я, и верующие все позабывали... Но и неверующие – господь им судья – супостата бьют, землю русскую очищают от скверны. – Она повернулась лицом в красный угол, где под иконами тлела, источая дурманящий запах, лампадка. – Господи, прости им неверие, отпусти грехи, сохрани жизни молодые!..
Перекрестилась и Галина Ивановна.
– Сама веруешь, – упрекнула бабка Таисия, – а дите некрещеным растет... Али муж не разрешает?
– Не разрешает.
– Партейный он, что ли?
– В партии.
– Тогда ладно, раз такое дело. У каждого, выходит, своя вера. Не осуждаю, нет. Ну, ступай, ступай.
Придя домой, Галина Ивановна записала молитву, какую велела читать бабка Таисия. Переврала малость, где ж все запомнить, не это главное, а то, что дочка все равно догадалась в чем дело.
– К врачам надо обратиться, – ругалась она на мать. – Я договорюсь в госпитале. Анализы возьмут, рентген сделают. А бабкино зелье на помойку вылью, так и знай! – грозилась Клава. – И отцу напишу.
– Не лезь! – осерчала Галина Ивановна. – Болеть еще будет – схожу к твоим докторам. А зельем не смей обзываться. Травы это, не зелье. Раньше люди все травами лечились.
– Зато и жили сколько?..
– Не зато, а потому что в нужде. Хлеба досыта не было у людей. А ты подумай-ка, хлеб, он тоже вроде трава!.. В травах, доченька, вреда нет, если ими знаючи пользоваться. Всякая животина себя травкой вылечивает.
Правда: стало Галине Ивановне заметно лучше. Боли совсем исчезли, точно и не было их в помине. Аппетит вернулся. Уставала, однако, по-прежнему быстро, но это могло быть и от переутомления. Работа работой, а ведь и по дому забот хватало, только поспевай разворачиваться.
Внучку пришлось отдать в ясли в круглосуточную группу, иначе не получалось: сама Галина Ивановна в две смены работала, а Клава сутками. С кем же оставишь Наташку, когда ночью никого нет?..
Жалко, конечно, было в чужие руки отдавать, в яслях не тот догляд за ребятишками, что дома, но слава богу, что устроить удалось: завком навстречу пошел.
Да все это ничего, терпимо, успокаивала себя Галина Ивановна. Другим-то, если оглянуться, куда хуже война досталась. А и нынче, когда приближается конец войне, тоже особенной легкости и сладости не ожидается, – у многих мужья на фронте погибли. Вдовья доля не сладкая, нет!.. Хотя бы вот Дуся Трофимова, которая с тридцатых годов работала у мужа машинисткой. С двумя ребятишками осталась, недавно похоронную получила. А радовалась, бывало, что ее мужик с первого дня на фронте и – живой. И когда в госпиталь раненый попал, тоже радовалась: не убитый же! Домой вернется... А он умер в госпитале, в неизвестном городе Шуя. Оттуда и сообщили. Но Дуся молодец, никто не видел, когда она плакала. И что скажешь ей в утешение?.. Нечего сказать. Судьба бабья – оплакивать мужей. И которые хорошие были при жизни, и которые плохие. В смерти все одинаковые. Дусин-то муж не золото был, где там!.. Пил сильно и, случалось, колотил ее под пьяную руку. Но отец был детям, теперь нет у них отца... И деда нет, и бабки. Ох‑х, жизнь, жизнь... Страдают люди, в суете живут, а конец-то всем один уготован – местечко малое на кладбище. Ладно, если в родную землю положат, а в чужую как лечь? Страшно...
Не обманывалась Галина Ивановна временным облегчением своей болезни. Чувствовала, должно быть, что это последняя ее весна. Утешалась тем, что с огородом управились. Правда, не весь вскопали. Рассудили с Клавдией, что и половины хватит. Отца нет, а им двоим много ли надо? К тому же вызов в Ленинград может прийти еще до сбора урожая.
Как на праздник, вышли в погожий весенний день сажать картошку. И Наташка тут же на свежем воздухе с ними. Весело было, работали с песнями, с шутками-прибаутками. Известное дело – бабы собрались, одна перед одной себя показывали, языки оттачивали. Все больше про мужиков трепались, и – странно – речи вели бесстыдные, о чем и шепотом-то, в темноте, язык не всегда сказать повернется, а поди ж ты, не было совестно слушать...
В особенности выделялась Катька Прохорова из сборочного цеха.
– А что, бабоньки, – говорила она, заливаясь смехом, – скажу я вам про себя!.. Чувствую, что снова девкой стала, ей-богу. Тут раненый один из выздоравливающих ко мне повадился с любовью, а мне и не охота уже мужика! Ну прямо как в девках когда ходила. Помню, замуж вышла, муж, бывало, ласкает меня, милует, а мне спать хочется и так скучно, так надоедливо! Вот, думала, дуры девки, что замуж спешат...
– После-то разохотилась или нет? – спросил кто-то из женщин.
– Спрашиваешь! – под общий хохот призналась Катька.
– Гладишь, и раненый раззодорит!
– Где там! Хилый он, с моим мужиком не сравняться...
– Постыдилась бы ты, – не сдержалась все-таки Галина Ивановна, беспокоясь, что Клавдия такие разговоры слушает. – Срамно ведь говоришь.
– Делать не срамно, а говорить срамно?.. От молчания, тетя Галя, с тоски умереть можно.
– А ну тебя! Язык-то у тебя острый, знаю. – И побежала за внучкой, которая уползла к самой воде.
Огороды раскинулись вдоль речки, на узкой полосе между лесом и водой. До войны намечалось здесь построить заводской дом отдыха и пионерский лагерь. Место тихое, сухое, песчаное. А на противоположном берегу, как бы прямо из воды, начиналась тайга. Стояла она солнечной рыжей стеной – сосны сплошняком – и тянулась без конца и края на тысячи километров во все стороны. На севере, но далеко-далеко, тайга переходит в тундру, и тундра уже до самого Ледовитого океана. Городов там больше нет, да и деревень поблизости тоже. Глухомань вечная, нетронутая. Лишь кое-где заброшенный скит повстречается либо изба старообрядца обомшелая...
Тайга быстро берет свое назад. Людям тяжело с нею тягаться, отвоевывать клочок земли под пашню. А ей просто – как пошла кустарником, не остановить, хотя бы и топором...
К вечеру, в тот день, когда посадили картошку, Галина Ивановна опять почувствовала боль в боку. Бутылку бы с теплой водой приложить, но не посмела: Клавдия была дома, не хотелось, чтобы она знала. Лежала, кусая от боли губы, и думала: «Хоть бы вызов отец скорее присылал...»
Но никому пока вызовы не приходили.
* * *
А до́ма, в котором Антиповы жили перед войной, не было.
Уже и развалины успели разобрать, и место, где стоял дом, было обнесено высоким свежим забором. «Должно, и люди погибли, – подумал Антипов, – раз ничего не осталось...»
Он постоял недолго, обошел вокруг забора и хотел уходить прочь – делать здесь нечего...
– Захар, ты?.. – тихо окликнул кто-то.
Он вздрогнул от неожиданности, повернулся на голос и не вдруг признал Григория Пантелеича Кострикова. Был тот жестоко худой, сгорбленный, похожий на древнего старика, придавленного годами, хотя не минуло ему шестидесяти.
Антипов обрадовался. Не просто знакомого встретил, а человека, на глазах которого начинал работать в кузнице, который немного помнил его отца, Михайлу Антипова.
– Григорий Пантелеич! – И кинулся к нему, протягивая руки. – Вот не ожидал!..
Они поздоровались, и Антипов ощутил в руке Кострикова вялость, немощь, и глаза его показались равнодушными, какими-то бесцветными и водянистыми.
– Живы, значит!
– Что мне, другие гибнут... – отозвался Костриков, точно осуждал себя. – Ты, слышал, на Урале был?








