Текст книги "Румянцевский сквер"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
Капитан Сморчков умел быть благодарным. Когда Анна Степановна в очередной раз пришла отмечаться, он высказал предположение: раз в Питер пока нельзя, так, может, разрешат в Киров? Все же областной центр, культуры там поболе, чем в зачуханной Лузе.
И добился-таки разрешения.
Тетя Паша на прощанье напекла круглых хлебцев-олябышков, поставила миску с тепней – толокном на квасе. Прослезилась, добрая, провожая стояльцев.
– Одна остаюся… Мой-то Ванечка как пропал без вести, так и нету яво… Настя в Тихвине тоже одна мается. А Лизка как скончила в Вяликом Устюге училище, так и крутится…
Саша знал: Лизка теперь медсестра. Еще из корявых строчек ее писем можно было понять, что появился у нее жених, механик на речном пароходе.
– Замуж хотит, донюшка… – Тетя Паша вытирала передником катившиеся слезы. – А какая она хозяйка? Нехалюза…
7
В серокаменном Кирове с редкими островками зелени заводские трубы застили дымом полнеба. Чем-то и похоже было на ленинградскую Выборгскую сторону. Первое время ютились по случайным углам – с жильем такие были трудности, что Анна Степановна порывалась уехать обратно в Лузу. Да что ж это такое, жизнь проходила под чужими крышами. Невидимая, необоримая сила не пускала их в родной Ленинград.
Наконец сняли комнату в доме барачного типа неподалеку от пристани на Вятке-реке. Дом был назначен на снос, и жильцов переселяли, но шло это медленно, так что – расположились тут жить, и даже купила Анна Степановна на рынке керогаз для удобства жизни. Скинула последние деньги как раз накануне декабрьской реформы.
Шла весна, на Вятке начал лопаться, со стрельбой, ледяной панцирь. В первый день ледохода высыпала из школы гурьба семиклассников, в их числе и Саша Акулинич. Вышли на набережную – вдруг кто-то крикнул:
– Собака на льду!
На льдине, медленно проплывавшей мимо, металась белая, в рыжих пятнах, дворняжка. Бог знает, как она там очутилась. Льдины плыли, громоздились, ударяясь друг о друга, это пугало собаку, она жалобно скулила. Саша бросил портфель и побежал по черному, заваленному мусором откосу вниз, к реке. Льдина, на которую он ступил, накренилась, он по колено ушел в воду, но успел перескочить на соседнюю – откуда только прыть такая взялась, ну, конечно, он был легкий, субтильный. Еще и еще прыжок – и вот она, собачка. Мокрая, скулящая, она дрожала у Саши на руках, норовила лизнуть. Льдина становилась торчком, Саша перепрыгнул на другую, скатился в воду, но тут было уже мелко – и он ступил на берег. Собачка отряхнулась и, усердно работая хвостом, жалась к ногам своего спасителя.
Подбежали ребята.
Валера Трофимчук, белокурый красавчик, хлопнул Сашу по плечу:
– Ну, ты даешь, Акуля!
Валера был в классе самый сильный, тренированный, ему прочили победу на межшкольных гимнастических соревнованиях. Саша ему завидовал. Он чувствовал себя ущемленным – даже не столько от хромоты, сколько оттого, что его, новичка, одноклассники как бы не замечали. И вот он стоял мокрый, растерянный собственным геройством, и самый влиятельный в классе мальчик одобрительно хлопнул его по плечу.
Тут спустилась к воде стайка девочек из соседней женской школы – они прогуливались по набережной и тоже видели, как Саша собачку спас. Одна из них, голубоглазая, в вязаном белом берете, воскликнула:
– Ты весь мокрый! Иди скорей домой, переоденься!
– Да ну! – геройствовал Саша. – Высохну и так.
Раздельное обучение держало девочек как бы на другой планете. А тут – пошли по набережной вместе с мальчиками, хи-хи, ха-ха, у нас химичка вредная, а у вас? С голубоглазой девочкой Валера Трофимчук был знаком, она тоже была физкультурница, оба тренировались в одном спортобществе. Они шли рядышком, оживленно болтая. Саша плелся сзади, его била дрожь.
Он слег с воспалением легких. В больнице, где он лежал, его навещал Валера и другие мальчики. Однажды с Валерой пришла та голубоглазая девочка, Лариса. Белый халат был небрежно наброшен на ее плечи, черные кольца вьющихся волос обрамляли лицо.
– Ну, как ты, Акуля? – спросила она с улыбкой. – Тебя ведь Акулей зовут?
Саша хотел сказать что-то шутливое, легкое, но, охваченный внезапным волнением, закашлялся, раскраснелся.
– Папа говорит, ты поправляешься, – сказала она. – А ты кашляешь и кашляешь.
– Как кашалот, – сострил Валера Трофимчук.
– А кто твой папа? – спросил Саша.
– Ну кто! Доктор Коган.
Маленький, толстенький, лысый доктор Коган заведовал тут, в детской больнице, отделением. На обходах любил пошутить, давая детям необидные клички, шалунам грозил пальцем:
– Вот велю сделать тебе клизму из битого стекла.
Саше он сказал:
– А ты, значит, спаситель собак? Как тургеневский герой?
– Какой герой? – удивился Саша. – Герасим же утопил…
– Герасим тут ни при чем. У Тургенева есть рассказ «Стук… стук… стук!..». Ну, некогда мне с тобой точить лясы. – Доктор Коган обернулся к палатному врачу: – Продолжайте инъекции. Банки через день.
Инъекции новомодного пенициллина Саша переносил хорошо. А от банок у него пылала спина, и казалось, что в голове пожар.
Он попросил бабушку взять в библиотеке том Тургенева, где напечатан неведомый «Стук… стук… стук!..». История подпоручика Теглева, нелепого, «фатального» человека, поразила его, особенно – листок, найденный в кармане после самоубийства, – математические выкладки с датами рождения и смерти Наполеона и его, Теглева.
С числами Саша любил возиться. А тут он впервые задумался о предопределении, о том, что у человека на роду написано. «Что ж получается, – думал он. – Мне, значит, предназначено судьбой быть „че-эсом“… самым последним человеком… безвылазно сидеть в Кирове… Как странно! Я ведь ни в чем не виноват. И бабушка не виновата… А живем, как нищие… Хожу в латаных тети-Пашиных ботинках… А бабушка как одета?..»
Анна Степановна давно копила себе на зимнее пальто, но как Саша заболел, так и полетели денежки. Саше ведь требовалось усиленное питание, фрукты, мед и прочее, что можно купить только на рынке, а там цены – ох! Работала Анна Степановна в лаборатории районной поликлиники, зарплата была маленькая, да ведь и за комнату в бараке надо платить, – каждый рубль приходилось держать на строгом учете.
Выписывая Сашу, доктор Коган сказал ей:
– У вашего внука слабые легкие. Ему нужно хорошо питаться.
Анна Степановна смотрела в окно, не мигая и сжав губы в нитку.
– Вы слышите? – спросил Коган. – Ваш внук нуждается…
– Я слышала, доктор. Спасибо.
Она привезла Сашу на трамвае домой, захлопотала с чаем. Саша, еще слабенький после болезни, был радостно оживлен.
– Бабуля, – сказал, когда сели пить чай с белым хлебом и маслом. – Знаешь, что самое большое на свете? Звезда Антарес! Если б Солнце имело такой же размер, то оно поглотило бы не только Меркурий и Венеру, но и Землю и Марс! Представляешь?
– Это замечательно, – сказала Анна Степановна. – Я никак не ожидала.
С одного из гвоздей, на которых была развешана их одежда, она сняла старую кофту, сунула ноги в галоши.
– Куда ты, бабуля?
– Сегодня моя очередь мыть коридор и уборную.
Саша развернул газету, ему не терпелось узнать, как идет наступление Народно-освободительной армии Китая в Маньчжурии. Вдруг услышал: на кухне загремело ведро, коротко вскрикнула бабушка. Он кинулся бежать по длинному темному коридору. Анна Степановна лежала возле раковины в луже воды, выплеснувшейся из ведра, и тихо стонала, держась за сердце.
Хорошо, что сосед, бывший майор-зенитчик, уволенный из армии за алкоголизм, был дома, и хорошо, что был относительно трезв. Он-то, с посильной помощью Саши, и доволок Анну Степановну до их комнаты. Уложили на кровать.
– «Скорую» вызовите, – прохрипела она.
Тут началась рвота. Майор велел Саше прибрать, обтереть, а сам пошел на угол к автомату вызывать «скорую». Бабушка трудно дышала, глядя на Сашу страдающими глазами. «Бабуля, не умирай!» – мысленно заклинал он.
Приехала «скорая». Молодой врач-очкарик измерил давление, велел медсестре сделать укол магнезии.
– Гипертонический криз, – строго сказал он. – Лежать не меньше десяти дней. Вы работаете? – Он сел выписывать больничный лист и рецепты.
К вечеру барачный коридор наполнился голосами, шагами. Соседка Складышева, нормировщица с завода «Первое мая», разбитная разведёнка лет тридцати, сварила суп с мясными шариками, целую кастрюлю принесла. Другая соседка, суровая вдова, жившая с двенадцатилетней дочерью-дебилкой, постучалась и сказала, что на кухне поставила на их столик банку с компотом.
Саша сидел подле бабушкиной кровати, он был напуган.
– Пойди в школу, – сказала Анна Степановна. – Я тут сама…
– Нет, нет, бабуля, тебе нельзя вставать.
– Нельзя жить, – чуть слышно молвила она. – Но и умереть нельзя… Только бы дождаться…
– Чего дождаться?
Анна Степановна не ответила. Но и без слов было ясно. С Майей все это время шла переписка, весной будущего года у нее кончался десятилетний срок. Возвращение в запретный Ленинград ей не светило, но всемогущая власть могла разрешить поселиться в Кирове. Куда еще ей было ехать – только к матери и сыну. Саша ожидал ее приезда со смешанным чувством радости и тревоги. В письмах Майя была суховата, между нею и сыном как бы выросла стена, невидимая и холодная, как вечная мерзлота.
Анна Степановна тревожилась: учебный год кончался, на носу экзамены, а Саша не ходит в школу, сидит с ней, как приклеенный.
– Бабуля, не беспокойся, – говорил Саша. – На второй год не останусь.
И не остался – сдал все экзамены.
Он, конечно, был очень способный, все давалось легко. И особенно – математика. У Татьяны Васильевны, пожилой математички, были сборники старинных задач, переписанных из «Арифметики» Магницкого, из древней китайской книги «Киу-Чанг». «В клетке находятся фазаны и кролики, – диктовала она, держа по своей привычке карандаш у рта. – У всех животных 35 голов и 94 ноги. Сколько в клетке кроликов и сколько фазанов?» Или: «Один человек выпьет кадь питья в 14 дней, а со женою выпьет ту же кадь в 10 дней, и ведательно есть, в колико дней жена его особо выпьет ту же кадь». Саша быстрее всех управлялся с решением задач. Да что там китайцы, что старый добрый Магницкий! Опережая школьные программы, он брался решать алгебраические уравнения высших степеней.
На городской математической олимпиаде Саша занял первое место. Он принес домой грамоту, отдал Анне Степановне, и та просияла: вот ты у меня какой! Понесла грамоту показывать соседям. А Саша постучался к майору-зенитчику, у которого был привезенный из Германии трофей – роскошный радиоприемник «Менде». Майор настроился на Москву, слушали передачу об Олимпийских играх в Лондоне.
– Эх, жалко наши не участвуют, – сказал Саша.
– А на хрена? – сказал майор и налил себе в стакан портвейну.
Ему, старому вояке, прошедшему длинную дорогу от Сталинграда до Бреслау, все было по фигу, лишь бы стакан не выбивали из руки. По праздникам к нему приходили бывшие сослуживцы, из комнаты доносились избыточно громкие голоса и смех, нестройное пение. «Давай закурим по одной! – начинал кто-то из них. – Да-вай закурим, то-ва-арищ мой!» Возбужденно, разнобойно вступал хор: «Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать…»
Началась летняя спартакиада школьников. Саша с товарищами по классу ходили болеть за свою команду. Валера Трофимчук, гибкий, стремительный, здорово работал на параллельных брусьях, крутил на турнике солнце. «Ма-ла-дец!» – орали мальчики, когда Валера делал соскок.
Соревновались у своих снарядов девочки. У Саши дух захватило, когда увидел Ларису Коган, выбежавшую в белой майке и синих трусах. Вот взвилась над «конем» и, перехватывая рукоятки, завертелась, плавно пронося ноги вперед, вбок, назад. Ни у кого из ее соперниц не было таких стройных ног – ну, просто невозможно глаз отвести.
Лариса бурно дышала, закончив упражнение. Валера подсел к ней, они оживленно разговаривали, смеялись. Саша издали смотрел и завидовал. Ну почему, почему он такой несчастный, хромой?.. Не может легко подбежать к девочке… а как тянет к ней… такая красивая, белоногая…
8
В апреле 49-го приехала Майя.
Сошла с поезда худая женщина с усталым лицом. На ней было порыжелое, некогда черное пальто с потертым меховым воротником, на голове серая шапка, похожая на армейскую, на ногах валенки не валенки, бурки, что ли, всунутые в галоши. В руках – фанерный чемодан с жестяными уголками. Анна Степановна и Саша устремились к ней, и она оторопело уставилась на сына.
– Господи, – чуть слышно проговорила Майя, – одно лицо…
Саша знал, что похож на отца, видел сохранившиеся его фотокарточки, на одной, нечеткой, любительской, Яков Акулинич был запечатлен с гитарой. Но, странное дело, черты отцовского лица, когда Саша думал о нем, как бы заволакивало туманом. Да и весь его облик делался расплывчатым, отец уплывал на черном пароходе…
А мама оказалась совсем не похожей на ту, что Саша держал в памяти. Та, прежняя, запомнилась яркой внешностью, громким смехом и как бы готовностью пуститься в пляс. Майя, вернувшаяся из Сибири, была тихая. Большие карие глаза, прежде излучавшие радость жизни, теперь погасли и неподвижностью взгляда походили на бабушкины. На нее часто нападал кашель, она содрогалась худеньким телом, держа платок у рта. Анна Степановна уговаривала дочь пойти в поликлинику.
– Ничего не надо, мама, – сказала Майя, оглядывая платок. – Крови, видишь, нету.
– А была кровь? – всполошилась Анна Степановна.
– Бывала. Ничего, Бог помог.
Соседка Складышева взялась было устроить Майю на работу – повела к себе на завод «Первое мая». «Ты с моим заводом – тезки», – шутила она, веселая разведенка. Однако, даром что к Складышевой хаживал заводской кадровик, Майю на завод не приняли: в паспорте стояло нечто нехорошее.
Анна Степановна возмущалась:
– Какие мерзавцы! Человек отсидел десять лет ни за что ни про что, так и этого мало – на работу не берут!
– На эту не взяли, возьмут на другую, – тихо молвила Майя.
– Тебе как будто все равно. Что с тобой творится?
– Все, что со мной сделали, это наказание за прежнюю жизнь.
– За какую – за прежнюю? Никакой вины у тебя нет!
– Мама, не кричи, пожалуйста. – Майя с отрешенным лицом сидела у окна, ее профиль казался восковым. – Раньше я жила, как стрекоза. Без Бога жила. Вот и несу наказание.
– Да что ты несешь, Майюша? Человек не для того рождается, чтобы страдать и класть поклоны боженьке.
– Не хочу слушать такое, – сказала Майя. И добавила совсем тихо: – Человек для того живет, чтобы душу спасти.
Саша смотрел на мать непонимающими глазами. Когда Майя молилась у себя в углу, кланяясь маленькой, грубо намалеванной иконе Богородицы, он выходил из комнаты. Ему, только что принятому в комсомол, было не по нутру религиозное усердие матери.
Майю взяли на кордную фабрику, нуждавшуюся в чернорабочих руках. Недели три ездила она чуть свет в набитом автобусе на фабрику, в полутемный цех, крутила нить из хлопчатобумажной пряжи – из тугих этих нитей делали ткань-каркас для резиновых покрышек. На четвертой неделе кто-то из фабричного начальства хватился: жена врага народа работает на объекте оборонного значения! Покрышки, для коих фабрика делала корд, шли в авиацию и автомобилестроение – ясно, что враг мог заложить в кордную ткань любое вредительство. Бдительность – прежде всего!
Майя потерю работы перенесла тихо, вот только заходилась кашлем, и матери удалось наконец вытащить ее на анализы. Диагноз – очаговый туберкулез – оказался для Майи не нов, так и в лагерной больнице ей сказали. Болела от кашля грудь, и такая была слабость, что с трудом поднималась на ноги. Анна Степановна, которой жизнь не давала передышки, пустила в ход свой последний резерв – продала кольцо с брильянтом, хранимое на самый черный день. Лечила дочь медом и салом. Через сотрудницу по лаборатории затеяла переговоры с человеком из ближнего леспромхоза – просила добыть барсучье сало, весьма полезное, для растирания.
Необычно жаркий стоял август, но в конце его погода резко переменилась, в город ворвался холодный северный ветер. В субботу Анна Степановна, придя с работы, захлопотала с обедом, Сашу послала в аптеку за кодеином для Майи. А когда Саша воротился, бабушка лежала на кровати, слабо стонала, сухое лицо было искажено болью, а может, душевной мукой. Майя, сильно ссутулясь, отсчитывала в стакан с водой сердечные капли. Саша побежал на угол к автомату – вызывать «скорую». Вернувшись, увидел: мать стояла на коленях у постели бабушки, а бабушка хрипела и пыталась что-то сказать про барсучье сало.
В дверь постучали. Так быстро приехала «скорая»? В комнату взошел военный, младший лейтенант. Его бритое лицо блестело от пота, скрипели хорошо начищенные сапоги. Насупив лохматые брови, заглянул в бумажку, строго спросил:
– Никитина Анна Степановна – кто? Вы? Акулинич Майя Константиновна – вы? Почему не явились в августе в комендатуру?
– Мы болеем, – не вставая с колен, прошептала Майя. – Мы отметимся…
– Предупреждаю, за неявку положен арест.
– Простите, гражданин начальник, – униженно бормотала Майя, – мы отметимся, отметимся…
Кровь бросилась Саше в голову.
– Что вам надо?! – закричал он военному. – Чего вы мучаете нас? Не видите – человеку плохо?
– Как смеешь, щенок? – Младший лейтенант уставил на Сашу бесцветные глаза. – В колонию хотишь для малолетних?
Майя на коленях подползла к Саше, обхватила его.
– Молчи, молчи, Сашенька… Гражданин начальник, простите… у мальчика нервы…
Тут дверь распахнулась, быстро вошли двое в белых халатах – знакомый врач-очкарик из «скорой помощи» и сестра.
Младший лейтенант постоял, поглядел, как врач мерил давление и выслушивал больную. Потом отрывисто велел Майе, чтоб явилась в понедельник с паспортами, и, скрипя сапогами, вышел.
Укол снял у Анны Степановны острую боль, но врач не спешил уходить. И верно: вскоре приступ повторился.
– Надо маму в больницу? – спросила Майя.
– Нет, – покачал головой врач. – Транспортировку она не выдержит. Похоже на обширный инфаркт.
Ранним утром снова пришлось вызывать «скорую». Но Анна Степановна ее не дождалась. Болью и страхом полнились ее выкаченные глаза. Вдруг судорожно потянулась, испустила оборвавшийся стон. Майя закрыла ей глаза.
Словно остолбенев, она стояла над телом матери, наконец-то обретшим покой. Потом пала на колени, зарыдала, крича:
– Мамочка, родненькая, прости, прости… О-о-о, сколько ты вынесла, бедная… – Кашляя и плача, бормотала: – Прими, Господи… упокой душу рабы Твоей… воздай за муки…
Саша вышел из дому, побрел к реке, к пристани. Там разгружали пароход, грузчики, топая по сходням, таскали ящики, громко материли какого-то Семеныча. Саша сел на чурбачок от сорванной скамейки. Сквозь слезы, застившие глаза, смотрел на небо, полное движения. Плыли иссиня-черные тучи, гонимые ветром. Ветер крепко, по-хозяйски прочесывал реку, завивал на пляшущих волнах белопенные узоры. Было во всем этом равнодушном мире некое обманное движение, не ведущее никуда.
Жизнь без бабушки не мыслилась. Проще всего было прыгнуть в реку головой вниз. Что толку продолжать эту невозможную жизнь. Сделать десяток шагов к береговому откосу, взглянуть последний раз на сумрачное небо и…
– Саша! Саша-а!..
Он оглянулся. У входа в дом, двухэтажный барак, стояла Майя. Столько было в ее худой фигурке беспомощности, что Саша поспешил к ней, сильнее обычного припадая на покалеченную ногу.
Холодная вятская земля приняла бабушкин гроб. Над могилой поставили деревянный крест, бесплатно сколоченный соседом-плотником. Так пожелала Майя. Саша не возражал, хотя знал, что бабушка не была верующей.
Он объявил, что намерен устроиться на работу, ему скоро пятнадцать, уж рассыльным-то возьмут. А учиться пойдет в вечернюю школу. Но Майя запротестовала. Ей повезло, в железнодорожном депо не испугались ее паспорта, приняли мойщицей вагонов.
9
На очередной математической олимпиаде Саша снова отличился. На его работу обратил внимание председатель жюри профессор Орлич, завкафедрой математики педагогического института. Он пожелал познакомиться с Сашей.
– Вот ты какой, – сказал Орлич рокочущим басом, когда Саша предстал перед ним, краснея и стесняясь своей потертой тесной курточки. – Я думал, ты конь с яйцами, а ты типичный вятский запёрдыш. Что? Ах, ленинградский. Ну, пардон. Ты что же, знаком с теорией чисел?
Орлич имел, при среднем росте, плотное сложение. Над широко развернутыми плечами была красиво посажена голова с откинутой назад мощной седеющей шевелюрой – ни дать ни взять Бетховен, чей портрет Саша видел в какой-то книге.
Орлич дал ему задание по теории чисел. Надо ли говорить, как Саша старался его выполнить. В назначенный день и час он приехал в институт, постучался в дверь орличского кабинета. Профессор был не один, стоял у окна с молодой и, как увиделось Саше, ослепительно красивой женщиной.
– Вот вьюноша бледный, о коем я тебе сказывал, – пророкотал Орлич. – Еще одна жертва науки.
Женщина с милой улыбкой кивнула Саше.
– Напрасно, вьюноша, избрал ты математику, – продолжал Орлич, закуривая. – Математика сушит грудь. Давай твои бумажки.
Большой ручищей он забрал тетрадные листки и некоторое время читал, морщась то ли от дымящей в углу рта папиросы, то ли от вызванного Сашиной работой отвращения. Молодая женщина, смотрясь в круглое зеркальце, подкрашивала губы.
– Н-ну, допустим, – сказал Орлич. И, ухмыляясь, протянул листки женщине: – Полюбопытствуй, Алена. Вьюноша пытается решить проблему Гольдбаха для четных чисел.
– Какой отважный мальчик, – сказала Алена.
От ее улыбки и звенящего голоса у Саши сердце подпрыгнуло и так и осталось у горла.
Орлич дал ему новое задание и снабдил несколькими брошюрами:
– Познакомься с теорией множеств.
– А почему вы сказали, что математика сушит грудь? – спросил Саша.
– Это не я сказал. Читал ли ты Герцена, вьюноша? Ах, не читал. И даже не знаешь, что Герцен был в ссылке тут, в Вятке?
К стыду своему, Саша не знал.
В городской библиотеке Герцен был, и Саша под мощным воздействием его книг мысленно переселился в девятнадцатый век. От Орлича он узнал, что город Малинов из «Записок одного молодого человека» – это и есть Вятка.
Ну и досталось Малинову-Вятке от Александра Ивановича! «Бедная, жалкая жизнь! Не могу с нею свыкнуться… Пусть человек, гордый своим достоинством, приедет в Малинов посмотреть на тамошнее общество – и смирится. Больные в доме умалишенных меньше бессмысленны. Толпа людей, двигающаяся и влекущаяся к одним призракам, по горло в грязи, забывшая всякое достоинство, всякую доблесть; тесные, узкие понятия, грубые, животные желания… Ужасно и смешно!»
Вот нечистый учитель гимназии, узнав, что молодой ссыльный окончил университет, спрашивает:
«– Какого факультета?
– Математического.
– И я-с; да, знаете, трудная наука, сушит грудь-с… Я оставил теперь математику и преподаю риторику…»
Потом Саша погрузился в «Былое и думы». Уж тут Александр Иванович, оказавшись в Европе, не прятал людей и города за псевдонимами – писал резко, бил наотмашь по «удушливой пустоте и немоте русской жизни». Какие типы оживали под его пером! Вот вятский губернатор Тюфяев: в юности бродячий комедиант, писарь из Тобольска, он сделал бешеную карьеру, усердно переписывая бумаги в канцелярии Аракчеева и ставя «повиновение в первую добродетель людскую». У всесильного Аракчеева и выхлопотал себе губернаторство – сперва в Перми, потом в Вятке. Там-то и познакомился ссыльный молодой Герцен с этим восточным сатрапом, «развратным по жизни, грубым по натуре, не терпящим никакого возражения».
Да что там Тюфяев. Самому императору изрядно всыпал Искандер. «Николаю тогда было около тридцати лет, он уже был способен к такому бездушию. Этот холод, эта выдержка принадлежат натурам рядовым, мелким, кассирам, экзекуторам. Я часто замечал эту непоколебимую твердость характера у почтовых экспедиторов… они умеют не видеть человека, глядя на него, и не слушать его, стоя возле…»
Сашу поразила необычайная судьба Александра Лаврентьевича Витберга. В декабре 1812 года император Александр издал манифест, в коем обещал воздвигнуть в Москве огромный храм во имя Христа Спасителя. Был объявлен конкурс. Молодой художник Витберг, «восторженный, эксцентрический и преданный мистицизму артист», создал проект храма. Проектов было много, но Александра – главного судью – поразил колоссальный, исполненный религиозной поэзии проект Витберга. Никому не известный молодой художник предстал перед императором, был объявлен победителем и назначен строителем храма и директором комиссии. Это-то назначение и погубило Витберга.
Проект был поистине грандиозен. Он состоял как бы из трех храмов – был тройствен, как главный догмат христианства. Нижний храм предполагалось иссечь в склоне Воробьевых гор, тут должны были покоиться герои, павшие в 1812 году. Над его тяжелым порталом воздвигся бы греческий крест второго храма, внутри которого – вся евангельская история. Его венчала ротонда третьего храма, накрытая колоссальным куполом. Над Москвой возвысилось бы величественное сооружение, исполненное мощи, скорби, высокой духовности.
Однако осуществление проекта утонуло в бюрократической волоките, в дурацких склоках, во всей этой чертовщине, столь свойственной, увы, реальной русской жизни. Молодой, не имеющий практического опыта директор всячески пытался подготовить строительство, закупить гранит и мрамор, но столкнулся с двумя главными пороками государства – воровством одних и завистью других. На Витберга пошли доносы, начались разбирательства, растянувшиеся на десятилетие. Умер Александр, покровительствующий ему. Николай же был холоден к необычному проекту и скор на расправу. «Но в чем петербургское правительство постоянно, чему оно не изменяет, как бы ни менялись его начала, его религия, – это несправедливое гонение и преследования». Обвиненный в том, что его подчиненные воруют («как будто кто-нибудь, находящийся на службе в России, не ворует»), в злоупотреблении доверием и в ущербе, нанесенном казне, Витберг отправляется в ссылку в Вятку. Герцен, подружившийся в ним, свидетельствует, что семья Витберга жила в самой страшной бедности. «Два года с половиной я прожил с великим художником и видел, как под бременем гонений и несчастий разлагался этот сильный человек, павший жертвою приказно-казарменного самовластия».
– Петр Илларионович, – сказал Саша, – Герцен пишет, что Витберг по заказу вятского купечества сделал проект церкви. И Николай утвердил его, а когда узнал, кто автор, разрешил Витбергу вернуться в Петербург. Что же было с этим проектом?
– Протри глаза, вьюноша, – сказал Орлич, дымя папиросой. – Ты что же, не видел Александре-Невский собор в центре Кирова?
– А, так церковь построили…
– Эту – построили. Но уже без Витберга. Строили долго, он и не дождался окончания. Умер в Петербурге в бедности.
Разговор происходил в холостяцкой квартире Орлича, обставленной старинной мебелью красного дерева. На стенах висели увеличенные фотографии, все на одну тему: горы. С заснеженных вершин, с заоблачных, можно сказать, высей молодцевато взирали группки альпинистов, среди них и сам Орлич с абалаковским рюкзаком за плечами и ледорубом в руке. Были тут и несколько приличных копий с картин Рериха – синие, красные, лимонно-желтые горы.
Орлич, в вишневом халате, сидел за журнальным столиком, заваленным газетами, журналами, курил излюбленный «Казбек», разглагольствовал.
– Ты обратил внимание у Герцена, что царское правительство платило неимущим ссыльным в месяц пятнадцать рублей ассигнациями? Мой прадед Орлич-Коженевский, участник польского восстания восемьсот тридцатого – тридцать первого годов, был сослан в Вятку без всяких средств. Он заносил свою шинель буквально до дыр. И выжил только потому, что получал эти пятнадцать рублей. А нынче ссыльным не платят. Или может, платят? – Он прищурился на Сашу, сидевшего напротив.
– Бабушке ничего не платили. И маме не платят.
– Н-да. Государевы преступники стоили дороже… Н-ну, обратимся к горним высотам абстрактной алгебры. Что ты понял в теории групп преобразований?
У заведующего кафедрой дел – выше головы, тем не менее он находил время для занятий с Сашей. Однажды Саша, замешкавшись в прихожей, услышал сквозь приоткрытую дверь, как Орлич сказал Алене:
– Люблю одаренных парней.
Алена навещала Орлича по вечерам. При ее появлении Саша смущался, торопился убраться прочь.
– Ты боишься меня? – спросила она как-то раз, тихо смеясь. И оглядела его критическим взглядом: – Что за пальто у тебя? Ты ведь мерзнешь в нем.
– Да нет, – пробормотал Саша, жарко покраснев. – Ничего…
Он скорее кинулся бы в реку, чем признался этой сероглазой красотке, что страшно беден… что денег, зарабатываемых мамой мытьем вагонов в депо, только-только хватает на скудный прокорм…
Он заторопился уходить, но Алена взяла его за руку:
– Погоди.
У нее есть ученики, надо же зарабатывать на жизнь, на аспирантскую стипендию не проживешь, так вот – она может устроить Саше одного-двух учеников.
Саша удивленно уставился на Алену:
– Да нет… Что вы… Не смогу я…
Тут вмешался Орлич:
– Послушай, вьюноша. Как думаешь, почему мы с тобой цацкаемся. За красивые глаза? Нет, сударь. Дело в том, что мы сильно выбиты из жизни. Война выбила. И не только война. Ты же рассказал мне о своем отце. Нас осталось немного. О-очень тонкий слой. Поскреби ногтем – и все, дальше грубая материя. Неясно говорю?
– Н-нет, почему… – Саша напряженно слушал.
– Так вот. Нам нельзя пропасть. У тебя серьезные способности к математике, ты должен это осознать, готовить себя к научной деятельности. «Не смогу», – передразнил Орлич, скривив крупный рот. – А ты смоги. Тебе велят сидеть и не рыпаться? А ты рыпайся! Перестань робеть, расправь плечи. Хватит ходить в заморышах!
По смыслу это назидание было прямо противоположно тому, что Саша слышал от матери. Та, тихая и богомольная, говорила-шелестела:
– Не перечь, Сашенька. У них власть, ты и слушайся. Только в душе, душе-то не сгибайся. Христос не только за себя… за всех нас пострадал…
– Про Христа-спасителя, – сказал он однажды с комсомольской прямотой, – все попы придумали.
И тут же прикусил язык: с такой страшной мукой уставилась на него мать.
Она часто ходила в храм – в тот самый, Витбергом спроектированный, Александро-Невский собор. Саша теперь стал зарабатывать репетиторством, он настоял, чтобы Майя бросила работу в депо. Не по силам ей было мыть грязные вагоны. Придя домой, долго не могла отдышаться, кашель судорожно, мучительно бил ее. Однажды хлынула горлом кровь – чуть Богу душу не отдала, но отлежалась в больнице. Ей бы в туберкулезный санаторий, и были в райздраве путевки – но Майе не дали. Видно, не подошла «по контингенту». Ничего, выжила. Может, молитва ей помогала? Так или иначе, Саша настоял, чтобы она ушла из вечно холодного депо, пропахшего дымом и смазкой. Настоятель собора приметил усердную прихожанку, стал поручать ей уборку в храме, немного и платил – то деньгами, а то и продуктами.