355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Румянцевский сквер » Текст книги (страница 11)
Румянцевский сквер
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 13:30

Текст книги "Румянцевский сквер"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

В школе велели собирать бутылки – из-под молока, лимонада, все равно какие, – было нужно для фронта. Саша выполнял поручение рьяно – шастал по этажам, выпрашивал бутылки, воодушевленно объяснял: в бутылки нальют горючее и будут кидать в фашистские танки! Насобирал двадцать восемь бутылок, бабушка помогла притащить их в школу.

«Враг у ворот!» – кричали со стен домов грозные плакаты.

Анна Степановна рассказывала: на Загородном проспекте строят баррикады. Почти все оставшиеся в доме мужчины ушли, кто в народное ополчение, кто – в рабочие отряды, строившие укрепления.

Война ломилась в город: 4 сентября начался обстрел, первые же снаряды легли недалеко от дома, где жили Саша с бабушкой – близ Витебского вокзала. Бегали смотреть на разрушения. Но вскоре грохот разрывов и проломы в домах стали привычными. Больше волновали слухи о том, что немцы взяли станцию с мрачным названием Мга, – будто теперь прервана последняя нитка железной дороги, соединявшей Ленинград со страной.

Вечер восьмого сентября был светлый и сравнительно тихий. Вдруг около семи часов взвыли сирены воздушной тревоги. Небо раскололось от гула моторов, от хлопков зенитных снарядов – и обрушилось на затаившийся город со страшным протяжным нарастающим грохотом. Город выплеснул, как крик боли, огромные языки пожаров, клубы черно-красного дыма.

Карташов, дежуривший в тот вечер на крыше, спустился после полуночи – подавленный, в пятнах сажи на лице.

– Горят Бадаевские склады, – сказал он.

Прошаркал на кухню и, набрав воды из крана, припал к кружке, как к спасательному кругу.

Саше казалось, что в городе не стало воздуха, вместо воздуха был дым, смешанный с розовой кирпичной пылью. Сидя в подвале, превращенном в бомбоубежище, он считал бомбовые удары. За себя почему-то не было страшно – а вот за бабушку он боялся: как она там в своей больнице? До него долетали обрывки разговоров женщин: «Очередь стояла, вдруг обстрел… шарахнул прямо в очередь… Лигово захватили… бои, говорят, чуть не у Путиловского… Ракетчиков полно, как налет, так они сигналят, сволочи…» – «Ну, обнаглели», – сказала старуха Докучаева, сидевшая с кошкой на руках.

Однажды в октябре, ранним утром, Саша отправился сменить Анну Степановну в очереди за хлебом. (Очереди были жуткие.) Только сунулся в коридор, как увидел: из своей комнаты вышел Карташов в шапке и пальто, со старомодным баулом в руке, а за ним двое военных в ремнях, с револьверами в желтой кобуре. Проходя мимо оторопевшего Саши, дядя Борис взглянул на него со слабой усмешкой, тихо сказал:

– Прощай, чижик.

Вечером бабушка, принеся с кухни чайник, позвала Сашу ужинать. Ужин состоял из кусочка черного хлеба и кубика сахара.

– Баранова говорит, что Карташов был белый офицер, – сказала Анна Степановна, отпивая из чашки чуть желтый от слабой заварки кипяток. – Что он сигналил немецким самолетам ракетами.

– Неправда! – вскинулся Саша. – Врет она! Врет, врет!

Стучал в тарелке репродуктора метроном, отмеряя время. Саша сидел у окна, перекрещенного полосками бумаги, перечитывал любимые «Приключения Травки», но стук метронома мешал чтению.

В углу между дверью и буфетом пузырились на стене старые темно-зеленые обои. Саша отдирал эти лохмотья и старательно, как научила бабушка, ножом соскабливал с их обратной стороны засохший клейстер. Бабушка варила его в консервной банке, получался тягучий желтоватый студень, от него несло чем-то затхлым, но все же… Есть хотелось нестерпимо. Перед приходом Анны Степановны с работы Саша уже ни о чем не мог думать, кроме как о супе, который она приносила в баночке из больницы. Ходил, ходил вокруг стола, как помешанный… Помешанный? Я помешался? – думал он с ужасом. Ужас был холодный и серый, как ободранная стена.

От близкой бомбежки лопнули и посыпались стекла в окне. Декабрьская стужа наполнила и без того холодную комнату. Саша побрел в кухню, ноги плохо шли. Сутулая старуха Докучаева пригрела его в своей комнатке, где топилась печка-времянка. Свою кошку Докучаева давно съела. Она оказалась крепкая – занимала для соседей очередь в булочную, носила воду из канала, ухаживала, как умела, за Барановой.

Баранова, у которой муж погиб еще в августе на Дудергофских высотах, теперь почти не вставала. Неузнаваемо исхудавшая, лежала с закрытыми глазами под кучей одеял и пальто и тоненько, по-собачьи, скулила. Анна Степановна называла это голодным психозом. Она приносила из больницы пакетики с порошком аскорбиновой кислоты, поила сладковато-кислым раствором Сашу, и Баранову тоже.

Как-то раз Баранова выпросталась из-под одеял, села на постели, уставила на Анну Степановну щелки опухших глаз. Проговорила, еле ворочая языком:

– Зачем… Зачем поите меня?

Анна Степановна, со стаканом с раствором аскорбинки в руке, молча смотрела на страшное синее лицо соседки.

– Повиниться хочу, – продолжала та еле слышно. – Я на Карташова написала… На вас тоже… Простите…

Спустя два дня она умерла. Анна Степановна и Докучаева завернули Баранову в простыню, снесли ее, странно легкую, вниз и положили на санки. Саша помог дотащить санки до больницы, в которой работала бабушка. Морг был забит трупами. Трупы, как штабеля дров, лежали и во дворе, на снегу, возле морга, – тут и положили Баранову.

Саша представил и себя лежащим в этом штабеле.

– Бабуля, я скоро умру? – спросил он.

– Не болтай глупости! – резко сказала Анна Степановна.

От нее, и прежде худой, остался, можно сказать, скелет, обтянутый кожей. И глаза. Карие, широко раскрытые, немигающие, глаза смотрели из-под серого шерстяного платка на Сашу строго и требовательно.

Комната, с зашитым фанерой окном, с черными от дыма ободранными стенами, почти пустая (буфет, стулья, шкаф спалили в «буржуйке»), уже не походила на человеческое жилье. А метроном стучал, стучал, стучал.

В один из дней конца января у булочной на Загородном проспекте скопилась огромная очередь. Ждали хлеба, а хлеб не везли и не везли. Вдоль очереди летел нехороший слух: кончилось топливо на последней электростанции, насосы не гонят воду, а без воды не испечешь хлеб. С ночи томились, сменяя друг друга, бабушка, Саша и сутулая старуха Докучаева. Уже стало смеркаться, а хлеб все не везли. «Ну, обнаглели», – бормотала Докучаева. Анна Степановна отправила Сашу домой, он пошел к Обводному каналу, медленно переставляя опухшие ноги, и отошел недалеко, когда вдруг начался обстрел. Впервые разрывы снарядов грохотали так близко. Страшными толчками, в багровых высверках огня, в черных клубах дыма приближалась смерть. Саша лежал ничком и кричал от страха, но никто не слышал, а грохотало все ближе, и тут ударило по ноге, по лодыжке чем-то тяжелым, горячим…

Будто во сне видел Саша, как бабушка и кто-то еще несли его сквозь медленно рассеивающийся дым. Он лежал с забинтованной ногой на своей кровати, одетый, под одеялами, и Анна Степановна что-то ему говорила, но он не слышал. В ушах было заложено. И было полное безразличие.

Только в больнице, когда врач с седыми бровями стал осматривать и трогать его ногу, Саша закричал от острой боли.

Загипсованная нога была тяжелой и холодной, как нетопленая «буржуйка». Хриплое дыхание прерывалось кашлем, отдававшимся болью в лодыжке. Содрогаясь от кашля, от боли, он видел над собой бабушкино лицо, обмотанное серым платком, ее немигающие глаза. Еще видел – боковым зрением – неподвижных людей, лежащих под навалом тряпья на соседних койках.

Сквозь немоту, сквозь страшную, как в могиле, тишину прорвался еле слышный сперва, а потом все более отчетливый стук метронома.

Врач с седыми бровями озабоченно покачал головой: кости срастались медленно и, судя по рентгеновскому снимку, неправильно. Хотя снимок очень неясный… пленка некачественная…

Из полузабытья Саша слышал высокий голос врача:

– Что вы хотите, Аня, дистрофия – она и есть дистрофия.

– Я хочу, чтобы он жил, – послышался низкий голос бабушки.

Саша не умер. Шел уже март, ледяное солнце зимы чуть потеплело, горсовет объявил очередное повышение голодной нормы на хлеб. Саша ходил по больничным коридорам с палкой: нога, освобожденная от гипса, ступала неуверенно. Было ощущение, что разладились в теле все кости. В день, когда его выписали, свалилась Анна Степановна. Лежала на узкой тахте в лаборатории. Саша приковылял навестить ее, глянул и похолодел: бабушка, с синими кругами вокруг закрытых глаз на высохшем маленьком лице, казалась мертвой. Вдруг она раскрыла глаза и уставилась на внука, он услышал ее слабый голос:

– Тебе дали экстракт?

Он качнул головой: хвойный настой, которым стали в ту весну поить ленинградцев от цинги, сегодня ему не принесли. Анна Степановна поднялась с тахты.

– Бабуля, лежи! – испугался Саша. – Не вставай, не надо!

Она постояла несколько секунд – словно молча уговаривала сердце не рваться. Потом, шаркая теплыми туфлями, держась за Сашино плечо, направилась в кухню, где варили экстракт.

Может, кому-то и помогала пахнущая хвоей желтая настойка, но Сашу от цинги не уберегла. Кровоточили десны. Ноги, покрытые красной сыпью, ныли не переставая. А вот как держалась Анна Степановна? Упрямая, резкая, она заставляла Сашу ходить. Чуть не силой выволакивала его из дому на солнце – слабое, весеннее, но все-таки уже не злобное, как зимой. Саша сидел на приступке у подъезда, оцепенело глядя, как женщины, уцелевшие к тому дню, разгребали высокий блокадный снег, везли его, скрежеща лопатами, к каналу и сбрасывали. Но однажды, когда из-под снега высунулась рука замерзшей, пролежавшей неведомо сколько месяцев женщины, Саша болезненно застонал. Оцепенение слетело с него, как дым под порывом апрельского ветра. Он доковылял до бабушки, стоявшей с лопатой над раскопанным трупом. Бабушка обняла его, тихо плачущего, и прижала к себе.

5

В конце мая возобновилось движение по Ладоге, прерванное во время таяния ледовой дороги. С одним из первых караванов судов, шедших на ту сторону блокадного кольца, покинули Ленинград Анна Степановна и Саша. Нет, не добровольно уехали: и в мыслях не было эвакуироваться. Ранним утром заявился милицейский лейтенант в сопровождении рыжеусого сержанта, объявил об административной высылке, бумагу показал – и велел за два часа собраться.

Кто-то невидимый, неведомый распоряжался их жизнью – Саше это было непонятно. Лейтенант торопил. Пока Анна Степановна набивала чемодан одеждой, Саша запихивал в портфель свои тетради и книжки. Книги все, конечно, не поместились, пришлось ограничиться двумя – «Приключениями Травки» и «20 тысячами лье под водой», а прочие, уцелевшие от огня «буржуйки», бросить.

– Куда мы поедем? – спросил Саша, обратив на лейтенанта взгляд нездешних своих глаз.

– Куда надо, туда и поедете, – буркнул тот. – Давайте, давайте, надо на поезд поспеть.

Комнату он умело опечатал бумажной полоской и сургучом. Сутулая старуха Докучаева осенила уходящих крестом.

Хорошо хоть, недавно трамваи пустили. С пересадками доехали до Финляндского вокзала. В дачном вагоне поезда, набитом эвакуированными, было шумно – кто-то радовался, кто-то печалился, то и дело возникал детский плач. Лишь трое сидели молча – Анна Степановна, Саша и рыжеусый сержант Хомяков. Сержант хмурился, сопровождать высылаемых выпало ему тоже не по доброй воле – дома осталась больная жена с ребенком. Анна Степановна смотрела, не мигая, в окно, губы ее были сжаты плотно и как бы непримиримо. Саша тоже смотрел на мелькающие в окне разбитые дома пригорода, на прерывистый сосновый лес, на небо, отрешенно голубеющее над черной непаханой землей. Впервые он уезжал из Ленинграда.

От конечной станции Ладожское озеро вереница эвакуированных потянулась к мысу Осиновец – там стояли у пирсов черные баржи. С вещами по чавкающей, налипающей на башмаки грязи Анна Степановна скоро выдохлась, остановилась. Саша подошел, хромая, ухватился за чемодан – помочь, но какие были у него силы, смех один, да не смех, а слезы. Бабушка отстранила его, опять взялась за тяжелый чемодан. Тут сержант Хомяков, шедший налегке, с вещмешком за плечами, снизошел до ссыльного элемента – подхватил чемодан и зашагал к пристани.

Долго ждали погрузки. Белая ночь тихо опустила на плоский берег озера прозрачно-синеватый полог. Желтая луна скорбно смотрела сквозь негустую подвижную облачность на пристань, забитую эвакуированными. Плакали дети, их было много тут. Наконец дождались погрузки, толпа хлынула на баржи, и озерные буксиры, ладожские трудяги, потащили баржи на рейд, где качались два небольших парохода – «Совет» и «Вилсанди».

На «Вилсанди» толпа быстро растеклась по каютам и коридорам надстройки, но большинство осталось на верхней палубе. Сержант Хомяков позаботился занять для Саши с бабушкой место у решетки, под которой жарко пыхтела машина, – лучшего места было не найти этой холодной белой ночью. Анна Степановна развернула сверток с хлебом и лярдом – хоть немного голод утолить. А Хомяков ел из своего припаса, от него вкусно потянуло луком.

Внизу загрохотало, затряслась палуба – «Вилсанди» двинулся по мелким волнам. Луну заволокло облачностью и дымом, но все равно ночь была светлая. Саша с интересом смотрел, считал, сколько судов в караване, – и вспомнился пароходик с высокой трубой «Пролетарская стойкость», который увез в неизвестность его папу. Потом он заснул, прижавшись к бабушке…

Бам-бам-бам-бамм! – ударило в уши. Саша вскинулся, готовый бежать, но бежать было некуда. Надвигалась пристань, черные сваи пирса, там была земля, приземистые серые постройки – над ними неслись, снижаясь, быстрые хищные тела самолетов. Бам-бам-бамм! – торопливо били зенитки на берегу. Бабушка нагнула Сашину голову, словно хотела спрятать у себя под мышкой… Резкий свист, оборвавшийся грохотом… и еще… и еще… Мелькнуло белое лицо Хомякова. Дымные столбы вырывались из воды, из земли. Толкнуло горячим воздухом, обдало холодной водой. Снизу, из-под решетки, орал кто-то: «Пробило правый борт!» Жуткий вой, детский плач перебивались новыми взрывами. Кренящимся правым бортом пароход привалился к пирсу. У сходней возникла давка. Толпа повлекла, понесла Анну Степановну и вцепившегося в нее Сашу на пирс, на берег. Чемодан пришлось бросить, не до него было. Люди метались в дыму. Грохотали, удаляясь, взрывы. Страшно кричала девочка, подняв окровавленный обрубок руки: «Ма-а-ма-а-а!..»

Еще били зенитки вслед уходящим бомбовозам, а толпа уже потекла к станции. Дымились глубокие воронки. Знакомый кислый запах тротила забивал ноздри. У серого дощатого забора сумасшедше лаял рыжий пес. «Собака! – удивленно подумал Саша. – Живая собака!»

На станции горела цистерна, застя небо черным клубящимся дымом. Вразброс стояли на рельсах зеленые и красные вагоны. Гудели, словно кричали от боли, грязно-белые грузовики, медленно разрезая толпу. Запыхавшийся Саша бежал, влекомый за руку Анной Степановной. Страшно, страшно было ему. Разве можно жить под этим черным небом?

Куда-то исчез Хомяков. Может, убило его. Вернуться надо!.. Обратно в Ленинград…

– Бабуля… Не хочу я… Давай вернемся… домой…

– Не болтай глупости! – отрезала Анна Степановна.

Очередь к коменданту эвакопункта была нескончаемая.

Уже перевалило за полдень, когда они шагнули в прокуренную комнату. Небритый измученный комендант протянул руку за документами. Но документов не было – остались у милиционера…

– A-а, ссыльные. – Комендант мельком взглянул на Анну Степановну. – Сядьте, – указал он на скамейку в углу и закрутил ручку телефона. – Санчасть дайте. Санчасть? Как там этот сержант, ну, милицейский? – Послушал немного, потом – Анне Степановне: – Ранен ваш сопровождающий. Не знаю, что с вами делать.

– Мы голодны, – сказала она резко. – Не имеете права морить нас голодом.

– Талоны в столовую дам. Но мне некого к вам приставить…

– Мы не убежим.

Комендант нервно поскреб щетину на подбородке. Не хватало ему еще ссыльных сторожить. Да куда они убегут? Всюду же посты, проверки. Объяснил, где столовая, где санчасть. Велел вечером прийти отметиться. Можно без очереди…

Шальной горячий осколок проехал по голове сержанта Хомякова – сорвал пол-уха, разрезал щеку. С обмотанной бинтами головой он лежал в бараке санчасти среди десятков других раненых. Когда вошли Анна Степановна с внуком, Хомяков издал рыдающий звук – не то смазанную матерную фразу, не то вздох облегчения, а может, и то, и другое.

Неделю, как в кошмарном сне, провели тут, в поселке Кобона. Спали в переполненном людьми бараке на полу, на грязном фанерном листе. Пережили еще один воздушный налет. Анна Степановна покупала у местных жителей травы – кислицу и что-то еще, пучки лука. Витамины все же. Потребовала у Хомякова выдать ей на руки документы:

– Мы сами доедем.

Хомяков, само собой, отказал. Но видно было, мучился милицейский сержант от того, что оставил без неусыпного надзора «чэ-эс» – членов семьи врага народа. Он теперь слышал плохо, с одним-то ухом, и Анна Степановна повысила голос:

– Не имеете права держать нас тут как свиней!

– Чего вы орете? – хмурился сержант. – Талоны на питание дают? Ну и все. Сидите и ждите.

Наконец выпустили его из санчасти. Осунувшийся, с обмотанной бинтами головой, на которой криво сидела милицейская фуражка, он вернулся к исполнению долга службы. На посадку Сашу, еле передвигавшего ноги, бабушка и Хомяков вели под руки. И все четверо суток пути в набитых вагонах Хомяков, невзирая на свое увечье, поддерживал слабо текущую жизнь подопечных. Занимал места при посадках, добывал на станциях питание – хлеб и гороховый суп-концентрат, делился с Анной Степановной куревом. Однажды принес Саше кружку молока и, пока тот пил, смотрел на него с жалостью.

– Да, – сказал, качнув обмотанной головой. – Беда-а. У меня тоже… Дочка растет, седьмой пошел год, а – вот такая пигалица, – показал рукой ее невысокий рост. – Битамины нужны.

– Витамины, – поправила Анна Степановна. – Раньше мы о них не думали. Мы хорошо раньше жили. Пей, Сашенька, допивай, я не хочу, – отстранила она протянутую Сашей кружку.

– Ну и жили бы себе, – сказал Хомяков. – Если б муж ваш не это… не вредил…

– Мой муж не был вредитель! – сказала она, как отрубила.

В городе Кирове, на пересылке, Хомяков сдал их под расписку тамошним властям.

– Ну, счастливо вам, – сказал на прощанье неуставные слова. – Извините, если что не так. – И добавил, раздвинув в улыбке рыжие усы: – Как ни прощаться, а не миновать, что домой убираться.

6

Вскоре Анна Степановна с Сашей оказались в городе Луза на севере Кировской области – тут им велено было жить под гласным надзором. Город – это для красного словца, Луза вообще-то смахивала на большую деревню, вытянутую вдоль одноименной реки, судоходной лишь по высокой воде. Как раз и стояла высокая вода, затопившая пойменные луга и подступавшая почти к плетню огорода Прасковьи Егоровны Велигжаниной.

К ней приплелись из последних сил Анна Степановна с внуком в поисках квартиры. Всюду им отказывали – мол, самим тесно. Да и Прасковья Егоровна уже головой качнула отказать, но как бы споткнулась вдруг на отчаянном Сашином взгляде.

– Ишь синяглазый, – сказала она. – Кто ж тябя изможжил-то так?

Она была мала ростом, да широкой кости. За последние деньги Анна Степановна сняла у Прасковьи Егоровны – тети Паши – комнату за «горницей». Тут только и помещались кровать, сундук и колченогий стул. На радостях Анна Степановна предложила хозяйке сварить оставшийся с дороги гороховый концентрат. Но та поморщилась:

– Ня ем я горох. Я с няво пердю.

Она угостила новоявленных жильцов вареной картошкой, капустой и козьим молоком. Сочувственно кивала, слушая рассказ Анны Степановны о блокаде и о том, что никакой вины на них нету, потому как мужа-профессора арестовали зазря, по ошибке.

– Да ладноть, – сказала тетя Паша. – Живите. А ты, синяглазый, коз попасешь. Моя-то Лизка ленится, вирюндается.

Лизка, веснушчатое создание переходного возраста, сидела тут же за столом, хрустела капустой.

– Кто вирюндается? – сказала она плаксиво. – В школу ходю, на огороде кропочусь, да еще козы!

– Чё школа? В школе ноне каникулы. – Тетя Паша обратилась к Анне Степановне: – Старшенькая-то моя в Тихвине живет, Настя, донюшка. Полгода всяво-то замужьем, а тут война, мужа восенях убили бонбами… машинистом на паровозе… – Ее глаза наполнились слезами. – От мояво-то мужика тоже – с февраля нету писем…

И начал Саша пасти двух тети-Пашиных коз. Еле поспевал за ними, резвыми, норовившими завернуть в соседние огороды. Лизка однажды посмотрела на эту пастьбу и пожалела хромоножку-пастуха.

– Ишь болявый, – сказала. – Да ты возьми вицу подлиньше и стегани их, засранок. Гликося!

Ловко выдернула из плетня длинную жердь и, огрев обеих коз, погнала их к реке, к зарослям ивняка.

Саша заулыбался:

– Здорово! Они у тебя скачут как мустанги.

– Как кто?

Он пустился рассказывать про прерии, про всадника без головы. Лизка сидела на бревнышке, крутила на палец русую косу. Из-под короткого, в цветочках, платьица блестели на солнце ее острые коленки.

– Побай еще маленько, – сказала, когда Саша умолк. – Вы с Ленинграда, да? Я картинку видела, лошади на мосту, и дядьки их шугают…

От квашеной ли капусты, от козьего ли молока Саша пошел на поправку. Перестали кровоточить десны, сошла красная сыпь, исчезла и ломота из отдохнувших костей. Он с козами теперь вполне управлялся. Пока они, ненасытные, обгладывали прибрежные ивы, Саша глядел на ту сторону реки, где стеной стоял зачарованный лес. Плыли по реке бревна – все лето шел молевой сплав, – а в небе плыли медленные пухлые облака. И словно им в такт плыли мысли в рыжевато-белобрысой его голове, и часто встревала в этот неспешный поток веснушчатая девочка с русой косой.

Управившись с козами, Саша бегал на лесопилку. Там, на деревообрабатывающей фабрике, в медсанчасти работала бабушка – анализы делала, помогала старичку фельдшеру лечить работниц, сплошную «бабень», как говаривал старичок. Во дворе, где сохли штабеля бревен и хорошо пахло опилками, на столбе орал, содрогаясь от собственной мощи, черный радиорупор. Война, оставшаяся за ладожской переправой, только по радио и достигала этого забытого Богом уголка.

Сводки в то лето были грозные. Саша пересказывал их по вечерам, за ужином, женщины вздыхали – охо-хо, пропала Расея-матушка, – но он, неколебимо веривший в Красную армию, убеждал их, что дальше Сталинграда немца не пустят.

В августе, аккурат со Фролов – со дня Фрола и Лавра – задули холодные утренники. На тети-Пашины запросы (Саша их писал на тетрадных листках) пришел наконец ответ: «Ваш муж ефрейтор Велигжанин И. Ф. числится пропавшим без вести». Не поверила тетя Паша, что он пропал, быть того не могло. Видя, что стояльцы ее к холодам остались без теплой одежи, она, добрая душа, обрядила Сашу в мужнин ватник, да и старые свои ботинки отдала, можно еще было их носить, если тряпок напихать в носы.

Лизка как увидела его в ватнике, достававшем чуть не до земли, так сразу в смех:

– Ну, проява!

А Саша вдруг обиделся до слез, крикнул:

– А ты дура!

– Эт почему дура? – удивилась Лизка.

– Потому! – В горле у Саши клокотала обида, да и не только обида. – С Митькой целовалась! А он, я слышал, в уборной говорил, что ты сама к нему липнешь!

– Ишь слухач! – рассердилась Лизка. – Мал еще встревать!

Мела первая метель. Саша шел из школы домой, смеркалось уж, – вдруг увидел, свернув за почтой в свой переулок: стояли двое, Лизка и долговязый семиклассник Митька Коляда, не то говорили, не то спорили о чем-то. Саша хотел повернуть обратно, но тут Коляда коротким толчком двинул Лизку в грудь. Лизка с визгом отлетела, села в сугроб. Саша рванул с места, наскочил на Коляду.

– Не лезь, хромой! – крикнул тот, уворачиваясь от легких Сашиных кулачков.

Но маленький упрямец в длинном ватнике продолжал наскакивать. И взвыл, получив оглушительный удар в лицо. Лизка подбежала к нему, снегом протерла нос, разбитый в кровь. И повела домой. Еще не пришли с работы, с лесопилки, Анна Степановна и тетя Паша. В сенях, у ведра с холодной водой, Лизка мыла Саше кровоточащий нос, а потом вдруг поцеловала в губы, да так крепко, что он обмер, вскинув руки к лицу. Лизка засмеялась:

– Ну, чисто проява!

Шла зима, свирепая, с морозами под сорок градусов. «Ох и нафуркало снегу», – ворчала по утрам тетя Паша, выходя из избы с лопатой.

Под Новый год Анну Степановну взяли в лабораторию районной больницы, немного прибавилось зарплаты, она копила Саше на сапоги, да и себе на теплые боты – ноги мерзли в легких ботинках. Дважды в месяц ходила отмечаться в комендатуру.

Саша привык к новой жизни – к настырному визгу циркульных пил на лесопилке; к жесткому сундуку, на котором спал; к тети-Пашиной воркотне. Только к Лизкиным капризам не умел приспособиться. То она день за днем ходила мимо, не замечая Саши, а то вдруг затащит на теплую печку и потребует сказывать байки – «Ну и чё тот пятнаццылетний капитан? Куды приплыл?».

И снова лето. С Курской дуги, понятно, не достигал тихой Лузы орудийный гром, а уж когда объявили салют, только и представить себе можно было, как расцвечивается звездами далекое московское небо.

В конце лета Лизка уехала в Великий Устюг поступать в медицинское училище. Ох уж эта Лизка!

Не странно ли, однако, что в столь ранние годы затосковал Саша по этой шустрой девчонке с бело-розовым лицом, обсыпанным вокруг носа веснушками? Да уж такой он был ранний. Конечно, Саша выделялся в классе развитием. Был, в свои-то десять лет, чемпионом школы по шахматам. Учительница поручила ему в начале урока делать пятиминутное сообщение у карты – что нынче передали в сводке, какой взяли город, и чего союзники чикаются, в Италии высадились, вместо того чтобы открыть второй фронт, и какое жуткое предательство совершил генерал Власов.

Как-то раз осенним днем Анна Степановна пришла из больницы раньше времени.

– Бабуля, что случилось? – спросил Саша.

– Меня уволили.

– За что?!

– Я отказалась помочь Красной армии.

– Отказалась?.. – Саша потрясенно смотрел на бабушку. Каждый день она была перед глазами, а тут он словно впервые увидел ее сухое лицо с немигающими глазами, ее по-мужски коротко стриженные волосы. Еще до ладожской переправы волосы были чуть тронуты сединой, а уж теперь – сплошь…

Ей бы, Анне Степановне, тихонько сидеть на лесопилке в медсанчасти, а она перешла в райбольницу, прибавкой к зарплате соблазнилась. А в больнице редкий месяц удавался без поборов. То, что по военному займу вычитали, это само собой, кто ж не отдаст. Но Плотникова, главврач, часто объявляла сбор – то по тридцатнику на ремонт котельной, то на замену обветшавших простынь. Куда шли собранные тридцатки, никто, кроме Плотниковой (и, наверное, бухгалтера), не знал. Для Анны Степановны, с ее зарплатой в 270 рублей, эти поборы были разорительны, но она терпела: больничные врачи помалкивали, а уж ей, «чэ-эсу», и подавно надлежало не вылезать. Но когда Плотникова объявила сбор по сотне рублей «на теплые вещи для армии», Анна Степановна отказалась платить. Двадцать семь рублей по займу, да полсотни за квартиру, да теперь еще сотню долой – что на жизнь останется? Плотникова, дама с начальственной крупнофигурной внешностью, вызвала ослушницу, накричала. Анна Степановна – ей в ответ: «Не имеете права лишать средств к жизни». Ну и получила: «Такие, как вы, вааще прав не имеете!» И в тот же день приказ – уволить…

«Буду жаловаться!» – твердо решила Анна Степановна.

Тут и тетя Паша с работы пришла. Узнав, чем возмущается стоялка, сочувственно покивала и сказала:

– Зря копырзишься, милая. Кому жаловаться? У Плотниковой муж партейный секлетарь.

В райком Анна Степановна не пошла. А в комендатуре, придя отмечаться, спросила у коменданта:

– Из больницы уволили, на лесопилке бывшее мое место занято. Как жить нам с внуком?

Комендант, курчаво-черноволосый лейтенант-татарин, ответил:

– У меня не быржа труда. – И добавил, глядя холодно и свысока: – Вам не жаловаться. Радоваться надо, что оперчасть дело не завел.

– Какое дело?

– Очень простой. За антисоветская агитация.

Ни жива ни мертва Анна Степановна приплелась домой. Отлеживалась дня три, пока ноги снова не стали носить. И пошла в лесотехнический техникум уборщицей – тетя Паша помогла устроиться через родственника завхоза.

А летом победного сорок пятого, когда кончился трехлетний срок ссылки, Анна Степановна снова предстала перед комендантом. Того, прежнего лейтенанта-татарина уже не было, а сидел там лысоватый капитан с орденами и нашивками за ранения на мятом кителе. Он был не грозный, не надменный, пригласил Анну Степановну сесть, поведал, что сам родом из Лузы и повезло вот ему, вернулся, хоть и без ноги, к себе домой. Капитан (его фамилия была Сморчков) вник в дело, полистал бумаги в папке и сказал, что запросит область. Не обманул, запросил. Вызвав Анну Степановну, сообщил, вроде бы даже огорченно, что ехать домой, в Ленинград, запрещено. Она побледнела, нехорошо ей стало. Капитан, стуча и скрипя протезом, подошел к ней, поднес стакан с водой.

– У меня что – бессрочная ссылка? – прошептала она.

– Ну что вы! Бессрочных правопоражений в Советском Союзе нету, – ответил капитан с доброжелательной улыбкой. – Но придется пожить тут еще…

Однако в сорок седьмом они из Лузы уехали. Нет, ссылка не кончилась, но…

Дело в том, что в одном классе с Сашей учился сын капитана Сморчкова – Витька, второгодник, футболист. Папа, уцелевший на войне, желал сыну лучшей участи, чем бегать за мячом, – на суворовское училище его настраивал. А разве примут со сплошными «неудами» по математике? Классная руководительница вызвала Сашу – самого сильного в математике ученика – и в присутствии папы Сморчкова поручила взять футболиста на «буксир». Витька принял это неохотно. Когда Саша приходил к нему после школы, чтобы вместе готовить урок, Витька всячески отлынивал, его со страшной силой тянуло на улицу. Но капитан Сморчков был настороже.

– Затули дверь! – крикнул жене. – Чтоб Витька ни ногой на улицу! – И – к Саше с улыбкой: – Здорово, математик. Ну, чё слыхать по радио? Повесили их в этом, как его, Нюринберге?

– Повесили, – серьезно ответил Саша. – Кроме Геринга. Он яд принял.

– Ну, значит, и все. Подвяли черту под фашизмом. Ты давай, помоги Витьке. И построже, ясно? Если зевачку опять начнет, зови меня.

Зевачка на Витьку, и верно, нападала. Но недаром говорят, что капля камень долбит. Что-то западало Витьке в непутевую голову, он уже не хлопал без смысла глазами на задачу или пример, а принимался решать и, если совпадало с ответом, бурно радовался. Одним словом, к концу учебного года дело у него шло на твердую троечку, даже и с плюсом. Он уже мысленно примерял на свои футбольные ноги черные брюки с красными суворовскими лампасами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю