Текст книги "Румянцевский сквер"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Нина на днях принесла ему полуфабрикатных рыбных котлет, две штуки еще остались, одну Колчанов по-братски отдал Герасиму, вторую поджарил себе. Герасим просил еще, вставал на задние лапы и передней трогал Колчанова за колено.
– Все, все, – сказал ему Колчанов. – Больно прожорлив, братец. Не хочешь понимать текущий трудный момент.
Герасим понял: больше не перепадет. Он уселся в углу, вскинул кверху ногу и принялся, чистюля, тщательно вылизывать основание хвоста.
Суд был назначен на одиннадцать. Вышел Колчанов из дому загодя, а добирался долго. Ветер сек ему лицо колючим снегом, и ноги болели, требовали частых остановок. Троллейбус пришел не скоро, троллейбусам тоже трудно зимой. Ладно хоть, что районный суд недалеко. А вот как Цыпин будет из Ломоносова своего добираться? Ох, Цыпин, Цыпин. Только суда тебе не хватало в нескучной жизни. Он, Колчанов, хотел найти Цыпину адвоката, чтобы защита была надежная. Адвокаты вообще-то не по карману ветеранам войны, но Колчанов вызнал: есть в законе статья 49-я, по ней суд, куда поступает дело, пишет отношение в юридическую консультацию, и та назначает бедному человеку бесплатного адвоката. Судья Заварзина, до которой Колчанову удалось дозвониться, согласилась это сделать – пусть Цыпин подаст заявление. А Цыпин отказался наотрез. Не нужен ему адвокат, все они болтуны, он сам себя защитит, у него дело правое. Уперся, как упрямый ишак. Ох, Цыпин!
В коридорах суда народу было полно – недаром же он называется народным. Заседания шли в двух или трех залах. Колчанов ковылял по коридорам, вдруг увидел Петрова в кителе с полковничьими погонами, при орденах. Важный, пузом вперед, поддерживаемый под руки пожилой очкастой женщиной и лысым маленьким подполковником с эмблемами юстиции на узких погонах, Петров входил в один из залов судебных заседаний. Колчанов, войдя следом, осмотрелся. Ага, вон сидит в первом ряду Цыпин, лобастый, с седой клочковатой бородкой, в желто-синей ковбойке и костюме железного цвета. Рядом с ним седовато-черная гривка Ксении – это хорошо, что верная подруга на месте. Ксения увидела Колчанова, заулыбалась, взмахнула рукой. Колчанов, кивнув ей, прошел меж рядов, сел за Цыпиным, потирая колени.
– Чо, Витя, ноги болят? – спросила Ксения, сочувственно обратив к нему нос-кнопку. – Горячие ванны надо поделать.
– Да делаю, – сказал он. – Ну, как ты, Толя? Вид у тебя ничего, хороший.
Но тут же подумал: то, что Цыпин сидит такой красный, не очень-то и хорошо.
– А ты чего без этих, само, орденов? – спросил Цыпин.
Верно, подумал Колчанов. Петров свои нацепил, надо было и мне… для убедительности…
В зале было прохладно. А народу – всего ничего. Пяток старушек, которым делать нечего, вот и ходят в суд для развлечения души. Да несколько пожилых мужчин, с суровыми лицами в морщинах и пятнах, – может, друзья-сослуживцы Петрова. А за Цыпина, похоже, один он, Колчанов, пришел болеть, да не только болеть, а и как официальный свидетель.
Судейский стол пока пустовал. Из боковой комнаты вышла девица в джинсовом армячке и серебряных с виду сапогах, стала выкликать, все ли явились:
– Свидетель Гвоздицкая?
– Я, – поднялась очкастая пожилая дама. На ней плоско сидела бордовая шляпка.
– Пройдите в ту комнату. – Девица указала на боковую дверь. – Свидетель Колчанов! Тоже пройдите.
С неясным чувством раздражения (не любил он, когда командуют вот такие бойкие молодые люди, особенно женского пола) Колчанов прошел в смежную комнату. Там стоял стол, окруженный стульями казенного вида. Очкастая дама села, всмотрелась в Колчанова.
– Вы однополчанин ответчика? – спросила басовитым голосом. – Что же вы его не удержали? Его же однозначно признают виновным в оскорблении…
– Это вовсе не однозначно, – перебил ее Колчанов. – Давайте лучше помолчим.
Дама сжала губы в тонкую неровную нитку, похожую на знак бесконечности. Тоже мне, сыроежка корявая, подумал Колчанов. Она что же – была при драке? Колчанов со слов Цыпина знал, что присутствовал – и спустил Цыпина с лестницы – сыночек Петрова. Но теперь он, наверное, на Кубе. Служба не пускает прилететь с далекого, так сказать, острова Свободы. А эта, очкастая, при чем тут?
Из-за двери слышались голоса. Значит, суд начался. Женский голос, потом мужские. Ну да, солидный голос Петрова. Высокий, словно скачущий, голос Цыпина. Колчанов напряженно вслушивался. Доходили отдельные слова – «батальон», «разведка», «пенсия», отчетливо долетело выкрикнутое Цыпиным «вранье». Только бы Цыпин не сорвался с якоря. Женский голос, кажется, выговаривал ему…
Девица в серебряных сапогах приоткрыла дверь:
– Свидетель Колчанов, войдите!
Он ступил в комнату, где шел суд. Бросилась в глаза широкоплечая женщина в темно-синем костюме за судейским столом. Лицо у нее было строгое, с правильными чертами, а прическа башнеобразная. Это, значит, и есть судья Заварзина. По бокам от нее сидели молодуха с обильной косметикой на незапоминающемся лице и пожилой дядька в темных очках. Он держал руки на столе, одна была в черной перчатке. Глядит, как прокурор, вскользь подумал Колчанов.
Секретарь-девица указала ему сесть на стул и велела говорить правду, только правду.
– Только правду, – повторил он.
– Свидетель Колчанов, – обратилась к нему судья, – давно ли вы знаете Цыпина?
– Очень давно. С сорок первого года. Мы обороняли Ленинград в составе Второй бригады морской пехоты, а потом…
– Отвечайте на вопросы коротко. Участвовали ли вы в высадке десанта в Мю… – судья заглянула в бумаги, – в Мере-кю-ле?
– Да, участвовал вместе с Цыпиным.
– Цыпин утверждает, что в неудаче десанта виновата разведка, не давшая полных сведений о силах противника. Вы согласны или не согласны с такой трактовкой?
– Согласен. Неполные данные разведки были одной из причин разгрома десанта.
– Я протестую, товарищ судья, – поднялся лысый подполковник юстиции, сидевший рядом с Петровым. – Свидетель Колчанов не является военным историком и не может адекватно судить о причинах неудачи десанта.
– Я историк по профессии, – возразил Колчанов, – и я работал с документами в военном архиве.
– Протест отклоняется, – сказала судья. – Продолжайте, Колчанов.
– Я работал с документами, – повторил он. – Их немного. На четвертое февраля сорок четвертого года разведотдел штаба Второй армии доносил, что охрана побережья в районе высадки осуществляется единственным охранным батальоном. Авиаразведка засекла прожекторы и зенитную батарею. Командование флотом и Второй армией приняло эти данные, они оказались неполными. В штабах, планировавших операцию, не учли, что противник принимал меры к усилению.
– Колчанов, – перебила Заварзина, – в компетенцию суда не входят оценки боевых операций. Считаете ли вы обоснованной претензию Цыпина к разведотделу армии?
– Да, считаю.
– Следовательно, претензия Цыпина к истцу Петрову имеет основание?
– К Петрову? Дело в том, что Петров был тогда молодым лейтенантом и…
– Отвечайте конкретно: да или нет?
После недолгой паузы Колчанов сказал:
– Я отговаривал Цыпина. Если, говорил я, из разведотдела остался жив один только Петров, то это не значит, что он главный виновник…
– Достаточно. Есть вопросы к свидетелю?
– Есть, – поднялся опять подполковник юстиции. Он и стоя был почти одного роста с сидящим Колчановым. – Вы сказали, что отговаривали Цыпина идти к полковнику Петрову, так? Значит, понимали, что на Петрове нет вины за десант?
– Я сказал, что часть вины на разведотделе штабарма. А Петров служил в разведотделе. Но главной вины на нем нет, поскольку…
– Главная, не главная, – сердито выкрикнул Петров. – Нету никакой вины!
– Помолчите, полковник Петров, – сказала Заварзина. – Защитник, есть у вас еще вопросы к свидетелю?
– Да. – Маленький подполковник близоруко прищурился на Колчанова. – Несмотря на ваш совет, Цыпин пошел к Петрову и оскорбил его, учинил драку. Осуждаете ли вы его поступок?
– Он пошел не драться. – Колчанов повысил голос, чтобы приглушить гневное клокотание Цыпина сзади. – Надо понять обиду Цыпина. Десятки лет его зажимали. Он хотел одного – чтобы те, кто отправил десант на гибель, признали свою вину. А драться начал не он, а Петров.
– Вы что, были при этом? – выкрикнул Петров.
Судья постучала шариковой ручкой по графину. Затем предложила Колчанову сесть и вызвала свидетеля Гвоздицкую.
Очкастая тощая дама, накрытая плоской бордовой шляпкой, басовито отвечала на вопросы судьи. Да, она помогает Дмитрию Авраамовичу по хозяйству. Да, в тот день она присутствовала при его разговоре с Цыпиным. Нет, не все время, она входила и выходила, но как раз видела, как Цыпин ударил Дмитрия Авраамовича в нос…
– Он первый меня ударил! – закричал Цыпин. – А вы там не были…
– Ведите себя спокойно, – строго сказала Заварзина. – Вы, как отказавшийся от защитника, можете задать свидетелю вопросы.
– Вот и вопрос. – Цыпин поднялся, одно плечо заметно ниже другого. – Мы с Петровым, само, по первости спокойно. Пива выпили, а потом он стал на меня наскакивать…
– Есть у вас вопрос к свидетелю, Цыпин?
– Ну-тк, я и даю вопрос! Он, само, кричать стал, что я за Сахарова, а не за армию…
– Ответчик, если нет вопросов, сядьте.
– Да есть вопрос! Чего вы врать сюда пришли? – нагнулся он к Гвоздицкой. – Он меня первый по уху огрел! А я что – само, второе ухо должен подставлять?
– Я, гражданин, никогда не вру, – с достоинством сказала Гвоздицкая.
– А чего ж тут соврали? Своего покрываете?
– Успокойтесь, – сказала Заварзина. – Сядьте, Цыпин.
– А чего она врет? – закричал Цыпин, наклонив лобастую голову, словно наставив на суд несуществующие рога. – Я к Петрову пришел, потому как, само, правду хочу! Разведотдел неправильные данные дал – а мы кровью умылись. Батальон отборных бойцов, само, лег в лесу, в снегу… Вы по графину не стучите! – бросил он Заварзиной. – Если в суд вытащили, так я выскажусь! Ты не дергай! – выкатил он глаза на Ксению, потянувшую его за штаны. – За Россию жизни не жалел и в плен не просился, меня раненого взяли. Значит, я должен был околеть в собачьей будке? Петров нас на гибель послал, так он теперь полковник…
– Никуда я тебя не посылал! – загремел Петров, придерживая очки.
– А я случаем выжил, так теперь, само, последний человек! – Страшно было смотреть на Цыпина, его трясло от ярости, бороденка стояла дыбом. – Сорок пять лет я нежелательный! Никуда нельзя, только дворником…
– Да ты успокойся, солдат, – подался к нему через стол пожилой заседатель в темных очках.
– Его сын, бугай здоровенный, меня, инвалида, с лестницы! – бушевал Цыпин. – Да еще и в суд тащат! Со мной, само, все можно, да? Как шелудивого пса – ногой? Так я вам не дамся! Не погнулись еще казаки!
– Какие еще казаки? – вопросил пожилой заседатель. – Анна Федоровна, надо перерыв…
И уже судья Заварзина, повысив голос, объявила перерыв – но Цыпина было уже не остановить. Стоя с красным лицом и выпученными глазами, с синей жилой, напрягшейся на тощей шее, он выбрасывал слова из глубины измученной души:
– Как родился на свет виноватый, сын антоновца, так, само, и тащу на горбу! А какая у меня вина? Что морду пулям подставил? – Он отбросил руки Ксении, пытавшейся его усадить на стул. – Что не накрылся снегом в норвейской тундре?..
– Толя! – Колчанов боком заковылял к нему меж рядов. – Толя, прошу, замолчи! Не рви жилы…
– За что… – успел выкрикнуть Цыпин.
Еще сделал он слабое движение рукой, и как будто хотел что-то сказать Колчанову – в следующий миг он, захрипев, стал падать. Ксения и Колчанов подхватили его, уложили на стулья.
– Врача, быстро! – кинула судья секретарю-девице.
Колчанов трясущейся рукой добывал из стеклянной трубочки горошину нитроглицерина. Ксения держала голову Цыпина у себя на коленях, а он лежал, закрыв глаза – свои рысьи, такие прежде зоркие, так много повидавшие глаза. По его телу, вытянувшемуся на стульях, пробежала судорога. Колчанов пытался разжать ему рот, вложить таблетку, – но было поздно. Уже ничего не было нужно Анатолию Цыпину.
– Эх, солдат! – Заседатель в темных очках покачал головой. – Мы ж не хотели тебя засуживать.
5
В последние годы Колчанов стеснялся своего дня рождения. Раньше, когда-то, гордился, что родился в один день с вождем – двадцать первого декабря, а теперь… С усмешкой он вспомнил изречение Гейне: «Раньше я был молод и глуп – теперь я стар и глуп».
Он и не звал и не ждал гостей. Наверное, приедут вечером Нина с Владом, посидят часок. Нина измерит давление, посмотрит ноги… опять будет настаивать, чтобы он лег в больницу…
Нет, в больницу Колчанов не хотел.
После похорон Цыпина он твердо решил: помирать только дома, на родной тахте. На кладбище в Ломоносове, стоя над гробом Цыпина, Колчанов произнес речь. «Вот так уходят ветераны, – сказал он, – падают на улице… в суде… Анатолий Иванович Цыпин был отважным бойцом морской пехоты. Бойцом и остался. Всю жизнь, а судьба подарила нам почти полвека после войны, всю жизнь Цыпин бился. Бился с властями, не желавшими признать его боевые заслуги… с недоверием, равнодушием… Душа у меня болит за моего друга Толю…» Тут голос его прервался, горло запер комок. Цыпин лежал в гробу суровый, спокойный – наконец, наконец-то спокойный, медленные снежные хлопья ложились на его лицо и не таяли, и почудилось Колчанову, будто Цыпин придирчиво прислушивался к его надгробным словам…
Привычно болели ноги, но еще сильнее болела душа. И опять, опять – где-то в немыслимой дали словно пропели трубы… протрубили сигнал большого сбора…
Колчанов налил в стакан граммов сто водки и залпом выпил. Не любил он пить в одиночестве, но что поделаешь – только спасительные эти глотки хоть на время заглушали боль.
Ну, с днем рождения, сказал он себе и горько усмехнулся. Давно же ты родился, старый человек… Еще до того – вспомнился вдруг Гоголь, – как Агафия Федосеевна откусила ухо у заседателя…
А вот вопросик немаловажный: для чего же ты родился? И сразу глупая (теперь я стар и глуп) память подсказывает: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». А какую сказку? – вот следующий вопросик. И – невозможный прежде (до того, как Агафия Федосеевна откусила…), а теперь уже созревший ответ: коммунистическую. Разве не сказка?
Орали в детстве у пионерских костров: «Мы кузнецы, и дух наш молод, куем мы счастия ключи…» Ковали ключи к счастью для всего человечества, никак не меньше. И что же отковали? Потоками крови народной истекла та сказка. Коммунизм оказался утопией…
Он об этом много думал. Рылся в книгах, выписывал в тетрадку ошеломительные мысли…
Утопия. Utopos – это по-гречески место, которого нет. В головах мыслителей – есть, а на самом деле… На самом деле – жесточайшая диктатура и послесталинские попытки придать коммунистической идее новую привлекательность, – но как ни украшай Утопию, а ее хищный рябой облик проступает сквозь пропагандистские румяна.
И ведь какие были серьезные предостережения! «Если хотите построить социализм, то выберите страну, которую не жалко», – изрек когда-то неглупый человек Бисмарк. Такая трагическая участь выпала России. Большевикам было не жалко. Правоверный марксист Ленин пренебрег даже главным, по Марксу, условием перехода к социализму – высоким уровнем развития производительных сил. Такого уровня в России не было, но Ленин торопился. Он и другому своему учителю – Плеханову – не внял, когда тот предостерег: «Русская история еще не смолола той муки, из которой будет со временем испечен пшеничный пирог социализма». Большевики торопились использовать удобный момент (затянувшаяся война, слабое правительство, усталость и недовольство масс) для захвата власти. Неистовые революционеры, они, следуя Марксовой формуле, во имя коммунистической идеи, совершили насилие над Историей. Ну, и где пшеничный пирог социализма? Выпечки-то хватило только для партийной верхушки (для «нового класса», по Джиласу), недостающее же зерно ввозим с «загнивающего» Запада. А массам, чтобы не роптали, нате талоны на сахар и водку. Стойте, гегемоны, в очередях. Возроптали в августе, что табачок кончился? Закупим на «загнивающем» и сигареты – нате, курите, пейте и не скулите. Эх, масса, масса, «ты весь авангард замучила, подлая» (это Платонов). На головы массам льют ежедневную оглушительную ложь. «Взявши все монополи, правительство взяло и монополь болтовни, оно велело всем молчать и стало говорить без умолку» (а это Герцен).
Вот и кончилась Утопия. Пала под железной пятой этатизма… тоталитаризма… И в результате? Ну, вот еще выписанная в тетрадку цитата – из Макиавелли: «Результатом господства тирании является развращенное общество…»
Такие дела, старый человек. Не удалось тебе сказку сделать былью. Для чего же ты прожил долгую жизнь?
Колчанов сидел за столом, листал общую тетрадь, исписанную высказываниями мыслителей, писателей, ученых. Вот запись о двенадцатилетнем цикле развития — чья это мысль? Вернадского, Чижевского? Не указано. Просто где-то вычитал и коротко записал: «12-летний цикл (с 1905 года)». Ну-ка, попробуем уточнить.
1905-й – первая русская революция.
1917-й – еще две, причем февраль резко перечеркнут октябрем, это поворотный пункт в истории XX века.
Дальше: 1929-й – год великого перелома, конец нэпа, начало коллективизации и уничтожения классового врага в деревне, а на деле – наиболее эффективного в сельском хозяйстве работника; после этого зубодробительного удара российская деревня все еще не оправилась.
1941-й – Великая Отечественная… величайшее испытание крепости государства, новый океан народной крови..
1953-й – смерть диктатора, робкие надежды на либерализацию созданной им жестокой системы, начало хрущевской «оттепели».
1965-й – начало брежневского правления, попытка хозяйственной реформы, вскоре свернутой; возвращение сталинизма (постсталинизм) в идеологии, в подавлении инакомыслия.
1977-й – принятие новой Конституции, закрепляющей (6-я статья!) незыблемость монополии партии на государственную власть; очевидный застой, стагнация.
И вот 1989 год – серьезные перемены, перестройка! Впервые в избирательных бюллетенях не одна фамилия; Первый съезд народных депутатов, вскоре Второй – небывалые речи, плюрализм мнений. А в Восточной Европе – массовое бегство немцев из ГДР, «бархатная революция» в Чехословакии и Венгрии, расстрел Чаушеску… на бурных демонстрациях в Польше – плакаты: «Социализм – это голод»… Распад соцлагеря…
Что же ожидает нас спустя очередное двенадцатилетие – в 2001 году? Заглянуть бы хоть одним глазом в XXI век – какой станет Россия? Горбачев заявляет, что партия твердо остается на позиции социалистического выбора. Но тверды ли позиции самого Горбачева, жестко критикуемого слева и справа? И что означает вчерашнее неожиданное заявление Шеварднадзе об уходе в отставку ввиду надвигающейся диктатуры? Чьей? – он не уточнил. Диктатуры партаппарата, не желающего покидать руководящие кресла?
Похоже, государственный руль перекладывается в другую сторону. Вместо либерального Бакатина министром внутренних дел назначают ортодоксального Пуго. Горбачев с Рыжковым отказываются от программы «500 дней», хотя продолжают вякать о рынке… И почему Рыжкова заменили Павловым?
Все – неустойчиво, все – в шатаниях влево-вправо, влево-вправо… Как парусное судно, идущее галсами при противном ветре.
На обед Колчанов отварил макароны, вспорол банку мясных консервов из старых запасов Милды. Еще несколько банок осталось. А что будут есть они с Герасимом, когда кончатся последние консервы? А-а, не стоит об этом думать.
После обеда он лег на тахту с книжкой журнала «Знамя», принялся дочитывать статью Селюнина «Рынок: химеры и реальность». Умный автор, статья толковая. И верно ведь: без рынка не выбраться из кризиса, но создать рынок – ох, не просто. Вот пишет Селюнин: «Экономика императивно требует утверждения частной собственности, идеология – ее уничтожения. Часто говорят: страна на краю пропасти. Продолжим этот образ: на узком мостике над пропастью сошлись экономика и идеология, уперлись лоб в лоб, той и другой обратного ходу нет – не развернешься. Кому-то лететь в бездну…»
Вот как, значит: частная собственность… Он-то, Колчанов, старый пономарь, привык к ней относиться как к ужасной бяке. А только в ней и есть спасение на краю пропасти…
Рука с журналом опустилась, и предстал мысленному взгляду Колчанова супермаркет в Хельсинки – единственной загранице, где он сподобился побывать. Они с Милдой рты разинули в финском супермаркете – такого изобилия превосходных продуктов в жизни не видели. И ведь покупали их вовсе не толстопузые миллионеры, а обычные люди, горожане, массовый покупатель. Чего же стоят прекрасные идеи, если за ними – пустые прилавки, очереди, талоны (стыдливое иносказание карточек)?..
Он задремал, журнал выпал из руки. Но и во сне не было ему покоя. Он бежал по заснеженному полю, чудилось, что кто-то, спрятавшись в кустах, следит за ним, – и вдруг впереди школа, знакомый подъезд, а в подъезде – школьный сторож с колокольчиком в руке, он звонит, звонит… вдруг оказывается, это вовсе не школьный сторож, а Цыпин в распахнутом полушубке, и не звонок у него, а нацеленный автомат… а звонок все равно звонит, звонит…
Колчанов проснулся в испуге. Звонок действительно звонил. Он поплелся открывать, вместе с ним в переднюю выскочил любознательный Герасим, держа хвост столбом. Улыбающаяся, в высокой, залепленной снегом шапке и черной каракулевой шубе, вошла Валентина.
– Не ждал, Витя?
– Нет… – Он прокашлялся. – Здравствуй. Я очень рад…
– Я бы, может, и забыла, что у тебя сегодня день рождения, – сказала Валентина, снимая с помощью Колчанова шубу, – но Лёня напомнил. Вот, это тебе. – Она вынула из большой пластиковой сумки коробку с тортом и букетик алых гвоздик.
– Спасибо, Валечка…
– Поздравляю, Витя. – Она потянулась, поцеловала Колчанова и засмеялась. – У тебя такой растерянный вид.
Он, и верно, был растерян. Испытывал неловкость, что одет в мятые штаны и домашнюю куртку-телогрейку. Ладно хоть, что выбрит, это у него было железно – бриться каждое утро.
Усадил Валентину в кресло, дал журнал и, извинившись, пошел в смежную комнату переодеваться. Вышел оттуда в костюме, в белой сорочке и черном галстуке.
– Как всегда, элегантен, – одобрительно взглянула на него Валентина.
– Ну уж, элегантен… – Он сел за стол напротив гостьи. – А знаешь, у кого я перенял это – ну, чтобы всегда при галстуке? У твоего отца. Вот кто, точно, был элегантен.
– Да… папа… – У Валентины затуманились глаза. – Знаешь, в июне было сорок лет, как его расстреляли.
Колчанов, конечно, знал, что отца Вали, Георгия Семеновича Белоусова, талантливого строителя кораблей, впоследствии крупного деятеля Ленсовета, в сорок девятом замели по «ленинградскому делу». Елизавету Григорьевну, его кудрявую смешливую жену, от ужаса разбил паралич, она пережила мужа ненадолго. Тогда Валя с годовалым сыном уехала в Балтийск, где служил на эскадре ее муж, Гольдберг, долго мыкалась по углам чужих квартир, на зиму уезжала в Питер, к свекрови на Расстанную (квартиру Белоусовых на Съездовской линии, само собой, у Вали отобрали).
А Гольдберг ему, Колчанову, спустя много лет рассказывал, что служба у него шла трудно. Служил-то он исправно, но продвижение тормозили кадровики – он, Гольдберг, считал, что причина крылась не только и не столько в национальности, сколько в том, что женат на дочери врага народа. Уже и культ личности отменили, а все же… В звании инженер-капитана 2-го ранга он прослужил сверхдолго – в первый ранг не пустил «потолок» должности…
– Давай помянем отца, – сказал Колчанов. – Он ведь и мне приходился родственником… троюродным дядей…
Он захлопотал – накинул на стол белую скатерть, поставил тарелки, хрустальные рюмки, вынул из буфета бутылку армянского коньяка, прибереженную, ну, вот для такого случая. Мысленно обругал себя за то, что никакой закуски нету. Не предлагать же Вале макароны…
Валя нарезала принесенный торт с гладким шоколадным покрытием. Объяснила: это «Птичье молоко», Лёня где-то достал. Накрытый таким образом стол увенчала хрустальная (гордость Милды) ваза с алыми гвоздиками.
После выпитой рюмки Валя оживилась. Колчанов с удовольствием глядел на нее. Темно-синий костюм скрадывал ее полноту. Круглое лицо несколько отяжелело книзу, подбородок стал двойным, а сиреневые некогда глаза утратили былой блеск, – но все еще была Валя красива.
– Давай по второй. За Мишу твоего. За память…
– Нет. Сегодня твой день, Витя. За тебя… Очень хочется, чтобы ты не болел. Ты столько пережил, Витя. Дай тебе Бог здоровья и душевного равновесия.
– Спасибо. – Он усмехнулся. – Стоики утверждали, что блаженство в невозмутимости и спокойствии духа.
– Ты к чему это, собственно? – Валя уставилась на него.
– Это ты мне когда-то сказала.
– Да? А я думала, ты все-все забыл.
– Ничего я не забыл.
– Знаешь, Витя, я убедилась, что мы живем одновременно в двух мирах: в реальном и в мире нашей памяти. В реальной повседневности – страдание, а в памяти – утешение.
– Разреши возразить. Во-первых, в реальной жизни не только страдания, но и радость. Разве ты не была счастлива?
– Была. Любила мужа, люблю сына. Но в то же время – столько натерпелась страхов, столько несправедливостей… Трудно подсчитать, чего было больше – счастья или страданий.
– А во-вторых, – сказал Колчанов, – думаю, что прав Бердяев, когда отделяет исторический взгляд на жизнь от «частного». «Частный» взгляд боится страданий, боится той слезинки ребенка, которую сделал проблемой Иван Карамазов.
– А разве это не великая проблема жизни?
– Конечно, проблема. С «частной» точки зрения слезинка ребенка не может быть оправдана. Так же, как с точки зрения Евгения нет оправдания Петру, построившему Петербург среди «топи блат». А исторический взгляд устремлен в глубину, в сущность жизни. Он ставит вечные ценности выше сегодняшнего блага. Он может оправдать жертвы и страдания во имя человеческого духовного восхождения.
– Но ведь это религиозный взгляд, Витя.
– Ну и что? Разве плохо, если религиозный?
– Странно, что это говоришь ты, преподаватель марксизма.
– Мой марксизм мне давно надоел. Как и мой атеизм. Жизнь и смерть человека на Земле не вмешаются в схемы материалистической философии… Ладно, оставим это… Давай еще тяпнем. За тебя, Валя.
Коньяк на него действовал положительно: почти унялась боль в ногах.
– Ты, Валечка, хорошая, – сказал он мягко. – Искренняя.
– Спасибо, Витя. Очень приятно. Меня так редко хвалили.
– Знаешь, я так и не научился братской любви.
– Братской любви? – У Вали возникла складочка на лбу между бровей. – Что-то я не понимаю – о чем ты…
– Помнишь Румянцевский сквер? Ну вот… Когда-то в этом сквере ты сказала, что любишь меня как брата. Я и пошел… на обмороженных своих ногах пошел прочь… из твоей жизни… еще гроза была в тот день, ливень… Мне бы удовлетвориться братской любовью, я ведь и на самом деле твой троюродный брат. Но… я был молод и глуп… Ничего у меня не получилось, Валечка, с братской любовью…
Тут он поднял на нее взгляд и увидел, что она плачет. По щекам катились прозрачные слезы, Валя утирала их платочком.
– Прости, – сказала со вздохом. – Я стала слезлива на старости лет.
– Нет, это ты меня прости, что не сдержался.
– Витя, милый Витя… Не осуждай меня за то, что я тогда…
– Нисколько не осуждаю.
– Разве я виновата, что влюбилась в Мишу?
– Ты правильно поступила, выйдя за Мишу. Он был легкий, веселый… не то что я с моим мрачным характером… Не плачь, Валя. Все правильно.
– Да… все правильно… – Она попыталась улыбнуться сквозь слезы. – Ты умный, все понимаешь… – И, помолчав: – Ты сказал, что ушел из моей жизни… Я бы хотела, Витя, чтобы ты вернулся.
С этими словами Валя протянула к нему руки поверх стола, и он взял эти маленькие, как бы молящие о помощи руки в свои и, нагнув голову, поцеловал одну и другую.
Это была минута, полная нежданной радости, но и грустная в то же время. Где-то в страшной дали опять пропели трубы.
Нет, это просто прозвенел звонок. Вошли Нина, румяная с мороза, и Владислав, похожий в шерстяной шапочке, обтянувшей голову, на пилота. В квартире сразу стало шумно. Нина на кухне готовила закуски, стуча ножом и громко, через раскрытую дверь, высказываясь о текущей жизни:
– Перестраиваются, перестраиваются, а продуктов все меньше. На рынок придешь – от цен глаза лезут на лоб. Гераська, не лезь под ноги! Совсем обалдел от колбасного духа. На, ешь!.. Встретила институтскую подругу, она акушер-гинеколог, так она рассказывает, рождаются дети с фетопатией – представляете?
– А что это такое? – спросила Валя.
– Алкогольное отравление в утробе матери. Ужас! До чего же мы докатимся, а?
– Эх, яблочко, да куда котишься! – пропел Влад, нарезая на доске батон. – В ве-че-ка попадешь, не воротишься!
– Что это ты развеселился? – спросил Колчанов.
– Так день же рождения у вас.
– Влад получил кредит в банке, – объяснила Нина, – вот и веселится.
– Получить-то получил, – уточнил Влад, – а как отдавать буду – один Аллах знает. До весны, может, продержимся, а там пойдем по миру… Виктор Васильич, вам водочки можно налить?
– Папа, чтобы не забыть, – сказала Нина, ставя на стол поднос с закусками. – Я договорилась, завтра тебя примут в больницу. Будь готов к десяти часам. Мы заедем за тобой и отвезем.
– В больницу? – Колчанов наморщил лоб. – Не хочу в больницу.
– Надо, папа! Домашнее лечение тебе не поможет. Надо!
6
Лапин сидел в кресле с резной деревянной спинкой над разложенным пасьянсом и как будто дремал. Во всяком случае, так показалось Колчанову, когда он вошел в маленькую комнату.
– Вы спите, Иван Карлович?
– А, это ты. – Лапин взглянул на него сквозь очки и подмигнул левым глазом. – Который час?
– Полпервого ночи.
– Чего не спишь? Ноги болят?
– Все болит. Душа болит.
– Душа! – Лапин криво улыбнулся, блеснул золотой его клык. – Какая еще душа? Нет никакой души. Есть сознательность, и есть предрассудки, пережитки прошлого.
– Знаю, знаю. – Колчанов тоскливо повел взгляд от освещенного торшером пасьянса к темному окну, за которым спал, утонув в снегах, огромный город. – Все эти словеса знаю наизусть. Сам их талдычил не одно десятилетие.
Лапин вынул из колоды очередную карту и внимательно искал ей место в пестрых рядах пасьянса.
– Должен гордиться, – сказал он, – что преподавал марксизм. Не талдычил, а воспитывал нового человека.
– Где он, новый человек? – Колчанов зябко переступил с ноги на ногу. – Это же сказка, придуманная пропагандистами.
– Есть моральный кодекс коммунизма.
– Есть на бумаге. А на деле? Ложь и насилие госаппарата не могут воспитать высокую нравственность. Они порождают, с одной стороны, людей, готовых на все, на любую подлость и жестокость ради куска пирога, а с другой – лицемерие, хамство, бессердечие… Деформирован, можно сказать, сам национальный характер…