355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Румянцевский сквер » Текст книги (страница 19)
Румянцевский сквер
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 13:30

Текст книги "Румянцевский сквер"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

Был объявлен перерыв, суд удалился на совещание. Саша из-за барьера уставил на Ларису долгий, долгий взгляд, в его тускло-синих, нездешних глазах были и печаль, и надежда. Лариса улыбалась ему, мысленно слала слова любви. И он улыбался – понимал без слов.

Но она уже знала, знала – будет долгая разлука. Невысказанный, задушенный плач сотрясал ее. Словно сквозь страшный сон услышала она после перерыва объявляемый приговор – пять лет… в колонии строгого режима…

Накануне отправки Саше разрешили десятиминутное свидание. В пустой комнате, где были только стол и два стула, Саша и Лариса бросились друг к другу, замерли в тесном объятии. Конвоир отвернулся к зарешеченному окну и закурил.

Лариса платочком вытерла Саше заплаканные глаза. Она видела: он невероятно удручен, говорить не может.

– Сашенька, ты все получил, что я передала? Шапку, зимнее пальто, ботинки?

Он кивнул, глядя на нее глазами побитой собаки.

– Анка велела тебя поцеловать. Она любит тебя.

– А ты… – Наконец он смог заговорить. – Ларчик, у тебя на работе все в порядке?

– Да, да.

Как раз порядка-то и не было. Позавчера в «Вечерке» появилась информация «Из зала суда» – сообщалось об осуждении троих отщепенцев – Астахова, Корнеева, Акулинича. Ларису вызвал замредактора, выразил сожаление – «вы сами понимаете… из горкома сделали запрос… лучше по собственному желанию…». Но Саше она об этом не сказала.

– Ты не беспокойся за нас. Мы будем тебя ждать.

– Ларочка, прости, прости меня, – заговорил он быстро. – Ошибся, ужасно ошибся, поверил… был идиотом… прости, что испортил тебе жизнь…

– Сашенька, успокойся, милый. Переписка теперь разрешена, я узнавала… Как приедешь на место, сразу напиши. Буду посылать продуктовые посылки. Ты такой худой…

– Хотели в Болгарию, к морю… Анке нужно солнце… А я все испортил… прости, прости…

– Перестань, Саша, не трави душу.

Конвоир сказал:

– Время. Заканчивайте.

– Разрешите еще минутку! – взмолилась Лариса. – Пожалуйста!

Конвоир молча отвернулся.

– Вот, возьми. – Она сунула Саше в карман пиджака пакетик с деньгами. – Как у тебя нога? Болит?

– Совершенно не болит.

– Умоляю, будь осторожен. Избегай простуды. Слышишь? Помни, что легкие у тебя слабые.

– Я тебя люблю.

– Я тебя люблю, – отозвалась Лариса, как эхо.

И, только приехав домой, дала себе волю – выплакалась навзрыд.

37

Первое письмо, да не письмо, а торопливая записка пришла из Кирова. «…Узнал ту самую пересылку, жутко грязную, на которую когда-то привезли нас с бабушкой…» Как странно – Киров! Жизнь как будто медленно кружилась вокруг этого города между Европой и Азией.

Потом письма стали приходить из Мордовии, из Дубровлага. Саша писал, что все хорошо – в бараке тепло, питание сносное, работа нетрудная, на мебельной фабрике, «делаем скамейки, табуретки». Лариса понимала, что «все хорошо» – это чтобы она не беспокоилась. Но она и на самом деле чувствовала своим особым чутьем, что Саша приспособился к лагерному быту и, главное, что его не бросили на мороз, на лесоповал, чего она боялась больше всего.

Она отправляла Саше посылки с продуктами, с книгами и тетрадями. Он заказывал книги по математике и философии, а художественные Лариса посылала по своему усмотрению. Однажды в его письме проскользнула фраза, что он занят трактатом о гармонии в природе и обществе. Это насторожило Ларису: опять трактат! Она написала, чтобы он занимался только математикой – и «никаких трактатов!».

Жилось ей трудно. В торфяной многотиражке не побоялись снова взять ее на работу – секретарем редакции. Зарплата была, как говорилось в анекдоте, «хорошая, но маленькая». Но взаимопомощь, налаженная новыми ее знакомцами-диссидентами, помогала: дважды приходил Юра Недошивин, принес 150, а потом 200 рублей. Когда Юру все-таки схватили и судили, появилась миловидная девица в берете, надвинутом на брови, – тоже принесла толику денег.

Колчанов, конечно, не забывал ее. Доставал и приносил книги, заказанные Сашей. Предлагал и деньги, но Лариса отказалась. Однажды он пришел с большим пакетом, в нем было зимнее пальто для Анки – синее, с меховым воротником. О, это было кстати: из старенького пальто Анка выросла, просто поразительно, что дядя Витя это заметил…

– Я очень вам благодарна, Виктор Васильич, – сказала Лариса. – Как только у меня появятся деньги, я отдам…

– Нет. Это мой подарок.

Анка, порывистая, подобно матери, налетела на него, чмокнула в щеку. И, надев пальто, побежала к зеркалу. На суровом лице Колчанова редко появлялась улыбка, но сейчас он улыбался, глядя на Анку.

Лариса знала, что у Виктора Васильевича произошли изменения в жизни. Его выступление на суде в защиту Саши не осталось безнаказанным: на парткоме ему влепили строгий выговор, лишь на два голоса перевесивший исключение из партии. Он дотянул учебный год до конца, а после летней сессии уволился из института, плюнув на докторскую диссертацию о Гракхе Бабефе, которую уже давно готовил. В Военно-морском музее Колчанова приняли на должность младшего научного сотрудника. Он теперь много писал, его статьи из истории флота, о войне на Балтике появлялись в газетах.

– Что пишет Потьма? – спросил Колчанов.

Почтовый штемпель этого населенного пункта стоял обычно на письмах Саши. Где-то там, в темных мордовских лесах (темными они казались Ларисе от названия Потьма), обретался Саша за лагерной колючей проволокой.

Она прочла Колчанову последнее письмо.

«Вся беда в том, – писал Саша своим мелким прямым почерком, – что я, по Пастернаку, с действительностью сблизил иллюзию. Но ведь иллюзия (дальше несколько слов были жирно зачеркнуты неведомым лагерным цензором). Теперь-то я понял, как заблуждался. И когда вернусь, ты меня, Ларочка, не узнаешь. Только семья! Только семейные заботы станут смыслом моей жизни…»

– Когда вернусь, – с потаенным вздохом повторила Лариса. – Я очень боюсь, что ему не дадут ограничиться семьей. Это было бы прекрасно! Но ведь он теперь диссидент. На днях Би-би-си опять упомянуло его в списке брошенных в лагеря. Да и тут, в Питере, мои новые знакомые не отпустят его.

– Диссидент, – задумчиво повторил Колчанов. – Это слово знакомо с университетских времен. Когда-то так называли в Польше некатоликов.

– Виктор Васильевич, я хочу похлопотать о свидании. Второй год пошел, как Саша там. Мне дали московский адрес управления, куда надо писать…

Колчанов помог ей составить текст заявления. Теперь оставалось ждать ответа из Москвы. По слухам, свидания разрешали заключенным, не имеющим нарушений лагерного режима. Саша нарушений вроде бы не имел. Правда, в последнем его письме было нечто насторожившее Ларису: четыре строчки, жирно зачеркнутые кем-то, надзиравшим за лагерной перепиской. И сразу за обрывом жирной черты – слова «все равно добьюсь». Дальше шло о погоде, все еще очень холодной, несмотря на близость весны.

«Все равно добьюсь». Значит, что-то там произошло такое, что заставляет Сашу добиваться своего. Господи, только бы его не занесло… только бы не дал волю своему дерзкому языку… знает ведь, хорошо уже знает, как мстительна, как беспощадна власть.

Вот и март начался. Вторую уже весну встречает Саша в мордовском лагере. А ответа из московского управления все нет и нет. И давно уже нет от Саши писем. Изнывая от тревоги, Лариса принялась звонить в Москву – номера телефонов ей сообщили всеведущие новые знакомые. Ей отвечали голоса мужские и женские, тенорки, начальственные баритоны – ответ был всегда один: «Не располагаем сведениями о вашем муже». Доведенная до отчаяния, Лариса крикнула в трубку одному из баритонов: «Я обращусь к международной общественности!» Было слышно, как баритон прокашлялся. Потом сказал: «Повторите фамилию. Акулинич? Мы наведем справки и сообщим вам. Дайте номер телефона».

Но никто не позвонил из Москвы.

38

Девятнадцатого марта пришла телеграмма из Потьмы: «Ваш муж Акулинич Александр Яковлевич умер больнице сообщите дату приезда Иванов».

На болезненный стон Ларисы примчалась из кухни Анка. Успела подхватить падающую мать, подтащила ее к тахте. Умная девочка, из книг она, что ли, вычитала, – набрав в рот воды, опрыскала белое, как бумага, лицо матери. Лариса пришла в себя. Теперь ее колотила дрожь, и было ей холодно, холодно, холодно…

Анка вызвала по телефону Колчанова. Тот вскоре приехал и – взял все хлопоты на себя. В ту же ночь Лариса и Анка выехали в Москву. Колчанов, сопровождавший их, помог с пересадкой на поезд, идущий через Мордовию на Куйбышев, снабдил деньгами и продуктами. Ехать дальше он не мог: на службе ему дали только два дня отгула. Лариса, поднявшись в вагон, обернулась и улыбнулась Колчанову вымученной улыбкой.

Она была словно окаменевшая – не могла говорить, не могла есть, почти не спала. Только где-то за Рязанью стук колес – однообразная песня дороги – как бы ворвался в ее сознание с мыслью о том, что приближается самый трудный день ее жизни. И она усилием воли стряхнула с себя оцепенение.

В Потьму поезд пришел на рассвете. В небе шло движение облаков, набухших еще не пролившимся дождем. К Ларисе и Анке, сошедшим с поезда, приблизился молодой старший лейтенант с розовыми бугорками вместо бровей, вежливо осведомился:

– Вы – по вызову из больничной зоны?

– Я жена Акулинича, – сказала Лариса.

Старлей кивнул и предложил пройти за скучное станционное здание, там стоял темно-зеленый газик.

Улицы одноэтажного городка были безлюдны в этот ранний час, только в огородах мелькнули сквозь проволочные заборы несколько согбенных фигур. Потом по обе стороны дороги долго простирались черные поля с купами голых деревьев.

Газик мчался, вздымая фонтаны из луж. Очень трясло. Старший лейтенант, сидевший рядом с водителем-солдатом, не проронил ни слова. Надвинулся лес, темный, как в снах Ларисы. Дорога пошла огибать его, и тряска усилилась, и не было конца этой безумной езде.

Но все кончается. За очередным изгибом дороги возник поселок – группа одноэтажных строений, плотно сбитых, обнесенных проволочными заграждениями. У въезда старший лейтенант что-то сказал охраннику с автоматом, и тот, скользнув хмурым взглядом по Ларисе и Анке, отворил ворота.

В комнате одного из строений, куда привели приезжих, был длинный стол, покрытый красной скатертью, и стулья, на стенах висела так называемая наглядная агитация – это была, наверное, ленинская комната, или как еще она тут называлась. Вскоре вошел полный толстощекий майор с медицинскими эмблемами на погонах.

– Здравствуйте, – сказал он, глядя как бы невидящим взглядом. – Я начальник медчасти Иванов.

– Что случилось с моим мужем? – Ларису била дрожь, она старалась унять ее, говорить спокойно.

– Ваш муж умер от воспаления легких.

– Расскажите подробнее.

– Его привезли с лагпункта больного. У нас в больничной зоне он пролежал две недели и получал должное лечение. Подробнее не могу.

– Я должна знать, что случилось на лагпункте, что привело к болезни.

– Это не знаю. Я уполномочен только вызвать вас на похороны, – сказал начмед, глядя куда-то вбок. – Похороны состоятся через час.

– Нет, – сказала Лариса. – Я хочу забрать тело и отвезти в Ленинград. В его родной город.

– Это невозможно.

– Проведите меня к лагерному начальнику.

Лариса сделала шаг к двери. Майор стоял невозмутимый, несокрушимый.

– Умерших заключенных хоронят на местном кладбище. Для вас и так сделано исключение из правил – вызвали на похороны. Больше ничего сделать нельзя.

– Проведите меня к начальнику, – повторила Лариса. – Я требую!

– Послушайте. – Майор дернул толстой щекой. – Здесь не такое место, где требуют. Это вы можете в Москве. Через час вас отведут к моргу, оттуда поедем на кладбище.

Он круто повернулся и вышел из комнаты.

– Мама, не надо с ними спорить, – быстро сказала Анка. – Все равно они сделают так, как хотят.

Из морга гроб вынесли четверо в бушлатах с номерами на груди и спине. Гроб, некрашеный, сколоченный из плохо оструганных досок, был закрыт крышкой. Его внесли в маленький автобус. В автобус, кроме Ларисы с Анкой, сели те четверо и еще двое в белых халатах поверх бушлатов. Один из этих, в халатах, долговязый и сутулый, все посматривал на Ларису, в его черных глазах как бы затаилась печаль.

Лариса, сидя на краешке скамьи, придерживала рукой крышку гроба, словно оберегая Сашу от толчков, когда автобус подпрыгивал на ухабах. Это было все, что она могла для него сделать.

Кладбище, утонувшее в желтой грязи, было огорожено проволокой. Тут и там над холмиками могил сиротливо стояли шесты с дощечками. Автобус подъехал к глубокой яме, сюда же подкатил газик, из которого вылезли начмед Иванов и давешний старший лейтенант.

Безмолвная похоронная команда вытащила из автобуса гроб и поставила на горку мокрой желтой земли на краю вырытой могилы. Оскользаясь в грязи, Лариса и Анка подошли к гробу. По знаку майора люди в бушлатах сняли крышку.

– О-о-о! – вырвался у Ларисы стон.

Сашу трудно было узнать: кости лица и сухожилия, обтянутые желтой кожей. Под запавшими веками проступали кружки глазных яблок, и казалось, будто в этих слепых глазах навечно застыли гнев и укор.

Лариса рыдала, содрогаясь от ужаса и жалости. Анка теребила мать за плечи, тихо говорила:

– Не надо, мама. Не надо. Не плачь перед ними.

Лариса прокричала сквозь слезы:

– Вы… вы убили его!

Начмед Иванов властно сказал:

– Прощание окончено.

Люди в бушлатах накрыли гроб крышкой, застучали молотками. Потом гроб на веревках опустили в яму. Лариса бросила комок желтой земли. Зэки быстро работали лопатами. Когда вырос небольшой холмик, в изголовье воткнули шест с дощечкой, в нижнем левом углу которой стоял номер 948. Лариса, увязая сапожками в мокрой земле, подошла и написала на дощечке шариковой ручкой:


Акулинич

Александр Яковлевич

1934–1970

Анка достала из сумки, из целлофанового мешочка букет красных гвоздик, купленный на вокзале в Москве, и положила на могилу.

Все было желто вокруг – только цветы красным взрывом. Пасмурное небо с бесконечно плывущими облаками источало смертную тоску.

Газик домчал Ларису с Анкой к той же ленкомнате. Майор Иванов, войдя следом за ними, протянул Ларисе бумажку. Это была справка о том, что заключенный Акулинич А. Я. умер от воспаления легких 18 марта 1970 года.

– Ждите здесь, – велел Иванов. – Водитель заправит машину и отвезет вас на станцию. Прощайте.

Он вышел. Лариса без сил опустилась на стул. Анка обняла ее.

Минут через десять раздался легкий стук в дверь. Вошел долговязый сутулый человек в белом халате и заговорил тихо и быстро:

– Я должен вам сказать. Я тоже заключенный, по образованию врач, работаю тут в больнице. Вашего мужа привезли в очень тяжелом состоянии.

– Что произошло с ним в лагере? – спросила Лариса.

– Не перебивайте. Мало времени. Он просил меня дать вам знать. Он писал какую-то статью или… ну, я не совсем понял, что-то о гармонии…

– Да-да!

– Ну вот. У них на лагпункте кум… ну, оперуполномоченный… потребовал у него сдать тетради. Ваш муж отказался. При шмоне тетради отобрали. Он объявил голодовку. Его посадили в карцер на пятнадцать суток. В карцере… это, знаете, без теплой одежды, в холоде… на штрафном пайке… да еще голодовка… Видимо, у него были слабые легкие. К нам в больницу его привезли, когда уже каверна… кровохарканье… Он умер от скоротечной чахотки.

Лариса закрыла лицо руками, содрогаясь от беззвучного плача. Печально глядя на нее, черноглазый врач-заключенный тихо сказал:

– Поверьте, искренне вам сочувствую. Но я должен был рассказать…

– Да-да, спасибо, – прошептала Лариса.

– Я пойду. Нельзя мне здесь… Всего вам хорошего.

Сильно сутулясь, словно стремясь стать незаметнее, врач вышел.

А вскоре без стука вошел старший лейтенант с большим пластиковым пакетом.

– Это вещи вашего мужа. Вот тут распишитесь в получении.

Лариса вытерла платком мокрое лицо. Заглянула в пакет, пошарила в нем.

– Должны быть его тетради. Где они?

– Никаких тетрадей нет. Были книги, но нам сообщили, что они переданы в КВЧ. В культурно-воспитательную часть.

– Бог с ними, с книгами. Но тетради вы должны мне вернуть.

– Повторяю: о тетрадях ничего не известно. Сейчас подойдет машина. Прошу на выход.

Было ясно: они ни на полшага не отступят от своего сценария. Лариса расписалась под каким-то коротким машинописным текстом. Вышли под моросящий дождь. Больше говорить было не о чем. Тот же газик покатил, выбрасывая фонтаны воды из-под колес, на станцию.

39

В Ленинграде Лариса рассказала обо всем Колчанову.

– Виктор Васильич, что мне делать? Как жить после всего этого?

– Надо продолжать жить, Лариса. – Они сидели в кухне, Анка хлопотала с чаем. – Просто продолжайте жить, – повторил Колчанов. – Можно я закурю? Я, конечно, во всем буду вам помогать.

– Спасибо, я знаю, Виктор Васильич. Но просто жить я теперь не смогу. У меня страшный камень на душе. Я чувствую, я должна сделать… предать гласности это… как убили Сашу…

– Лариса, я не советую. Милая Лариса, не надо, не надо! Вы не оберетесь неприятностей.

– Да, конечно… Вы правы… – Она повела голубыми глазами по потолку кухни, вздохнула. – А как у вас дома?

– Дела у меня неважные. С тестем не разговариваю, хотя он… В общем, неладно у нас… Спасибо, Анечка, – сказал он девочке, поставившей перед ним чашку чая. – По правде, я бы ушел из семьи, если б не дочка…

Прошла неделя, другая. Лариса ездила на службу, правила статьи, составляла макеты торфяной многотиражки – все это она делала механически, подобно роботу с заданной программой.

Но то, что жгло душу и заставляло сдерживать рвущийся вопль, оказалось сильнее инстинкта самосохранения. Через новых знакомых Лариса известила прессу, что намерена сделать заявление. Спустя несколько дней из Москвы приехал рыжебородый английский журналист, хорошо говорящий по-русски. К Ларисе его привела миловидная девица в берете, надвинутом на брови. Рассказ Ларисы о том, что произошло в Мордовии, бородач записал на диктофон.

Апрельским вечером Би-би-си передало репортаж под названием «Русского историка, диссидента Акулинича убили в мордовском лагере». Сквозь вой глушилок звучал взволнованный низковатый голос Ларисы. Репортаж был повторен в эфире несколько раз на протяжении недели.

А на следующей неделе Ларису вызвали в управление КГБ – в Большой дом на Литейном. Обмирая от страха и стараясь его преодолеть, Лариса вошла в назначенный кабинет. Его хозяин, атлетически сложенный человек в добротном костюме, без обиняков предложил Ларисе выбор. То, что она совершила, тянуло не менее чем на пять лет лагерей («клеветнические измышления, та же статья 190–1, что была у вашего мужа»). Либо она пойдет под суд, либо – эмиграция.

– У вас, по нашим сведениям, мать живет в Израиле? Так вот. Мы не будем препятствовать вашему отъезду.

Лариса по своей природе не была героиней. О нет, не для борьбы, не для мученичества была она создана. Терновый венец Ларису страшил. Ей бы вить уютное гнездышко, обихаживать мужа и дочку… рифмовать и пересмешничать… радоваться каждому Божьему дню…

Вызов от матери пришел очень скоро. Еще месяца полтора ушло на оформление и отправку багажа.

В июне, в разгар белых ночей, Лариса и Анка простились в аэропорту с несколькими провожавшими, в их числе и с Колчановым, – и улетели навсегда.

Часть пятая

ОТСУТСТВИЕ УЛИК

1

Среди ночи Колчанов проснулся от боли в ногах. Поворочался, ища удобное положение, но боль не убывала, она поднималась мелкими толчками от лодыжек к икрам, к бедрам. Колчанов представил, как кровь с трудом проталкивается по артериям, суженным наростами на стенках… как их… бляшками… и ему стало не по себе. Закурить бы… Всю жизнь курение помогало в трудные минуты. А теперь как раз и нельзя курить. Нина требует решительно бросить. Да он и бросил, но – все же покуривает. Штук десять сигарет – это же немного. Совсем бросить – не хватает силы воли.

Принять трентал? Но он уже проглотил суточную дозу этих таблеток. Не очень-то, кажется, помогают. Ножная ванна – вот что он сделает.

Сунул ноги в тапки, прошлепал в ванную. Кот Герасим, спавший в кресле, проводил его понимающим взглядом, широко зевнул и предался любимому занятию – вылизыванию основания хвоста. Открыв краны, Колчанов уселся на борт ванны и погрузил ноги в теплую воду. Клонило в сон. Вдруг он как бы увидел себя со стороны: старый одинокий человек ночью сидит на стенке ванны, засучив пижамные штаны и опустив в воду уродливые ноги без пальцев, в синей венозной паутине. Увидел свое мрачное лицо. Ну да, я же Козерог, подумал Колчанов, и характер имею соответствующий. А козерожья выносливость, похоже, меня покидает. Пора подводить итог существования, старый человек с больными ногами.

Ну что ж, окинем взглядом отшумевшую жизнь. В юности навоевался до полусмерти, однако уцелел по воле случая. Отстоял Ленинград от немецкого фашизма. Это и есть, наверное, главное дело жизни. Все, что было потом, в общем-то ординарно. Учился, женился, народил дочь…

Но проглядывало сквозь серую вереницу будней яркое пятно. Валя, Валечка, ты прибегала ко мне на свидания в Румянцевский сквер, оживленная и веселая… «Ах, представь, Беллерофонт, верхом на крылатом Пегасе, поразил стрелами Химеру…» Греческий миф замирал на губах… на твоих розовых губах, когда я принимался их целовать… До сих пор у меня, старого, что-то обрывается в душе, когда вспоминаю…

Если бы тогда Милда не вытащила из запоя, то… Да нет, не спился бы напрочь. Честолюбие не позволило бы. Ах вы так со мной? Погодите, я вам всем покажу… Ну, и что ты показал, старый хрен? Где твои научные труды и заслуги, где твоя слава не слава, но хотя бы известность? Несколько десятков статей, кандидатская степень? Не густо, Виктор Васильич. Хоть бы осилил докторскую диссертацию, так нет же…

А ведь начинал ее, докторскую, увлеченно. Ну как же, Гракх Бабеф, такая фигура, судьба поразительная. Собрал массу материалов об этом деятеле Великой французской революции, провозвестнике коммунизма, тридцати семи лет от роду казненном директорией. Кое-что и опубликовал – статьи «Пикардийский Марат» и «Был ли Бабеф утопистом?». Именно этот непростой вопрос намеревался исследовать в диссертации. Да, конечно, до Маркса коммунизм не был обоснован научно и выглядел утопией. Однако Бабеф, сидя в тюрьме, разработал теорию общественного устройства, весьма близкую к марксистской.

Удивительный человек, несгибаемый защитник mes pauvres – «моих бедняков»! И ведь какой поворот во взглядах. Бабеф осуждал якобинский террор, приветствовал термидор, покончивший с «царством ужаса» – диктатурой Робеспьера. Однако вскоре (после отмены сурового закона о максимуме цен на хлеб) Бабеф ужаснулся падению нравов – распущенности, коррупции, «жадному и ненасытному меркантилизму». Он писал в своей газете «Трибун народа»: «Мы вырвались из царства ужаса, но дали слишком много воли неистребимой аристократии». Богачи пируют, а рабочему, зарабатывающему четыре ливра – сто су – в день, не хватает на хлеб… Так что же это за власть? Долой ее! Вначале Бабеф призывает к мирному восстанию против термидорианского Конвента, но впоследствии приходит к убеждению о необходимости вооруженного переворота. Из тюрьмы пишет письма, развивает план Заговора во имя Равенства. Республика равных. Никаких привилегий! Отнять у богатых излишки! Все трудятся в меру сил и способностей, общий продукт поступает во всеобщее пользование и распределяется по справедливым нормам. Извечный проклятый вопрос о земле решается просто: она перераспределена, крестьяне трудятся на своих участках. Скоро они поймут преимущество коллективного сельского хозяйства. Иностранные государства не признают Республику равных? Отгородиться от них железной стеной! Армия – миллион двести тысяч вооруженных патриотов – надежно защитит республику. Да, да, патриотизм! Якобинцы были патриотами, эти люди не стремились к террору, их заставили обстоятельства. Диктатура Робеспьера была исторически необходима…

Ну, разве не марксистские (хотя и до Маркса) взгляды? Правомерно ли считать Бабефа утопистом? Разве не осуществился его план Заговора во имя Равенства – пускай не в жерминале, не в прериале, а спустя сто двадцать лет, в октябре семнадцатого?

Вода в ванне остыла. Колчанов добавил горячей.

Да, диссертация. Так славно работалось. Привлекательная схема обрастала плотью фраз. Однако само течение государственной жизни притормозило разбег его пера. Равенство? Но скудное снабжение городов и безвылазная нищета колхозного села никак не равнялись спецснабжению жирующей верхушки, партийной бюрократии. Где же справедливое распределение общественного продукта? Поощряется серость, нерассуждающая преданность власти, а люди мыслящие, яркие – не нужны. Власть не устраивают то писатели и композиторы, то физиологи и генетики, то врачи еврейской национальности. Была ли тридцатилетняя диктатура Сталина, по жестокости далеко превзошедшая недолгую диктатуру Робеспьера, исторически необходимой? За саму постановку такого вопроса полагался расстрел, в лучшем случае многолетняя каторга.

Он, Колчанов, гнал от себя не наши, не марксистские мысли. Послушно и верноподданно, как пономарь, бубнил с кафедры затверженные догматы, изредка срываясь в запой. Но диссертацию забросил где-то на полпути. Не шла рука прославлять провозвестника коммунизма Бабефа.

А возможен ли он вообще, коммунизм?

Саша Акулинич когда-то высказал мысль – мол, ничего нельзя поделать с естеством человека, с его стремлением к собственности – нет, не к общественной, а к своей, частной… Бедный, бедный Саша, с его жаждой истины и стремлением додумать все до конца… с его недоуменным вопросом: «А был ли Двадцатый съезд?..»

Так что же – не только Бабеф, но и Маркс был утопистом? И Ленин? Коммунизм – великая утопия? О Господи…

Ладно, хватит бередить раны. Боль вроде бы отпустила. Колчанов вытер ноги и зашлепал к своей тахте.

Вдруг его остановила полоска света из-под двери в маленькую комнату. Услышал знакомый кашель. Поколебавшись немного, открыл дверь.

Старый Лапин сидел в кресле с резной спинкой, на нем была серо-коричневая пижама, бритый череп блестел под торшером, как новенький елочный шар. Левой рукой Лапин брал из колоды карту за картой, искал им место в пасьянсе, разложенном на столике.

– Здрасьте, Иван Карлович, – сказал Колчанов.

Лапин повернул к нему изжелта-серое лицо, подмигнул сквозь круглые очки левым глазом:

– Здорово. Не помнишь, какого числа мы юнкеров подавили? Двадцать девятого или тридцатого?

– Каких юнкеров?

– Ну, на Гребецкой улице. Владимирское военное училище. Там юнкера взбунтовались после взятия Зимнего.

– Вы бы еще бунт Стеньки Разина вспомнили.

– Мы их постреляли, – сказал Лапин, не отрываясь от пасьянса, – а потом наш матросский отряд, полторы тыщи штыков, отправили в Архангельск. Сегодня какое число?

– Двенадцатое ноября.

– Во, как раз в ноябре и отправили. Милда спит?

– Милда уже три года, как умерла. А вы, между прочим, девятнадцать лет назад.

Лапин на это ничего не ответил. Да и, похоже, не услышал.

– Перестройка у нас теперь, – сказал Колчанов, переступив ногами и взявшись за дверную ручку. Холодно ему было. – А холодная война кончилась. Горбачев подписал Парижскую хартию.

Лапин опять подмигнул ему, сказал:

– Подписать, пожалуйста, все можно. Только классовый подход надо помнить.

– Это, Иван Карлович, устарело. Горбачев объявил, что главное – не классовая борьба, а общечеловеческие ценности.

– Опять отрицание. – Лапин завозил под столом ногами в огромных ботинках. – Опять! Нигилизм в девятнадцатом веке вел Россию к гибели. Нельзя, чтоб новый нигилизм погубил Советский Союз. Мы – мощное государство. Вот главная ценность.

– Общечеловеческие ценности, – упрямо повторил Колчанов, – невозможно отменить, как вы отменили религию. Они существуют, пока существует человек. То есть всегда.

– Человек! – передразнил Лапин, кривя рот. – Человек как таковой – слаб и ленив. Он только и думает, как бы что-нибудь себе урвать. Нужно сильное руководство и контроль, чтобы сплотить отдельных людей в массу.

– Человек не так уж слаб и вовсе не ленив, – возразил Колчанов. – Ленив раб, потому что его заставляют работать на хозяина. Общественная собственность тоже не способствует прилежанию. Там, где все общее, то есть ничье, нет стимула к высокопроизводительному труду.

– Вот как заговорил! Какой же ты после этого марксист, коммунист?

– К вашему сведению: я летом вышел из партии.

Лапин не ответил.

– Надоело вечное вранье, – продолжал Колчанов. – В голове одно, а говорить надо другое. Думаете, партийные секретари верят в коммунистические идеалы? Черта с два! Талдычат про народное благо, а на уме только собственные блага – престижная квартира, госдача, спецснабжение…

Лапин сказал, с кривой усмешкой разглядывая вытянутую карту:

– Опять лезет. Валет крестей, лейтенант фон Шлоссберг. Мало тебе дали, ваше благородие? Еще рыбы тебя не сожрали?

– Да что вы взъелись на несчастного офицерика?

– Он, сволочь, заставлял меня в гальюне кричать в очко: «Я дурак первой статьи!»

– Если вы пошли в большевики из-за обиды на этого…

– Иди к… матери! – свирепо выкрикнул Лапин.

Колчанов удивился и пошел спать.

А удивился он потому, что тесть таких слов никогда не употреблял. Не признавал эту формулу. Он, Колчанов, что тут говорить, не любил тестя, но отдавал должное цельности его натуры. Несгибаемый чекист Лапин…

Вообще-то его фамилия была не Лапин, а Лапиньш, но еще в ранней юности, приехав из Латгалии на заработки в Питер, поступив учеником слесаря на Семянниковский завод, он отбросил латышское окончание, стал Лапиным, а имя Имант поменял на всем понятное Иван. Впоследствии Лапин редко вспоминал о латышском происхождении, женился на русской, и буйная русская жизнь подхватила и понесла его, пролетария, матроса с минзага «Хопер», в кровавую гущу классовой борьбы. Однако, когда родилась дочь, что-то сидевшее в глубине его души побудило Лапина дать ей латышское имя Милда.

Милда обожала отца – и ненавидела в то же время. Он, Колчанов, поражался, слушая их непримиримые споры: отец и дочь орали друг на друга, выкрикивали оскорбительные слова. Выкричавшись до изнеможения, Милда уходила в кухню, варила овсяную кашу – она держала отца, с его язвой желудка, на строгой диете, очень заботилась о его здоровье, подорванном классовой борьбой. Умер старый Лапин в 71-м году от обширного инфаркта. Его последними, чуть слышными словами были: «Надо бороться за освобождение Анджелы Дэвис…»

Колчанов лежал с закрытыми глазами под теплым одеялом и никак не мог заснуть. Прожитая жизнь как бы врывалась разрозненными картинами в усталый мозг. И почему-то мерещился бородатый воин в шлеме с копьем в голубом проеме раскрытой двери… ах, это спартанский царь Ликург… когда-то, в студенческом далеке, Колчанов писал о нем курсовую работу… Ликург установил в Спарте режим, похожий на военный коммунизм…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю