Текст книги "Румянцевский сквер"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
– Жуткая давка в автобусе. Один типчик прижимался, трогал за задницу, я его локтем отпихнула. Ну, как ты? Ноги болят? Буду сейчас лечить. Анализы так и не сделал? Безобразие, папа, как ты относишься к своему здоровью. Гераська! – крикнула коту, вертевшемуся под ногами, погладила по голове: – Котяра, милый, усатый! Я тебе рыбу принесла! Папа, не шути со здоровьем!
– Да какие шутки. – Колчанов с улыбкой глядел на дочь. – Какие могут быть шутки в эпоху перестройки?
– От этой перестройки скоро в магазинах останутся одни мыши!
Нина устремилась в кухню, стала вынимать из сумки продукты.
– Жил старик по фамилии Белл, – сказал Колчанов. – Только кашу на завтрак он ел. А чтоб было вкусней, в кашу пару мышей добавлял старый лакомка Белл.
– Фу-фу! Что за гадость ты придумал?
– Это не я. Мне попалась книжка Эдварда Лира, он сочинял лимерики… Ну, такие парадоксальные стишки.
– Парадоксальная у нас вся жизнь! Невропаты, психопаты так и прут ко мне на прием. Папа, набери в кастрюлю воды, вон в ту, красную, – сварю тебе суп.
Покойная Милда обожала красный цвет, все у нее было красное – посуда, шторы, кофточки, платья. Эту любовь к красному, как говаривала, смеясь, Нина, унаследовала от бабки Марьяна.
– Картошка есть у тебя? Почисть, пожалуйста, штук десять, – командовала она.
Поставив кастрюлю на газ, принялась мыть и нарезать принесенный кочан капусты.
– Не знаю прямо, что с ней делать, – продолжала Нина изливать отцу горести жизни. – Нашли прекрасного преподавателя биологии – все, кого Краснухин готовит, поступают в мединститут, это верняк. Так нет! Не хочет! Одно у нее на уме – бренчать на гитаре, сочинять песенки. Четверть кончает с двойкой по математике…
– Послушай, – прервал Колчанов ее нервную речь. – Может, не надо ей в мединститут?
– А куда? – Нина метнула на отца гневный взгляд. – Института, где учат сочинять песни, нету. Официанткой в кафе? Да она б вприпрыжку, но я никогда не допущу, чтобы моя дочь…
Совершенно как Милда, подумал Колчанов. «Не допущу, чтобы моя дочь…» Такая же твердая убежденность, что у нее все должно быть лучше всех… Такой же быстрый пронзительный взгляд…
– Вот тебе картошка.
– Ага, спасибо. Налей еще воды в ту кастрюлю, поставлю рыбу варить для Герасима. Теперь каждый день бегает в больницу, сидит там часами…
– Это она к Лёне бегает? Как он там?
– Ну, ты же знаешь, папа, сутки был без сознания, потом очнулся, но не говорит. Вернее, речь появилась, но скандированная, невнятная. Ничего не помнит.
– А внутреннего кровоизлияния нет?
– Энцефалограмма не показывает. Но сотрясение мозга сильное. Огромная гематома на черепе, подскок давления. Ужасно жалко Лёню. Но нельзя же торчать часами…
– Валентина говорит, подозревают бывшего твоего…
– Чепуха! Бахрушин, конечно, опустился, алкоголик краснорожий, устроил в кафе скандал – но напасть в подъезде на человека? Нет, нет, невозможно! Вот пара морковок, почисть. Лёню ограбили, забрали все деньги, он же собирался ехать закупать продукты, – не может быть, чтобы Бахрушин.
– Следствие покажет.
– Любому следователю заявлю: на грабеж Бахрушин не пойдет. И потом: почему бы ему нападать на Лёню? Скорее уж – на Влада. На соперника, так сказать. Влад говорит, за день до того приходили двое, ну, как это – раньше были в Америке, теперь у нас появились…
– Рэкетиры?
– Да, да! Требовали денег. Вот их и надо искать.
В кастрюлях булькало, из-под крышек рвался пар. В точности как Милда, опять подумал Колчанов. Все на большом огне… Я ее так и называл: Милда Большой Огонь…
Плыл рыбный дух, вызывая беспокойство у Герасима. Он вертелся с нетерпеливым мявом у ног, его круглые зеленые глаза выражали отчетливое вожделение.
– Валентина плачет в трубку, – сказал Колчанов. – Говорит, если Лёня погибнет, она покончит с собой.
– Господи! Да не погибнет! Ей объясняет врач в больнице, и мы с Владом твердим – поправится Лёня, только время нужно, – а она будто слушает, но не слышит.
– Ей плохо, Нина.
– А кому хорошо? Влад отвез ей транквилизаторы. Что еще можем сделать? Мы же все дико заняты, не можем сидеть с тетей Валей.
– Надо бы мне к ней съездить, – сказал Колчанов. – И к Петрову надо. Что-то плохо я хожу.
– Давай-ка посмотрю твои ноги. Приляг на тахту.
Ноги отца ей не понравились.
– Видишь, опухли. Тут больно? А тут? Да… Возможно, эндартериит. – Нина покачала головой. – У меня было такое подозрение, я привезла троксевазиновую мазь.
Она объяснила, как делать на ночь компрессы с этой мазью. И потребовала, чтобы завтра же отец отправился в поликлинику, взял направление на анализы – на протромбин, на сахар.
– И брось курить! Папа, умоляю, умоляю! Ты просто не представляешь, как опасно для тебя курение!
3
У Владислава Масловского висел большой японский календарь, а с календаря обворожительно улыбалась японочка в красном бикини на морском берегу – словно обещала ласку и прочие радости на будущий девяносто первый год.
Следователь Ильясов, войдя в кабинет, внимательно посмотрел на японочку и пожевал губами, как бы пробуя незнакомую пищу. Он был немолод и франтовато одет. Воротничок рубашки у него был с пуговками на уголках, галстук – космической тематики, с изображением спутника. На крупном носу прочно сидели очки.
– Владислав Брониславович, – старательно выговорил он имя-отчество Масловского, – прошу подробно рассказать о вечере, который предшествовал избиению и ограблению Гольдберга.
Он поставил перед собой диктофон.
Кафе было еще закрыто, но доносились из кухни невнятные голоса, быстрый стук ножа Богачева. За стойкой бара Квашук звякал фужерами и насвистывал нечто неритмичное.
У Влада вид был усталый, только вчера он возвратился из утомительного автопробега по области. Теперь, когда Лёня Гольдберг выбыл из строя, приходилось ему закупать продукты. Да если бы просто приехать и купить – то дело не хитрое. Но окрестные совхозы мясо продавали неохотно – желали свой продукт обменять на стройматериалы, на шифер, на удобрения. Черт знает что творилось в хозяйствах: деньги, даже живые, наличные, все более теряли привлекательность.
Влад разгладил свои толстые усы, словно приклеенные к узкому бледному лицу, и стал рассказывать о том вечере – как Бахрушин затеял скандал из-за того, что дочка помогает тут, в кафе, и оскорбил Гольдберга и его, Масловского, и лез в драку, и пришлось силой выпроводить пьяного скандалиста.
Ильясов слушал с непроницаемым видом. Его лицо с синими от бритья жестких волос щеками не выражало ничего, кроме, пожалуй, скуки. Можно было понять следователя: дело дохлое, у ограбленного отшибло память, единственная версия – Бахрушин – сомнительна. Отнятые двадцать тысяч – деньги не малые, но и не такие, чтобы – ах! Дело, в общем, мелкое и вряд ли будет раскрыто – повиснет, как тысячи других…
– Моя жена, – говорил Влад, – уверена, что Бахрушин, ее бывший муж, ни в коем случае не мог…
– С вашей женой, – прервал его Ильясов, – будет отдельный разговор. Прошу пояснить: каковы мотивы у Бахрушина? Почему он оскорбил Гольдберга и вас?
– Ему не нравится, что Марьяна… его дочь… что она помогает нам в кафе.
– Она работает официанткой?
– Понимаете, мы не общепит, у нас кафе свое. Частное. И члены семьи в свободное время помогают…
– Вы платите ей зарплату?
– Нет.
– Бахрушин был обозлен именно этим?
– Он считает, что мы эксплуатируем Марьяну. Она же школьница выпускного класса. Он хотел ее увести из кафе, она вырвалась. Я попросил Бахрушина успокоиться, он крикнул: «Я тебе покажу, полячишка». Дословно. И ударил меня…
– Вы поляк?
– Да, по отцу. Отец был полковник Советской армии…
– Дальше? Куда он вас ударил?
– По уху. Гольдберг стукнул его по руке. Вот так, ребром ладони. Бахрушин бросился на Гольдберга, но тут подоспел Квашук, наш бармен. Втроем мы вывели Бахрушина и его собутыльника из кафе.
– Опишите собутыльника.
– Ну, я не очень приметил. Долговязый, в клетчатом пиджаке – это все, что могу сказать.
– Бармен Квашук здесь? Позовите его.
Алеша Квашук вошел с широкой улыбкой, с порога предложил выпить коньяку. Ильясов повел на Квашука свой крупный нос, сухо сказал:
– Я вызвал вас не для того, чтобы выпивать. Сядьте и отвечайте на вопросы.
Присмиревший Квашук рассказал, как выводили из кафе Бахрушина с клетчатым напарником.
– Слышали ли вы угрозы Бахрушина по отношению к Гольдбергу?
– Он, конечно, ругался, когда вытаскивали. Матерился.
– Гольдбергу, отдельно, угрожал?
– Отдельно? Н-нет, не помню. Он орал, напарник усадил его в машину, в «Волгу» черную, и они отвалили.
– Товарищ следователь, – сказал Влад. – Вот насчет угроз. За день до этого, еще кафе было закрыто, постучались двое. Я думал, они пришли от поставщика, впустил их сюда, в кабинет. А они – давай, говорят, тридцать кусков.
– Рэкетиры?
– Да. Я отказался, они ушли с угрозами.
– Опишите их внешность.
– У обоих такие, знаете, узко посаженные глаза. Один безусый, а второй – с черными усами. В нейлоновой куртке, синей с красным. И очень нервный.
Ильясов записал приметы в блокнот. В задумчивости постучал ручкой по столу.
– Так, – сказал он. – Ушли с угрозами. Не видели ли этих рэкетиров на следующий день? В тот вечер, когда был скандал с Бахрушиным?
– В кафе их не было. Грозились прийти, но не пришли.
– А около кафе? Может, наблюдали, выжидали?
Влад пожал плечами. Странный вопрос. Только у него и забот, что выглядывать на улицу, глазеть на прохожих.
– Товарищ начальник, – сказал Квашук, – я в тот вечер был за швейцара. Вообще-то не мое это дело, я бармен…
– Говорите конкретно.
– Ага, конкретно. Меня доктор предупредил, что могут прийти нехорошие гости…
– Какой доктор?
– Да вот же, – кивнул Квашук на Влада, – они же раньше плавали судовым врачом. С одного парохода мы.
– Дальше.
– А дальше я и посматривал. Кто да что. Возле кафе стояли машины – «Москвичи» доктора и Гольдберга, черная «Волга». И еще одна была машина, в ней сидели люди. Я еще подумал, чего они сидят, не заходят в кафе, может, ждут кого…
– Что за машина и сколько было в ней седоков?
– «Жигуль», шестерка. А сидело не то двое, не то трое. Снег же шел…
– Номер машины? Цвет?
– Так снег же шел. Первые две цифры девать и два. Машина белая. А может, серая или… Ну, светлая. Когда снегом залепляет, товарищ начальник, то – не знаю, как вы, а я плохо вижу.
Следователь Ильясов внимательно посмотрел на Квашука, и тот сердечно, как родному человеку, улыбнулся ему. Ильясов, не отвечая на улыбку, перевел взгляд на календарь, на японочку в красном бикини.
4
Отпуск у майора Виталия Петрова заканчивался. После праздников предстояло снова лететь на Кубу – там, на далеком острове, он второй уже год служил военным советником. Быстро пролетел отпуск, но и, как теперь говорят, конструктивно. Виталий Дмитриевич смотался в Москву, получил инструктаж, убедился, что начальство его ценит. Можно было рассчитывать по возвращении с Кубы на хорошую штабную должность. И маячила – уже не в облаках, а в земном лакированном облике – новенькая «Волга» в конце контракта. Виталий Дмитриевич хотел темно-зеленую, а жена Зинаида – бежевую, тут был пункт расхождения в их вообще-то согласованной жизни.
Но вот что беспокоило Петрова-младшего: здоровье отца. Вообще-то Дмитрий Авраамович был не из хилых пенсионеров. Очень поддерживала его политическая активность характера. Все, что происходило в стране ли, за рубежом ли, старший Петров принимал очень близко к своей нервной системе. Но стало у него плохо с глазами. Серым туманом заволакивало экран телевизора, а вместе с ним и бурную жизнь перестройки. Газеты Дмитрий Авраамович, конечно, читал, как же без газет, никакая катаракта не отвратила бы от любимого занятия, – но читать приходилось через сильную лупу. Врач-окулист в поликлинике исправно выписывала капли и ждала полного созревания катаракты, чтобы отправить Петрова на операцию.
Но Виталий-то Дмитриевич не мог ждать, у него отпуск кончался. Зинаида предлагала остаться в Питере, чтобы обихаживать свекра до и после операции, но оставлять жену одну Виталий не хотел. Не то чтобы он наверное знал, что у Зинаиды тут, в Ленинграде, кто-то есть, но подозрение было. Факт тот, что такую пышнотелую бабу, как Зинаида, надо держать при себе, оно спокойнее.
К отцу дважды в неделю приходила пожилая дальняя родственница – убирала, приносила продукты, готовила еду. Из денег, отпускаемых Петровым на питание, она явно приворовывала. Но – рассудил младший Петров – уж лучше терпеть мелкое воровство, чем изнывать от черных дум ревности.
В праздничный вечер седьмого ноября сидели за столом, пили чай после обеда, а вернее – чай пила Зинаида, Петровы же, старший и младший, потягивали пиво из высоких стаканов. По телевизору показывали парад, демонстрацию – ну, как положено в праздник. Вдруг перемигнуло на экране, и возникла большая масса людей с плакатами, оратор в кузове грузовика, и дикторша медовым голосом объявила, что в Ленинграде произошел митинг демократов-неформалов, возмущенных гидасповским митингом восемнадцатого октября. И тут такое понеслось из ящика, что Дмитрий Авраамович поперхнулся пивом, чего с ним прежде никогда не случалось. Кашляя, вытянув голову, насколько позволяла короткая шея, он щурился на очкарика-оратора, который громко и резко обвинял в ухудшении жизни народа «партийно-кремлевскую мафию». Надо же, так и сказал!
– Кто это, отец? – спросил Виталий.
– Да вроде бы Иванов. Николай Иванов, следователь. Ну, он с этим, а-а, армянином расследовал в Узбекистане…
– Ага, с Гдляном. Как же это разрешают?
Толпа на экране, вместо того чтоб стащить провокатора с грузовика и закрутить ему руки, принялась аплодировать. Колыхались плакаты. Дмитрий Авраамович спросил, напряженно вглядываясь слабыми глазами:
– Что там у них понаписано?
– «Горбачев, хлеб на стол, а не танки на параде!» – читал Виталий, качая головой от изумления. – «Горбачев, где покаяние КПСС…»
– «Народ, прокляни большевиков», – прочитала Зинаида, запинаясь на крамольных, невозможных словах.
Дмитрий Авраамович заерзал на стуле, скрипевшем под его полным телом. Всем своим организмом он ощущал необходимость кому-то звонить, чтобы прекратить безобразие. Но в Смольный не прозвонишься… а в Большом доме на Литейном и сами не дураки, видят же, что творится у них под носом…
– Это кого они, гады, проклинают, а? – произнес он растерянно. – Как посмели?
А Виталий Дмитриевич рубанул:
– Горбачев виноват! Распустил страну! С гласностью своей вонючей.
Он встал и прошел к холодильнику – плотный, крепкий, похожий на отца. Достал еще пару пива. Потянулся к тренькнувшему телефону.
– Слушаю. Да… А кто спрашивает? – перенес поближе аппарат, протянул отцу трубку. – Тебя Колчанов какой-то.
Дмитрий Авраамович сделал из стакана большой глоток, прежде чем взять трубку, промочил пересохшее от волнения горло.
– Колчанов? – сказал он. – Ну, здорово, Виктор Васильич. Сколько лет не виделись… Чего вдруг вспомнил? А, ну и тебя тоже с праздником… Да ничего, тяну… Ты телевизор смотришь? Это что ж такое делается! Совсем они обнаглели… А? Какое дело? Не для телефона? Ну, так приходи, обсудим. Ты где жи… A-а, на Будапештской, так мы ж соседи! – Петров хмыкнул. – Завтра, часам к двенадцати, подгребай ко мне на Бухарестскую. Запиши адрес…
Положив трубку, он помигал на телевизор, теперь приступивший к жизнерадостному праздничному концерту. Сказал, поднеся ко рту стакан:
– Это у нас в институте был такой на кафедре марксизма-ленинизма – Колчанов. Тоже ветеран войны. Налей еще, Виталик. Ветеран-то ветеран, а где-то был слабоват по части влияний. Слушал разных этих… Ну, мы этому Акулиничу, математику, а-а, дали по рогам. Еще они не назывались диссидентами, а мы в парткоме уже поняли, кто такие, и среагировали. А Колчанову я тоже врезал. Чтоб не водился с этими…
5
С Будапештской на Бухарестскую – путь недолгий. С одного троллейбуса сойти, на другой сесть. Но между ними надо пройти несколько поперечных кварталов. Этот пеший отрезок дался Колчанову с трудом. И не только потому, что с ночи подморозило и было скользко.
Где-то он вычитал про «витринную болезнь». Идет человек по улице, вдруг останавливается и вперяет взгляд в ближайшую витрину, будто что-то его очень заинтересовало, – а на самом-то деле остановила его боль в ногах. Вот так и Колчанов – прихватило возле витрины, даром что смотреть там не на что, замазана она, магазин был на ремонте. Постоял минут десять – отпустило, пошел дальше на своих на двоих, лишенных пальцев в давней фронтовой молодости.
Открыл ему младший Петров, чью плотную, с брюшком, фигуру обтягивал синий тренировочный костюм с пузырями на коленях.
– Раздевайтесь, – сказал вежливо. – Дмитрий Авраамович вас ждет.
Из кармана пальто Колчанов вынул завернутую в газету бутылку: так рассудил он, что без нее нельзя, поскольку вопрос, с которым он заявился к старому знакомцу, был не простой.
Старший Петров пожал ему руку, всмотрелся сквозь очки:
– Вот ты какой стал. Старый, худой. Питаешься, что ли, плохо?
– Нет, питаюсь хорошо, – сказал Колчанов. – А ты тоже не помолодел.
«И голова у тебя, – добавил мысленно, – покрылась серым пухом и совсем ушла в плечи».
– Садись, Виктор, а-а, Васильич. А это зачем принес? Я не пью. Кроме пива.
– Ну, за встречу после многих лет. По сто грамм можно.
– Разве что по сто. Виталик! – позвал Дмитрий Авраамович. – Скажи Зинаиде, пусть закусь нам приготовит.
Начало было хорошее. Поговорили немного о свалившихся бедах – оба теперь были вдовцами. Вообще-то по статистике женщины дольше живут, а вот в данном конкретном случае…
И об институтских общих знакомых, само собой. Многие поумирали, да вот о прошлом месяце помер Коршунов – «ну как же, твой бывший завкафедрой».
– Очень жаль, – сказал Колчанов.
– Мне-то особенно жаль. Мы с ним связь поддерживали, текущий момент обсуждали.
Зинаида вошла с подносом, на подносе закуска, стопки. Приветливо поздоровалась, а Колчанов невольно подивился: до чего же пышная баба.
Приняли беленькой, хорошо пошла. Самое время выложить причину визита.
– Понимаешь, – убедительно говорил Колчанов, – Цыпин вовсе не хотел тебя обидеть. Он храбрый десантник, дрался до последней гранаты, а в плен попал тяжело раненный…
Петров слушал с мрачным видом.
– Ну и что, – сказал, – если храбро дрался?
– Да ему Мерекюля жжет душу. А к тебе пришел только спросить, как получилось, что разведка дала неполные данные…
– Он с обвинением пришел! – рявкнул Петров. – Будто я виноват, что батальон погиб. А я, к твоему сведению, и не готовил разведданные, а-а, по Мерекюле. У нас в разведотделе штабарма был такой Лобанов, его уже и в живых нету, вот он готовил. Да если бы и я! Мы докладывали факты, добытые авиаразведкой, еще были косвенные сведения, – что знали, то и доложили. А твой Цыпин тут провокацию развел! Много теперь таких гадов появилось – армию хаять. Я этого не терплю!
– Мы с Цыпиным и еще трое-четверо только и остались живыми после десанта. – Колчанов старался говорить спокойно. – А Цыпину досталось особенно тяжело. Плен, а после плена еше и наш лагерь…
– Ты чего от меня хочешь?
– Просьба к тебе, Дмитрий Авраамыч: не держи на Цыпина обиду, прости его.
– Это он тебя извиняться прислал?
– Нет, я сам пришел просить за него, несдержанного дурака.
– Мудака, – хмуро поправил Петров.
– Нам, фронтовикам, не надо топить друг друга. Прошу, отзови из суда свое заявление.
– Никто топить не собирается, – проворчал Петров. – Он меня ударил, за это надо ответить.
– Ты же тоже… по уху его огрел.
– Палкой тут размахался, гад. – Петров помолчал, прикрыв глаза за толстыми стеклами. – Ладно, я подумаю. Наливай еще.
Выпили, воткнули вилки в квашеную капусту. Петров, жуя с глубокомысленным видом, сказал:
– Не знаю, как ты, а мне все это не по нутру. Был мощный социалистический лагерь – а что стало? Разбежались все. «Бархатная революция», мать ее! Это ж преступление, а-а, ГДР отдали, предали, сколько в нее вложено – все теперь Колю досталось. А Горбачев с ним целуется. «Немец года»! От его улыбочек с души воротит! Правильно эти, в Верховном Совете, полковники Петрушенко и Алкснис бьют тревогу. Нельзя все, что достигли, отдавать дяде Колю, дяде Бушу, тете Тэтчер. Верно говорю?
Ох, не хотелось Колчанову говорить с Петровым «за политику», и так было ясно, что он, Петров, не приемлет перестройку, – а что поделаешь? Придется потерпеть.
– По-ихнему плю… пру… тьфу, не выговоришь…
– Плюрализм? – догадался Колчанов.
– Да! А по-моему – поганый бардак! Я бы этих демократов всех перевешал.
– Вешать не надо, – сказал Колчанов сдержанно. – Так мы договорились, Дмитрий Авраамыч?
– Что – договорились? Ты, может, тоже теперь в демократах ходишь?
– Я насчет Цыпина…
– Я помню, – продолжал Петров, все больше возбуждаясь от собственных слов, да и от водки тоже, – по-омню, ты этого защищал, а-а, Акулинина, сукиного сына…
– Акулинин умер в лагере. Так что не надо обзывать.
Петров подался к Колчанову над столом, сослепу стопку уронил.
– Я пока что в своем доме, понял? И никому не позволю, а-а, учить меня, что надо, что не надо.
– Я не собираюсь учить. Просто есть вещи, которые…
– Никому не позволю! – крикнул Петров и кулаком по столу стукнул.
В комнату быстро, пузом вперед вошел его сын:
– Отец, что такое? Почему крик?
– Вот, – старший Петров ткнул в Колчанова пальцем, – вот смотри, Виталик, пришел просить за того, помнишь, с палкой. Которого ты с лестницы спустил.
Виталий пристально посмотрел на Колчанова, сказал:
– Пожилой человек. Не стыдно вам?
Колчанов встал из-за стола, его терпение лопнуло, гнев клокотал в горле.
– Не мне, а вам должно быть стыдно. – Он прокашлялся. – Что отец, что сын – не умеете по-человечески разговаривать.
– А как мы разговариваем? – Старший Петров грузно поднялся, из распахнувшегося ворота его синей пижамной куртки виднелась красная жирная грудь. – Ну, как?
– По-собачьи. – Колчанов резко отодвинул стул и пошел к двери, превозмогая боль в ногах.
6
Прием посетителей в больнице был с четырех часов пополудни. К четырем и приехал Влад Масловский в своем «Москвиче», и, конечно, увязалась с ним Марьяна.
Лёня Гольдберг лежал в четырехместной палате. Голова его была обмотана крест-накрест бинтами, открытым оставалось только лицо, маска, почти такая же белая, как бинты. Первые несколько дней Лёня не мог говорить – сотрясение мозга было сильное, на голове налилась огромная гематома. Теперь-то уже ничего – заговорил.
– Ну, как ты? – спросил Влад, подсев к койке. – Болит голова?
– Болит. – Лёня через силу улыбнулся. – Повязка очень тугая. Маска Гиппократа.
– Это ничего. Главное, черепушка у тебя крепкая, не сломалась. Молодец. Когда тебя выпишут?
Марьяна, укладывавшая пакет с апельсинами в Лёнину тумбочку, вытаращила на отчима глаза:
– Влад, ты же сам врач – не видишь, что он еще плох?
– Я-то не плох, – возразил Лёня, с удовольствием глядя на разрумянившееся с мороза лицо Марьяны. – А гематома плохая. Она флюк-ту-ирует. Так врач сказал.
– Кровь отсасывают? – деловито осведомился Влад.
– Да. Электроприбором каким-то. Что в кафе?
– Что ж, тебя не хватает, конечно. Кручусь изо всех сил. Слушай! Приходил следователь, допрашивал нас с Квашуком…
– Вчера и ко мне пришел, врач разрешил, – сказал Лёня. – Но я ничего не помню. Абсолютно.
– Как же ты не помнишь, кто на тебя напал? Эх ты! – Влад покачал головой. – Слушай, у меня вот какое подозрение. Помнишь, приходили ко мне рэкетиры, двое, с угрозами. Вот их бы надо найти.
– Как их найдешь… – Было все же видно, что Лёня с трудом ворочает языком.
– Я дал следователю их внешний вид. Но, конечно, этот Ильясов далеко не Шерлок Холмс. Очень жаль, Лёнечка, что не помнишь. – Влад посмотрел на часы. – Ну, я поехал, скоро кафе открывать. Пошли, Марьяша.
– Нет, я посижу еще немного.
– Уроки, как всегда, тебе не задали?
– Успею сделать, не беспокойся.
– Двоечница, – проворчал Масловский. – Ну, Лёня, пока.
После его ухода Марьяна подсела к Лёне.
– Владу без тебя очень трудно, – сказала она. – Вчера мотался по области, приехал злой. Колхозы не хотят продавать мясо за деньги.
Лёня молча смотрел на нее.
– Знаешь, на кого ты похож? – продолжала болтать Марьяна. – На Петрарку! У него на портрете тоже голова обмотана. Ой, какой поэт замечательный! «Любовь ведет, желанье понукает, привычка тянет, наслажденье жжет, надежда утешенье подает и к сердцу руку бодро прижимает», – нараспев произнесла она. – Здорово, правда, Лёня?
– Ты что же, – сказал он, тихо любуясь ее лицом, – изменила Цветаевой?
– Ничего не изменила. Марина – царица поэзии.
– А у тебя новая прическа.
– Заметил? – Марьяна, воздев руки, взбила кудри. – Надоела короткая стрижка, решила отпустить длинные волосы. Ой, Лёнечка, я новую песню сочинила. Жалко, не могу тебе показать.
– А ты спой.
– Ну что ты!
Марьяна поглядела на соседей по палате. Двое спали на своих койках, а третий отсутствовал.
– Они не проснутся, – сказал Лёня. – Сядь поближе и тихонько спой.
Она тряхнула кудрями и запела вполголоса:
О поглядите, как бела больничная койка.
О поглядите, как губа изогнулась горько.
О как стремилась я понять назначение века.
Где же ты, вера моя в отзывчивость человека?
Кто же даст ответ на тщетность моих вопросов?
Вот и заносят след снега, летящие косо.
– Ну, как?
– Замечательно, – одобрил он. – Особенно отзывчивость человека.
– Тебе правда нравится?
– Ты умница! Из всех маленьких девочек ты самая умная.
– Я вовсе не маленькая, вот еще! Знаешь, если бы мне композиторский дар, я всю мировую лирику положила бы на музыку.
– У тебя есть дар.
– Лёнечка! – Марьяна нагнулась к нему ближе, и он уловил ее легкое дыхание, слабый запах духов. – Ты один меня понимаешь…
7
На остановке близ Академии художеств Алеша Квашук сошел с троллейбуса, и сразу ему в уши ударил усиленный мегафоном знакомый голос с подвыванием и ответный гул, несшийся из Румянцевского сквера.
Квашук вошел в сквер. Над обелиском с надписью «Румянцова побѣдамъ» – простер крылья бронзовый орел, припудренный снегом. Меж обелиском и возвышением – подобием эстрады с навесом, подпираемым двумя столбиками, – темнела толпа. Шапки, шапки – черные, коричневые, и среди них, вот же чудило, старый буденновский шлем со звездой. Тут и там подняты плакаты: «Россия – для русских», «Жиды погубят Россию», «Перестройка – новая диверсия жидомасонов против русского народа». У боковой ограды стайка девиц держала плакатик с требованием: «Свободу Смирнову-Осташвили!»
Квашук протолкался к ним, девицам, поближе. Про Осташвили он, конечно, слышал – что-то натворил этот герой в московском Доме литераторов, его обвинили в разжигании национальной вражды, посадили в тюрягу, – но, по правде, он не интересовал Алешу Квашука. А вот девицы – очень интересовали, даже больше, чем Самохвалов, послушать которого он, Квашук, собственно, и приехал сюда.
Самохвалов – невысокий, но по-борцовски широкоплечий, почти квадратный, – стоял на эстраде. За ним на скамейке сидели несколько молодых людей. Фуражку Самохвалов снял, седой венчик окружал крепкую розовую лысину. Черты лица у него были правильные, но, как бы поточнее, идеологически напряженные. И было нечто начальственное в крупной бородавке над верхней губой.
– Народы, происходящие от скрещивания рас, – ублюдки! – кричал Самохвалов в мегафон, слегка подвывая в конце фраз. – Мы знаем, кто они – евреи, цыгане, мулаты! Они никогда не создавали материальных благ! Не сеяли, не пахали, не стояли у домен! Они – разрушители культуры!..
Складно он говорил. Толпа чуть не каждую брошенную им фразу встречала одобрительным гулом.
Девица в светлой дубленке, курносая, в пышно-серебристой шапке, учуяла безмолвный призыв Квашука, стрельнула в него быстрыми карими глазками. Квашук хорошо разбирался в таком обмене взглядами. Да что ж, он знал, что внешностью, похожей на артиста Жана Маре, привлекал внимание прекрасного пола.
Приблизившись к курносенькой, он с широкой улыбкой обратился к ней:
– Вы первый раз тут? Раньше я вас что-то не видал.
Ну и пошло, трали-вали. Девица оказалась словоохотливой, через две минуты Квашук уже знал, что зовут ее Зоей и работает она в райкоме комсомола, а сюда пришла потому, что позвал шеф, – вон он сидит, указала она на одного из молодых людей на эстраде.
– Сионисты с помощью захваченных средств массовой информации прилагают бешеные усилия для разложения русского общества, армии и флота, учащейся молодежи! – кричал в мегафон Самохвалов. – Их цель – мировое господство! Для достижения этой преступной цели они хотят разрушить Россию! Им нужны разруха и голод! Еврейская мафия под видом кооперации грабит нас, русских!
Квашук спросил:
– Зоечка, а откуда вы его знаете? – Он кивнул на плакатик с требованием освободить Осташвили, который держала стоявшая рядом с Зоей девица в черной, под котика, шубке.
– Кого? Осташвили? – Зоя хихикнула. – Не знаем мы, кто это. Нас попросили подержать плакат, мы и держим. – Понизив голос, сообщила: – Это Рита, моя лучшая подруга. Ой, у нее такие переживания – я просто в отпаде. Риткин жених был кинооператор, еврей, он бросил ее и слинял в Израиль.
– Ай-яй-яй! – Квашук сочувственно посмотрел на девицу в черной шубке, на ее бледное лицо с карминными губами сердечком.
Вдруг легкомысленный взгляд Квашука, скользнув вбок, сделался сосредоточенным. За решеткой ограды стояли автомобили, припаркованные передками к тротуару. Один из них, «Жигули» светло-капустного цвета, привлек внимание Квашука своим номером: 92–24. За ветровым стеклом, как всплеск огня, висела куколка – ярко-оранжевый олимпийский мишка. «Вот так херня, – подумал Квашук, – это ж тот самый „Жигуль“, который в тот вечер стоял возле кафе, а в нем сидели чего-то выжидавшие люди».
Самохвалов продолжал выкрикивать, подвывая и приподнимаясь на носках ботинок в конце каждой огнедышащей фразы:
– Еврейской мафии сегодня принадлежит восемьдесят процентов мирового капитала! Теперь они хотят зацапать природные ресурсы России, принадлежащие русскому народу! Они используют в своих преступных целях гласность и так называемых демократов. Демократы – это пособники сионистского фашизма…
– Надо же, восемьдесят процентов, а им все мало! – ужаснулась Зоя. – Шеф говорил, Самохвалов – кандидат философских наук. А раньше служил во флоте. А вы, Алексей, где работаете?
Почему-то Квашук постеснялся сказать про кооперативное кафе.
– Я? Так я тоже флотский, – ответил он.
Митинг подходил к концу. Самохвалов призвал записываться в отряд самообороны, чтобы бороться с сионизмом и кавказскими спекулянтами. Накричавшаяся толпа пришла в движение. Одни устремились к эстраде, с которой соскочили двое-трое молодых людей и начали записывать новоявленных борцов в тетрадки. Другие – более благоразумные, что ли, – потекли к выходу.