Текст книги "Румянцевский сквер"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
– Как хочется, чтобы год был спокойный, – сказала Лариса.
– Да. Сварить кофе?
– Нет, не уходи. Мне так уютно. Если б можно было вот так всегда – обнявшись.
– Мои студенты не поняли бы меня, если б я вошел в аудиторию в обнимку с тобой.
– Прекрасно бы поняли. Как и меня в отделе писем.
Лариса уже две недели работала в этом отделе «Вечернего Ленинграда». С торфяной многотиражкой было покончено, и это событие было, конечно, увековечено двустишием: «Человеку нужно очень мало. Я наелась торфу до отвала».
Тихо, в радости и любви, пролетела первая новогодняя неделя. Но вот пошла вторая – завьюжило, замело, и вместе с метелью ворвалась неприятная весть: в Москве начался новый политический процесс. Судили Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Дашкову. Нарушение правил валютных операций и что-то там еще обвинители грубо клепали к людям, протестовавшим против всевластия лжи и беспардонности цензуры.
А в конце января позвонила из Кирова Тамара Иосифовна: пятого февраля приезжайте в Москву прощаться. Дело, конечно, заварила Тата. Оборвав затяжной мучительный роман с дирижером Полубояровым, она примчалась к матери в Киров и закатила истерику. Невозможно, невозможно… всем бы только переспать, жениться никто не хочет… на хорошую работу устроиться невозможно, ничего нет, кроме музшколы… Надоело, надоело числиться вторым сортом… надо уезжать в Израиль.
Тамара Иосифовна уезжать не хотела. Родной город, привычная работа, на которой ее ценили… Квартира… Правда, после смерти мужа квартира сделалась неуютной, она вдруг стала слышать эхо своих одиноких шагов… Кроме того, отчетливо представляла себе, что там, в Израиле, ей, в ее-то годы, работа не светит. Да и Тате – тоже. Врачей и музыкантов в Израиле, известно, в избытке. Да еще и без языка… Но отчаяние дочери такой болью отозвалось в сердце, что она решилась. Вызов пришел довольно быстро, в ОВИРе тоже не очень тянули, и вот кировская квартира на улице Дрелевского опустела.
Неделю Тамара Иосифовна с Татой провела у брата в Москве. Было много волнений с покупкой билетов и отправкой вещей. И было трудное, трудное прощание.
Акулиничи приехали в Москву в полном сборе. Тата обливалась слезами и просила у всех прощения.
– Невозможно представить, – всхлипывая, говорила она, – что мы расстаемся навсегда. Мы с мамой устроимся и пришлем вам приглашение. Вас ведь пустят погостить?
– Может, и пустят, – говорил Саша. – Но сперва тебе надо просохнуть.
– На тамошнем солнце она быстро высохнет, – сказала Лариса. – Мамочка, ты за нас не беспокойся.
– Анечка очень бледная, – вздыхала Тамара Иосифовна. – Надо проделать курс витаминов В6 и В12. Спасибо, родненькая, – растроганно рассматривала она Анкины рисунки. – Такие дивные акварели… Спасибо, я их всегда буду держать перед глазами.
Ранним утром простились в Шереметьево. Сквозь слезы смотрела Лариса, как мать и сестра зашагали за турникеты, отгородившие их от прожитой жизни, и скрылись в туманном будущем.
33
А потом наступила Пражская весна.
Газеты пестрели осуждающими заголовками: «Происки империализма в Чехословакии»… «Под угрозой завоевания социализма…» Мелькали имена Дубчека, Черника, Смрковского, обвиняемых в ошибочном курсе… Писали в газетах, трубили по радио о необходимости помочь чехословацким братьям, попавшим в беду…
Да какая, собственно, беда? Саша чуть не вжимал ухо в недавно купленный транзисторный радиоприемник «Спидола», пытался отстроиться от гнусного завывания глушилок. Ничего страшного в Чехословакии не происходило. Судя по сообщениям Би-би-си, там отменили политическую цензуру, решили сделать свободу слова и собраний реальностью, а не формальной строкой конституции. Да и не отказывалась Чехословакия от социализма – хотела только придать ему человеческое лицо.
– Это же здорово! – восхитился Саша. – Социализм с человеческим лицом, а не с тупым раскормленным рылом.
– Образ хороший, – соглашался Колчанов, – но лишенный конкретного социального содержания.
– Вовсе не лишенный! Виктор Васильевич, представьте: открытое общество, без цензуры, никто не требует от человека говорить не то, что он думает. Не требуют обязательного единодушия…
– Представляю – по Праге идет демонстрация с лозунгами: отдать Судеты немцам! Или, к примеру: бейте жидов!
– Да вы что! Разве речь идет об анархии? Об обществе без законов, запрещающих фашизм?
Колчанов – было видно по глазам – с этим соглашался, нельзя без свободы, нельзя без законности, – но он же был пономарь, и трудно, трудно, со скрежетом проворачивались шестеренки в его мозгу.
Вдруг – ошеломительная новость. То же Би-би-си сообщило: вышел очередной номер журнала «Грани», а в нем статья советского историка Александра Акулинича – «Революционная целесообразность вместо закона». Галина Борисовна – так теперь расшифровывали аббревиатуру ГБ, то есть госбезопасность, – кинулась искать непутевого историка и очень быстро обнаружила, что Акулинич – никакой не историк, а ленинградский математик, уже имеющий от нее, Галины Борисовны, предупреждение.
На этот раз посланец Большого дома, явившийся в институт, разговаривал пожестче «молодого Нансена»: без лишних слов потребовал от Саши опровержения. Он должен написать, что никакой статьи не писал и, соответственно, не отправлял за рубеж и что решительно осуждает антисоветскую выходку «Граней». Саша согласился лишь на заявление, что статью в «Грани» и вообще за границу не посылал и напечатана она без его ведома и разрешения; от авторства, однако, не отказался. Это, понятно, не способствовало улучшению отношений с Галиной Борисовной.
И вот результат: на институтском партийном собрании вынесли решение – Акулинича из партии исключить. Саша защищался, что было сил. Ссылался на постановление пленума ЦК «О борьбе с культом личности и его последствиях».
– Я в своей статье, – говорил он, да не говорил, а уже кричал, – поддержал требование партии восстановить ленинские нормы… покончить с произволом…
– Партия восстановила ленинские нормы, – прервал его секретарь парткома Петров, – но потребовала, а-а, чтоб никаких уступок вражеской идеологии. А вы печатаете свои измышления в антисоветском журнале и тем самым…
– Да не печатал я! Я не знаю, как попала за границу копия статьи. Не было у меня никаких связей с «Гранями», я и не видел никогда этот журнал.
– Вы, Акулинич, бросьте оправдываться, – сказал завкафедрой марксизма-ленинизма Коршунов, влиятельный в институте человек. – Бросьте, – повторил он, сильно наморщив огромный лоб, над которым колыхался одинокий хохолок. – Здесь не дети сидят. Восстановленная социалистическая законность не допускает клеветы на нашу передовую общественно-политическую систему. Мы видим на примере Чехословакии, к чему приводит безответственное критиканство. Одно дело – серьезная партийная критика, совсем другое – злопыхательство бойких борзописцев. Сам факт появления вашей ревизионистской статьи в журнальчике, обслуживающем империалистическую реакцию…
Так оно и шло, умело управляемое собрание. Саша, страшно взволнованный, взъерошенный, трепыхался еще, кричал:
– Да вы же не читали статью! Как же можно так…
Но уже чувствовал себя загнанным в угол.
Правда, были и другие выступления. Физик Гургенидзе, высоко вздернув черные брови и выбросив руки ладонями вверх, сказал:
– Почему не верите? Я знаю Акулинича как честного человека. Раз он говорит, что не передавал статью в этот… в «Грани» эти, значит, нужно ему поверить.
А Колчанов, долго сидевший молча, попросил слова под конец.
– Я, наверно, один тут читал статью Акулинича. Ничего в ней нет злопыхательского, – метнул он стрелу в своего завкафедрой, невозмутимо сидевшего в президиуме. – Она основана на марксистско-ленинской идеологии. В целом. Ну, в частностях есть… ну, неточности в формулировках о функциях государства. Автор, это чувствуется, не историк…
– Не историк, так нечего лезть! – выкрикнул из президиума Петров. – Подыгрывать капиталистическому окружению! Вон – видно же, до чего довели Чехословакию писаки, а-а, Гольдшуберты эти…
– Гольдштюккер, – поправил его кто-то.
– Дмитрий Авраамович, – сказал Колчанов сухо, – я не перебивал вас, и вы дайте мне договорить. Повторяю: в статье Акулинича нет ничего клеветнического. Есть отдельные теоретические ошибки. Саму статью он в «Грани» не передавал. За что же исключать из партии? Нельзя же так разбрасываться. Тем более – после Двадцатого съезда. Предлагаю объявить Акулиничу выговор.
Собрание зашумело, заговорили все сразу, заспорили. Петров бил о графин авторучкой. Большинством голосов постановили Акулинича из партии исключить. Еще Петров провел решение – обсудить на парткоме поведение коммуниста Колчанова. И еще записали в протокол: «Собрание требует повысить политическую ответственность в условиях обострившейся…»
Сойдя с автобуса на своей остановке, Саша медленно двинулся к дому, стараясь привести в порядок лицо: знал, что на нем, как в зеркале, отражаются все переживания. Вдруг он увидел Ларису. В легком демисезонном пальто, накинутом на плечи, она прохаживалась взад-вперед перед подъездом.
– Ларчик, почему ты на улице?
Но мог бы и не спрашивать. Она же телепатка. Ясно, не находила себе места, когда его долбали на собрании.
– Меня исключили из партии, – сказал он тихо.
Лариса промолчала. Молча поднялись в лифте и вошли в квартиру. Лариса захлопотала у плиты.
– Вот, – сказала она. – Быстренько поешь и поезжай к Элеоноре. Отвезешь все эти книги и бумаги.
– К чему такая спешка? – спросил он. – Ты боишься обыска?
– Да, – сказала она. На ее белом лбу прорезалась строгая вертикальная складочка. – Да, я боюсь.
– Я обжалую решение собрания, – сказал он. – Райком может его не утвердить.
Лариса молчала.
Саша запихнул в портфель книжки Джиласа «Новый класс» и Марченко «Мои показания», платоновский «Чевенгур» и ворох бумаг, в том числе копию письма Солженицына к IV съезду писателей о губительном воздействии цензуры на литературу. Странное чувство охватило его: будто он, Саша Акулинич, проживает кем-то уже прожитую судьбу.
Пересаживаясь с трамвая на трамвай, он ехал к Элеоноре на Васильевский остров. Вечер был светлый, предвещавший скорое наступление белых ночей. У гастронома толпились люди – что-то там выбросили, может, свежую рыбу. Старушка крошила булку и кидала голубям. Из-под Тучкова моста выплыл черный пароходик, устремился из Малой Невы в Большую. Саша из окна трамвая пытался прочесть название парохода, но названия не было, был только номер. Да и смешно думать, что буксир «Пролетарская стойкость» мог дотянуть до наших дней.
Громкий мужской голос вдруг покрыл обычную невнятицу трамвайных разговоров:
– Мы их освободили, а они теперь против нас. Душить их надо!
Господи, подумал Саша, удастся ли когда-нибудь освободиться от рабской психологии?
Элеонора не обрадовалась его приходу. Нет, нет, она теперь не держит дома эту литературу. Надо ехать на улицу Бутлерова, там живут супруги Киреевы, у них домик на краю Пискаревского парка, им удобно прятать все это…
Домой Саша вернулся поздно. Лариса не спала.
Угасающий гул проспекта и свежесть ночи входили в раскрытое окно. Лариса и Саша тихо разговаривали, лежа в постели.
– Ларчик, ничего страшного. Из института меня не выгонят, ректор ко мне хорошо относится. Он на собрании ни слова не сказал. Да и, может, райком не утвердит.
– Я мечтала о спокойной жизни… Ты мог бы много сделать в математике…
– Я и сделаю. Знаешь, мое исследование по информатике не останется незамеченным. Не тревожься, Ларчик.
– Нет, Сашенька. – Впервые она назвала его так. – Не будет спокойной жизни. Не такой у тебя характер. Что поделаешь… Надо готовиться к другой…
34
Плавно, как течение Невы, теплый май перетек в прохладное лето. Своим чередом шли экзамены, Саша принимал у первокурсников, по своему обыкновению, засиживался с каждым – он ведь был дотошный.
Но подземные толчки политических событий все более грозно сотрясали уязвимо тонкую поверхность бытия. Брежневское политбюро настойчиво требовало от чехов отказа от взятого курса.
Акулиничи опять сняли комнату с верандой в Стрельне, в домике бывшей жены художника Недошивина.
– Чего они там куролесят? – ворчала она в своих огородных грядках. – Чехи, чехи, только и слыхать…
– Они хотят свободы, Леонида Васильевна, – сказал Саша.
– Свободы… К немцам они хотят. А уж немцы готовы их слопать… иху мать.
– Да ничего подобного! – Саша огляделся: нет ли поблизости Анки, не надо девочке слышать дурные слова. – Повторяете то, что по радио кричат, а сами подумать не хотите.
Он-то хотел додумать все до конца.
– Знаешь, Ларчик, что такое идеология? Это когда нельзя критиковать власть.
– Вот и не критикуй, – сказала Лариса, жарившая в кухне яичницу.
Она последнее время заметно помрачнела – куда подевались ее смешливость, жизнерадостность?
И уже близился к концу ее и Сашин отпуск. Август трепал деревья в саду, срывая и кружа желтые листья. Двадцать первого числа, в среду, Саша утром включил, как всегда, «Спидолу» – последние известия послушать. Голос диктора звучал необычно:
– Передаем заявление ТАСС. – Последовала значительная пауза. – ТАСС уполномочен заявить, что партийные и государственные деятели Чехословацкой Социалистической Республики обратились к Советскому Союзу и другим союзным государствам с просьбой об оказании братскому чехословацкому народу неотложной помощи, включая помощь вооруженными силами…
– Ты слышишь? – заорал Саша, стоя в трусах на веранде.
– Слышу, слышу, – ответила из комнаты Лариса. – Анечка, не вертись, дай заплести косу.
Голос диктора деловито произносил фразу за фразой, все было составлено в высшей степени благородно:
– Общий интернациональный долг… исходя из принципов нерасторжимой дружбы и сотрудничества… пойти навстречу упомянутой просьбе об оказании братскому…
И вот оно, самое главное:
– Советские воинские подразделения вместе с воинскими подразделениями названных союзных стран двадцать первого августа вступили на территорию Чехословакии.
– Ты слышишь? – крикнул Саша. – Все-таки решились на вторжение.
– Никому и никогда, – дочитывал диктор последнюю фразу, – не будет позволено вырвать ни одного звена из содружества социалистических государств.
Последовало длинное обращение группы членов ЦК КПЧ со страшными обвинениями «правым антисоциалистическим силам», но – без единой фамилии. Не было и никаких подписей под обращением. Так и стояло: «Группа членов ЦК КПЧ, правительства и Национального собрания, которые обратились за помощью к правительствам и коммунистическим партиям братских стран».
– Группа членов! – возмущался Саша. – Так можно подписать любую хреновину!
И очень его возмущали обычные для политической жизни отклики трудящихся в газетах. Одобряем! – радостным хором торопились рабочие, писатели и ученые выразить полную поддержку…
Но вот Би-би-си сообщило: семеро вышли на Красную площадь с плакатом, осуждающим вторжение в Чехословакию. Саша призадумался. Двадцать третьего, накануне отъезда с дачи, целый день просидел, сочиняя свой «отклик». Старался избегать резких слов, вычеркивал, шлифовал текст.
«…Хотел бы задать только один вопрос: вот мы поссорились с Китаем, КПК проявляет открытую враждебность к КПСС, – почему же наши партия и правительство не призывают защитить социализм в Китае, где хунвэйбины громят партийные органы („огонь по штабам“), почему не принимается решение братских компартий об интернациональном долге? Не потому ли, что Китай – огромная страна с гигантским населением и поэтому вводить туда войска опасно? А Чехословакия, где никого не громят и всего лишь хотят демократического социализма, – страна маленькая, в которую войскам войти легко…»
– Ты хочешь послать это письмо в газету? – спросила Лариса, когда он прочитал ей коротенький текст.
– Да, в «Правду». А что тут такого? Просто вопрос. Ничего антисоветского. Пусть ответят.
Второго сентября, в понедельник, в институте начались занятия. У Саши и Колчанова они окончились одновременно, они вместе вышли, зашагали, не торопясь, по Лесному. Саша рассказал о письме, отправленном в «Правду».
– Напрасно. – Колчанов прикурил от окурка новую сигарету. – Не надо, Саша, дразнить гусей.
– А что, разве вопрос неправомерный? С Китаем не справиться, это же большая война будет, а с маленькой…
– Ты написал о демократическом социализме – это их разъярит.
– А может, наоборот, – призадумаются о существе чехословацких реформ. Как было бы прекрасно – всем соцстранам последовать примеру чехов. Придание социализму человеческого лица – ведь, в сущности, это логическое продолжение курса Двадцатого съезда.
Колчанов посмотрел на него удивленно:
– Ты и вправду считаешь, что твое письмо заставит их призадуматься?
– Нет, конечно. Это я так… размечтался верблюд об оазисе…
– Демократический социализм для них пострашнее китайских безобразий.
– Да. Наше начальство до смерти испугалось, как бы и у нас не потребовали свободы слова… выборности… многопартийности…
– Эка хватил! – Колчанов невесело усмехнулся. – Многопартийность!
Однажды, в двадцатых числах сентября, поздним вечером к Акулиничам заявился Юра Недошивин. И – с порога:
– Александр Яковлевич, Би-би-си слушали сегодня?
– Нет. А что?
– В восьмичасовом выпуске последних известий передали: историк Акулинич обратился в «Правду» с письмом, осуждающим ввод войск в Чехословакию.
– В письме не было осуждения, – сказал Саша, неприятно удивленный. – Я просто задал вопрос… Но как письмо оказалось на Би-би-си? Я нарочно не делал копий, в «Правду» послал единственный экземпляр.
– Ну, и чему вы удивляетесь? Из «Правды» письмо передали в КГБ, это ж ясно. А Галина Борисовна имеет свои каналы и, если ей надо кого-то скомпрометировать, гонит по ним информацию на Запад. Такие случаи уже бывали.
– Что же теперь делать? – Саша растерянно взглянул на Ларису, молча стоявшую у кухонного окна. – Я вовсе не хотел…
– Александр Яковлевич, ваше имя теперь известно на Западе, это очень важно. Галине Борисовне приходится с этим считаться. Давайте я вас свяжу с людьми, которые в таком же положении…
– Нет, – вмешалась Лариса. – Не надо. Никаких связей.
На следующий день Саша рассказал о происшедшем Колчанову.
– Ох, Саша, Саша… – Виктор Васильевич качнул головой. – Надо как-то уладить, – сказал он, помолчав в раздумье. – Это же может привести… Знаешь что? Напиши письмо в ЦК. Дескать, ничего антисоветского ни в мыслях, ни в действиях нету… я твердо придерживаюсь решений Двадцатого съезда… ну, в таком вот духе.
– Покаянное письмо? Но мне не в чем каяться!
– Саша, не хорохорься. Положение серьезное.
Лариса поддержала совет Колчанова. Саша засел было за письмо, но – не шло оно. Рука как бы сопротивлялась выводить покаянные слова. Да и в чем, собственно, он виноват? Не в том же, что хочет, чтобы людям лучше жилось в своей стране, – то есть что постоянно декларирует на съездах партия… «А был ли Двадцатый съезд?» – смятенно думал он.
Шестого октября Саша после окончания занятий вышел из института. Накрапывал дождик, и было серо вокруг и зябко. Саша остановился в ожидании Колчанова. Из черной «Волги», стоявшей неподалеку от подъезда, вышли двое молодых людей в плащах и шляпах и направились к Саше.
– Александр Яковлевич? – осведомился один из них, с полузакрытыми веками, отчего бледное его лицо имело грустное выражение. – Пройдемте с нами, надо поговорить.
– Не о чем мне с вами… Кто вы такие?
Саша дернулся, но тут же был подхвачен под обе руки очень крепко.
– Ведите себя спокойно, – бросил тот, грустный.
Влекомый незваными «собеседниками», Саша очутился на заднем сиденье в «Волге», а те быстро сели с обеих сторон. Оглянувшись, Саша через заднее стекло увидел вышедшего из института Колчанова и замахал ему, но тут же его машущая рука была крепко прижата к сиденью. Машина тронулась, увозя Александра Яковлевича Акулинича навстречу его судьбе…
35
Колчанов увидел сквозь стекло машины отчаянный взмах его руки – и все понял. Он поехал на Гражданский проспект. Лариса, только что приехавшая домой с работы, еще не успев снять шляпку, открыла дверь и как увидела Колчанова, так сразу все и поняла. Ахнула, зажала рукой рот, замерла, слушая Колчанова.
– Так я и знала… так и знала, – проговорила она. И вдруг встрепенулась: – Надо отвезти ему домашние туфли! У него раненая нога ноет по вечерам…
Колчанов сказал, что прежде всего надо выяснить – где Саша, а потом уж добиваться передач… свидания…
Они поехали на Литейный, в Большой дом. Дежурный из окошечка сказал, что рабочий день окончен и что у него нет никакой информации об Акулиниче.
– Рабочий день, – ворчал Колчанов на обратном пути. – Раньше они работали круглосуточно. Лариса, я поговорю с тестем, он-то знает, куда надо обращаться. И позвоню вам. А вы держитесь, пожалуйста.
Позднее он позвонил Ларисе, дал номер телефона следственного отдела. С утра Лариса уселась за телефон. Было долго занято, потом ее выслушали и дали другой номер. Часа три она набирала его почти беспрерывно. Наконец ей ответил женский голос. Переспросил:
– Как фамилия? Акулинич? Подождите.
Затем другой голос, мужской, с холодной вежливостью подтвердил, что Акулинич арестован и находится в следственном изоляторе, свидания и переписка запрещены до окончания следствия, а передачи приносить можно раз в неделю…
И потянулись жуткие недели. Осень словно оплакивала Сашин арест: дожди лили бесконечно, и ветер дул остервенело, и заметно вздулась Нева. Опасались наводнения.
Лариса держалась хорошо. Отвозила передачи, читала и перечитывала коротенькие Сашины записочки (дозволялось только извещать, что передача получена). Пробивалась к следователю, и один раз таки пробилась. Вежливый блондин в темном костюме, слегка шепелявя (и было в этом нечто странно обнадеживающее), сообщил ей, что следствие идет к концу и что Акулиничу будет предъявлено обвинение по статье 190–1. Что это означает? Означает систематическое распространение клеветы и измышлений, порочащих советский строй.
– Но он не виноват! Никакой клеветы нет! – быстро заговорила Лариса, и мольба была в ее голубых глазах. – Вы поймите, поймите, он только хотел, чтобы исполнялись законы… Чтобы не было лжи… Он талантливый ученый…
– Успокойтесь, пожалуйста, – сказал блондин. – Суд все учтет и вынесет решение строго по закону.
«Суд все учтет», так она и пересказала дома Анке свой разговор со следователем. Анка была уже не ребенком, ей шел тринадцатый год, и она все понимала.
– Мамуля, – сказала она. – Я слышала твой разговор с дядей Витей об адвокате. Очень дорого стоит хороший адвокат. Вот я и подумала: я могу зарабатывать на портретах.
– На каких портретах?
– Вождей. Мне в Доме пионеров однажды предложили – к празднику нарисовать на холсте портреты Ленина и Брежнева. Сухой кистью. Я умею…
– Анечка, никаких портретов! Придумала тоже.
– Мама, за это хорошо платят.
– Нет, нет! Спасибо, дочура, что ты заботишься, но…
– Не отговаривай меня, пожалуйста. Ты же сама говорила, папе нужен хороший адвокат.
Лариса всмотрелась в дочку, в ее синие глаза под светло-рыжим начесом – и порывисто устремилась к Анке. Они стояли обнявшись и плакали, пытаясь скрыть друг от друга слезы.
У Ларисы действительно теперь, без Сашиной кандидатской зарплаты, не было денег для оплаты адвоката. Неожиданно помог Юра, неугомонный кудлатый Недошивин. Он носился по Ленинграду, с веселым, вызывающим даже азартом уходя от топтунов, исчезая в проходных дворах. Он был вхож в квартиры тех, кого стали называть правозащитниками, от него Лариса впервые услышала новое словечко «диссидент». Юра и связал ее с адвокатом Калашниковой, получившей известность как официальный, то есть допускаемый властью, защитник диссидентов. Это была пожилая седоватая дама с тощей фигурой и несколько выпученными – не от базедовой ли болезни? – глазами. Ларисе, приведенной к ней Недошивиным, она сразу сказала, что берется защищать Акулинича бесплатно.
Вообще, войдя в круг этих, прежде ей неизвестных людей, Лариса поняла, что тут руководствуются не корыстью либо тщеславием, а прежде всего взаимной помощью. Это были люди, как правило, небогатые, часто изгнанные из институтов, с хорошо оплачиваемых мест. Люди, сделавшие выбор, переборовшие страх минувших десятилетий. Они помогали друг другу не только морально – скидывались по десятке, по четвертной, чтобы материально поддержать семью арестованного. И еще уразумела Лариса: лишенные возможности выражать мысли тут, на родине, они – некоторые из них – публиковали статьи и интервью на Западе. Увы, это тоже было российской традицией – начиная с Герцена.
А Колчанов тоже попытался помочь. Его тесть, Лапин, хоть и пребывающий на пенсии, не утратил прежних связей в органах, в которых проработал сорок с лишним лет. Два года назад он помог вытащить из психбольницы колчановского фронтового друга Цыпина. Теперь Колчанов попросил тестя вступиться за Акулинича. И произошел у них такой разговор.
– Это тот Акулинич, который трактат написал?
– Да, – сказал Колчанов. – Вы трактат читали, Иван Карлович, сами видели, что ничего в нем нет…
– Он еврей?
– Акулинич? Нет, он по отцу белорус, по матери русский. Да и какое значение имеет…
– Имеет, – отрезал Лапин. Его выбритая большая голова отражала свет люстры. – Мы живем в многонациональном государстве, и никто не должен выпирать. Особенно евреи.
– Акулинич не еврей, – повторил Колчанов, хотя раздражение закипало в нем. – Он честный парень, никакой не враг. Просто принял решения Двадцатого съезда близко к сердцу…
– Очень жаль, что на Двадцатом съезде Никите не заткнули рот. – В глазах Лапина мелькнули злые огоньки. – Вытащил, дурак, на съезд свои обиды. А о последствиях не подумал.
– Хрущев сделал великое дело – выпустил из лагерей миллионы невинных людей.
– Он сам сажал.
– Он первый из вождей понял, что рабский труд непроизводителен. Что он растлевает страну…
– Это тебе напел твой Акулинич? Не было рабского труда! Были стройки, на которых перевоспитывались оступившиеся люди.
– С вами бесполезно спорить. – Колчанов закурил, пальцы у него дрожали. – Я просто прошу помочь честному человеку…
– Нет! – Лапин с шумом подтянул под кресло, в котором сидел, ноги в огромных ботинках. – Такие, как твой Акулинич, сеют смуту в головах. Они, дай им волю, сдадут государство мировому империализму…
Колчанов не дослушал. Мысленно матерясь, вышел из комнаты тестя.
36
Суд состоялся в середине января. У здания суда собралась небольшая толпа, тут были Юра Недошивин и еще несколько человек – новых знакомых Ларисы. Был тут и Колчанов, его-то вызвали в качестве свидетеля. И были какие-то люди явно посторонние, неинтеллигентной, что ли, наружности. Они держались отдельно, переговаривались, посмеивались.
Лариса стояла под руку с Элеонорой, внешне спокойная, но внутренне напряженная. Когда подъехала крытая машина, «воронок», Лариса порывисто устремилась к ней, но откуда-то взявшиеся милиционеры оттеснили ее и других и быстро провели троих привезенных арестантов в подъезд.
Акулинич, в легком плаще и кепке (таким он был взят в сентябре), нервно озирался, Лариса окликнула его, он увидел, лицо его просияло.
– Ларочка! – воскликнул на ходу. – Дорогая моя, хорошая… – И уже из подъезда донеслось: – Не тревожься…
В зале Лариса постаралась сесть ближе к барьеру, за которым поместили трех подсудимых под охраной милиционеров. Кроме Саши, судили рыжебородого Афанасия Корнеева и некоего, незнакомого Ларисе, Астахова, лысого человека профессорской внешности.
Лариса глаз не спускала с Саши, а тот, перегнувшись через барьер, о чем-то говорил с адвокатом Калашниковой.
«Какой ты бледный, – вела Лариса мысленный разговор с мужем. – И худой… похудевший… Господи, как же получилось, что тебя судят как преступника… тебя, такого честного, благородного… Не холодно у тебя в камере? Носишь теплые носки, которые я послала?..»
– Суд идет!
Все встали, ожидая, пока судья – полная дама средних лет, со взбитой прической и замкнутым тонкогубым лицом – в сопровождении двух заседателей, пожилых мужчин, пройдут к своим местам.
Суд начался с вопросов к подсудимым: как фамилия, где родились, где работали до ареста… Лариса слушала с неясным ощущением нереальности происходящего. Это ощущение не покидало ее и потом, когда все трое отказались признать свою вину, а прокурор, рослый человек, похожий на артиста Бориса Андреева, прокуренным голосом утверждал, что они виноваты.
– Родина дала вам все – образование, ученые степени, звания, а вы клевещете на нее…
Один из свидетелей обвинения – молоденький, с аккуратным зачесом, с девичьим румянцем – заявил, что сам слышал, как Акулинич, бывая у Корнеева, вел антисоветские разговоры – мол, власть в лице партбюрократии знает только один метод руководства – принуждение…
Его прервал зычный выкрик Афанасия Корнеева:
– Да если б я знал, что ты такая сволочь, я бы тебя с лестницы спустил!
– Корнеев, предупреждаю, – строго сказала судья. – За хулиганство в суде – дополнительная статья!
Калашникова, защищавшая Сашу и Корнеева, выпучив на прокурора бесцветные глаза, толково разбивала, пункт за пунктом, его обвинения. Доказывала, что нельзя судить за убеждения, за «словесность», тем более что трактат Акулинича и интервью Корнеева – «вполне в русле партийной линии, взятой на Двадцатом съезде».
– За убеждения, – заявил прокурор, – в Советском Союзе не преследуют. А вот за клеветнические измышления надо отвечать. По закону.
«Но ведь и Саша только и хотел, чтобы все было по закону, – смятенно думала Лариса. – Что же это – у него одни законы, а у этого противного дядьки – другие?..»
Она вслушивалась в речь Колчанова, свидетеля со стороны защиты:
– …и могу сказать, что Акулинич никогда не говорил ничего антисоветского. В трактате у него шла речь об укреплении ленинских норм, о совершенствовании социалистической демократии. Трактат надо было издать здесь, а в том, что копия попала на Запад, Акулинич, безусловно, не виноват…
«Да, да! – мысленно воскликнула Лариса, глядя на замкнутое лицо судьи и скучающие лица пожилых заседателей. – Не виноват он! Вы же видите, никакой он не преступник… он просто идеалист… непрактичный, бесхитростный…»
Суд продолжался и на следующий день, заседание было недолгим. Обвиняемым дали по пять минут для последнего слова. Астахов говорил тихо, употребляя юридические термины, и был прерван, так как превысил время. Корнеев буркнул, что отказывается от последнего слова. Акулинич вскочил и заговорил страстно, сбивчиво, взволнованно:
– Моя вина только в том, что я поверил в Двадцатый съезд… в необратимость его решений… что произвол сталинских судилищ – ушел в прошлое… Социализм с человеческим лицом – как было бы прекрасно, если бы и мы, вместо того чтобы посылать танки…