Текст книги "Румянцевский сквер"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Квашук вышел из сквера вместе с Зоей и ее подругой. Донжуанский опыт подсказывал ему план дальнейших действий: надо пригласить девиц прогуляться, благо сегодня выходной, воскресенье, с заходом в кафе-мороженое. А там – назначить этой, курносенькой, свидание.
Но тот «Жигуль» капустного цвета почему-то вцепился, как заноза, в его мысли. И, выйдя из сквера, Квашук произнес совершенно несвойственные ему слова:
– Ну, девушки, вы на троллейбус? Пока, до свидания.
– Пока, – сказала Зоя.
В ее быстром взгляде Квашук успел прочесть недоумение. А Рита, лучшая подруга, посмотрела на него, будто он и был сбежавшим евреем-кинооператором.
С сердечной улыбкой Квашук сказал:
– Встретимся тут в следующее воскресенье, да?
Он прошел в боковую улочку, где стояли автомобили, и, закурив, стал прохаживаться взад-вперед. Вскоре появился Самохвалов в черной флотской фуражке с «крабом». Его сопровождала свита, не меньше дюжины крепких молодых людей. Все они расселись по машинам, взревели заводимые моторы.
В «Жигули» капустного цвета сели трое. Один был в серой шапке и кожаной куртке, второй, черноусый, – в сине-красной нейлоновой куртке и лыжной вязаной шапочке с многажды повторенным по обводу словом «ski». Оба были цыгановатого вида, с узко посаженными глазами. Третий – длинный, в огромной желто-мохнатой шапке и зеленой куртке. Переговариваясь, посмеиваясь, они сели, хлопнув дверцами, в «Жигули» и уехали, сразу набрав большую скорость.
Квашук проводил машину задумчивым взглядом. Потом щелчком отбросил окурок и потопал к троллейбусной остановке.
8
Вечером того же воскресного дня Нина провернула через стиральную машину груду белья. Уставшая, в цветастом халате, с небрежно заколотой золотой гривой, она вошла в большую комнату. Там Марьяна сидела, поджав ноги, в уголке дивана, смотрела телевизор. Ящик извергал модную дикую музыку. Громыхали электроинструменты, лохматый юнец в расстегнутой до пупа рубахе дурным голосом орал одну и ту же фразу: «Но все проходит, как с гуся вода».
– Марьяна, повесь белье, – сказала Нина, опускаясь в кресло. – Меня уже ноги не держат.
– Хорошо, мама.
Марьяне было неприятно, что мать постоянно недовольна ею. Так хотелось быть послушной дочкой, ни в чем не перечить. Она побежала в ванную, схватила таз с горой белья и устремилась в лоджию – развешивать.
– Но все проходит, как с гуся вода, – в двадцатый раз проорал лохматый.
Нина подошла к ящику, переключила на другой канал – лысоватый дядька в очках талдычил что-то об Ираке. Еще щелчок – на экране перемигнуло, – ага, фигурное катание. Ну, это еще можно смотреть.
Марьяна быстро управилась, вернулась на свое место в уголке дивана, принялась со знанием дела комментировать: аксель у этой пары ничего, а двойной тулуп они не тянут.
– Ну хорошо, – сказала Нина из мягкой глубины кресла. – Тулуп тулупом, а я хотела бы знать, когда ты начнешь заниматься биологией. Я же договорилась с Краснухиным…
Марьяна вздохнула. Не хотелось опять начинать долгий, нудный разговор. Но что поделаешь…
– Мама, – сказала она с самой задушевной интонацией, на какую была способна. – Ну не хочется мне в медицинский. Ты пойми, пойми! Нет у меня призвания.
– Тут не нужно призвание, Марьяна. Достаточно простого чувства ответственности. Ты любишь детей, вот и выучишься на педиатра. Ты познаешь огромную радость…
Марьяна слушала, не перебивая. Пусть мама выговорится, пропоет очередной дифирамб медицине. Только бы не сорвалась в крик, в слезы… От постоянного общения с невротиками она и сама стала… ну, очень нервной…
– Должна наконец понять, – продолжала Нина, – что нужно иметь крепкую профессию. Сочинять песни – это не профессия. Сочинительством можно заниматься между прочим. В конце концов, и твой любимый Розенбаум начинал как врач.
– Да, – подтвердила Марьяна, – Булгаков тоже был в молодости врачом. И Чехов. И Вересаев.
– Ну, вот видишь…
– И Влад был врач, прежде чем стать владельцем кафе. Какой же смысл обучаться медицине, чтобы потом забросить?
– Влад, прежде чем открыть кафе, прожил долгую трудовую жизнь, – повысила голос Нина. – Ты не смеешь его осуждать!
– Да я не осуждаю…
– Не осуждаешь, так рассуждаешь. Как будто ты самая умная, умудренная опытом жизни. А ты всего лишь школьница и к тому же двоечница. С тебя все, как с гуся вода!
– Вы с Владом сговорились, да? – рассердилась Марьяна. – Тычете под нос эту двойку. Да исправлю я ее, исправлю! Хотя математика не поможет мне приобрести опыт жизни… Мамочка! – спохватилась она. – Не раздражайся, если я резко… Ну хорошо, согласна, надо заиметь профессию. Но почему ты не хочешь понять, что не люблю, ну не люблю я биологию, не хочу изучать медицину… Мама, знаешь что? Буду поступать в университет на филфак.
– Филологический факультет? – переспросила Нина. – Это ты сейчас придумала?
– Да нет же, я об этом уже давно…
– Марьяна, это действительно то, что тебя привлекает?
– Да, да! Чем плохо гуманитарное образование?
Марьяна видела, как матери трудно освоиться с мыслью о филологическом перевороте. Да и она сама, по правде, до этого вечера всерьез не думала о филфаке – так, проскальзывала иногда мыслишка, что надо бы литературу изучить систематически, а не так, как она это делала, безалаберно читая попадающиеся под руку книги, главным образом томики поэзии.
И они, мать и дочь, углубились в свои мысли, рассеянно глядя на экран на нарядные пары, скользящие по льду. Потом проскакали по экрану лошадки, начались «Вести», опять про Ирак, про Кувейт, американцы везут и везут в Саудовские пески боевую технику и крепких, сытых солдат.
Какая странная штука – жизнь, думала Марьяна. Почему-то непременно надо заниматься не тем, чем хочется. Для накопления опыта? Да зачем это? Вон Лёня, что только не перепробовал – был в экспедиции, на военной службе, а потом и спорт, и художество, и черта в ступе – и все для того, чтобы его подстерегли в подъезде и едва не проломили череп? Люди подстерегают друг друга, чтобы отнять… отдубасить… заставить жить не так, как тебе хочется… Вот было бы здорово, если мы появлялись на свет уже с опытом жизни… умудренные… Это тема… тема для песни…
Влад Масловский приехал около полуночи.
– Чего не спите, полуночницы? – Он упал в кресло, вытянул усталые ноги в тапках. – Нет, Нина, чаю не хочу. Кефиру бы выпил.
Марьяна побежала в кухню к холодильнику. Принесла отчиму чашку с кефиром. Влад выдул ее, не отрываясь.
– Уф, хорошо! – Он тронул носовым платком губы под толстыми коричневыми усами. – Сегодня был интересный разговор с Квашуком…
– Влад, – сказала Нина, – хочешь новость? Марьяна будет поступать на филфак.
– На филфак? Ну что ж. Все красивые девицы поступают на филфак.
– Блестящее обобщение. – Марьяна сделала гримаску.
– Да, так вот, – продолжал Влад. – Квашук был на митинге в Румянцевском сквере и опознал машину, «Жигули», которая в тот вечер стояла возле кафе.
– В какой – тот? – спросила Марьяна.
– Когда Лёню избили. Он говорит – та самая машина. Он осмотрел седоков, их было трое. Номер машины – девяносто два двадцать четыре.
– Там, кажется, большой конкурс, – сказала Нина. – Что у них – сочинение и устная литература? Надо подумать о преподавателе… Прости, Влад. Ну и что – «Жигули»?
– Да вот, я думаю. По приметам Квашука двое похожи на тех, которые накануне приходили ко мне требовать денег. Такие оба черненькие, глаза узко посажены. У одного – лыжная шапочка с надписью «ski»…
– Хочешь сказать, что эти двое и напали на Лёню? – быстро спросила Марьяна.
– Да нет. Как это докажешь? Просто их описание похоже на тех… рэкетиров… А третий, говорит Квашук, высокий, в желтой шапке и зеленой куртке…
– По номеру машины ведь можно их найти.
– Найти можно. А дальше? Нет же улик, что именно они избили и ограбили Лёню… Ладно, пошли спать. Отбой, девочки.
Когда Нина, почистив зубы и наложив на лицо ночной крем, вошла в их маленькую спальню, Влад уже лежал на своей половине кровати и, похоже, спал. Нина, надев ночную рубашку, легла радом. С огорчением подумала, что Влад, выматываясь в своем кафе, по нескольку ночей кряду не прикасался к ней. А ведь какой был пылкий, неутомимый… Чертово кафе!.. Что это Влад говорил о троих в «Жигулях»? Глаза узко посажены, лыжная шапочка с надписью «ski»… Так ведь это… А третий – высокий, зеленая куртка, желтая шапка… Господи!
Она затормошила мужа:
– Влад! Влад, проснись! Я знаю, кто это был! Это Костя Цыпин и его друг… кажется, Валера… Да, да, Костя и Валера!
Часть четвертая
ЖИТИЕ АКУЛИНИЧА
1
Саша Акулинич, до того как стать отщепенцем, был – последовательно – вундеркиндом, дистрофиком, идеалистом и даже членом КПСС.
– Пап, смотри, человек бежит, – сказал он однажды, ткнув пальцем в карту Европы. – А за ним собака! – показал на Скандинавский полуостров.
Он рано, в четыре года, выучился читать. Был наслышан о войне в Испании.
– Пап, а почему фашисты наступают? Почему Красная армия не помогает этим… ну… ребу…
– Республиканцам, – подсказал отец. – Красная армия помогает, но, наверное, мало.
– А почему? Почему мало? – Саша расстраивался, ножкой притопывал.
– Растет государственный деятель, – посмеивался Яков Акулинич. – Майка, зачем ты ему рассказываешь про испанскую войну?
– Я? – Майка уставила на мужа яркие карие глаза. – Я – про войну? – Она бурно хохотала.
Про кого угодно можно было сказать, что интересуется политикой, – только не про Майю. Она, профессорская дочка, шла по дороге молодой жизни танцующей походкой. Кружиться, чтобы платье колоколом, в вальсе, замирать в объятии партнера под томные вздохи танго – вот это было по ней.
Встречали новый, 1934-й, год у подруги. Компания собралась пестрая, студенты с разных факультетов ЛГУ, кто-то привел худющего паренька с гитарой. Парень оказался поэтом-импровизатором, как тот итальянец в «Египетских ночах». Дашь ему тему или даже простенькую фразу, например: «По Невскому шел трамвай», – и он, прикрыв бледными веками глаза и склонив рыжевато-белобрысую голову, извлекал из гитары аккорд и с ходу сочинял: «Шел трамвай по Невскому проспекту… В этот поздний час сидел там некто… Сотрясали грудь его рыданья… от плохого, скудного питанья…» Так он пел, легко складывая вирши на мотив, как бы сам подворачивающийся под пальцы. Импровизацию заканчивал нарастающим рокотом струн, обрывал – и, подняв голову, смущенно улыбался. Глаза у парня были тускло-синие, странные – такие называют нездешними.
Майя спросила:
– А про вечную любовь – можешь?
Он посмотрел на нее долгим взглядом и ответил:
– Конечно.
Несколько секунд задумчиво перебирал струны, потом, щекой припав к гитарному грифу, негромко запел, делая короткие паузы:
– Брачною ночью в темной палате… молвила дева в страстном объятье… «Милый, тебя полюбила навеки…» Стонами, кровью полнились реки… Грозно трубили военные трубы… Молча взывали горячие губы… «Что б ни случилось, жду тебя, милый… Я тебя жду, я навек полюбила…»
Январь после новогодней оттепели ударил морозом, раскрутил колючие метели. Акулинич мерз, поджидая Майю на углу Плеханова и Невского, бегал взад-вперед под памятником Барклаю де Толли. Полководец, казалось, иронически усмехался с высоты.
Взявшись за руки, шли, жмурясь от летящего навстречу снега. В темном зале кинотеатра «Баррикады» целовались в заднем ряду. Однажды Майя затащила его в кафе «Норд»:
– Ничего, ничего, у меня сегодня есть деньги.
Он в своей темно-серой рубахе с фиолетовой «кокеткой» чувствовал себя стесненно в дорогом кафе. Майя подняла бокал с белым вином:
– За тебя, Акулинич. В тебе что-то есть. Чем-то напоминаешь Есенина. Только почему ты такой тощий?
– Плохо кормлен в детстве, – ответил он.
Майя уже знала: он с малых лет сирота, безотцовщина, выпущен в самостоятельную жизнь из оршинского детдома. Отслужил в погранвойсках на финской границе, влюбился в Ленинград и положил себе обосноваться в этом красивом городе на все время дальнейшей жизни. Пошел матросом в речное пароходство, плавал на чумазом буксире «Пролетарская стойкость». Но – с детдомовских времен имел пристрастие к радио, мастерил детекторные и даже ламповые приемники. Прошлогодней весной он окончил курсы по радиотехнике и теперь работал на районном узле связи.
Взбалмошная профессорская дочка не пожелала дожидаться получения диплома (она училась на первом курсе мехмата), не послушалась безусловно правильных родительских советов. В марте Майя и Акулинич расписались в загсе, где словно бы из пола рос огромный фикус и призывал плакат: «Боритесь за здоровый советский быт!»
А в декабре того же 34-го года в профессорской квартире раздался требовательный писк новорожденного Саши. Декретный отпуск Майи плавно перетек в академический. «Хочу бороться за здоровый советский быт, – объявила она со смехом. – А математика подождет!» Ей-то что, папа обеспечивал этот самый быт, а вот Акулинич чувствовал себя ущемленным в семейной жизни, которая развертывалась как бы без его участия. Ну, какой он был отец семейства со своей-то смешной зарплатой? Он, конечно, искал приработок, его звали петь на вечеринках, и если попадались щедрые люди, то и платили, а если ограничивались выпивкой-закуской, то и черт с ними, Акулинич денежной платы не требовал.
– Собери свои песни, – сказала Майя, – перепечатаем на машинке и отнесем в издательство.
– Да ну, – отмахнулся он. – Еще чего!
– Яша, не глупи! Ты же поэт.
– Какой я поэт? – Акулинич посмотрел на нее нездешними глазами. – То, что я с ходу сочиняю, на бумагу не ложится.
По вечерам, после ужина, он усаживался в своем радиоуголке перед столом, на котором стояли трехламповый приемник и передатчик. Эти два фанерных ящика, начиненные катушками медной проволоки, лампами, конденсаторами, смастерил он сам, покрыл лаком, вывел на эбонитовую панель ручки управления.
Как любитель-коротковолновик, Акулинич имел официальную лицензию и свои позывные – сочетание нескольких латинских букв и цифр. Эти позывные он выстукивал телеграфным ключом, и радиоволна уносила их по проводу на крышу, где он приладил антенну, и, сорвавшись с антенного острия, устремлялась в таинственный океан мирового эфира. Надев наушники, Акулинич медленно крутил ручки приемника, шарил в эфире, наполненном свистом и хрипом любительских передатчиков, – искал, кто откликнется на посланный им сигнал. И какая же была радость, когда в наушниках сыпалась морзянка, повторяющая его позывные: кто-то вызывал его, давал свой позывной, просил ответить: «Кто вы такой и где находитесь?» Начинался «разговор» на радиожаргоне, состоящем примерно из сотни буквенных сочетаний сокращенных английских слов. Разговор обычно не выходил за пределы элементарных сведений: как меня слышите? какая мощность передатчика? какая антенна? какая погода? как ваше имя? адрес? Затем следовала просьба прислать карточку-квитанцию. Отбивались буквы GB – то есть «good bye», – и партнеры, разделенные, бывало, тысячами километров, расставались, условившись о новой встрече в эфире на такой-то волне.
По почте приходили подтверждения состоявшейся радиосвязи – разноцветные карточки, визитки огромного неведомого мира. Какие они были красивые, оригинальные! На них, кроме позывных, часто изображались достопримечательности того места, где живет радиолюбитель: башня Вестминстерского аббатства в Лондоне, Колизей в Риме, каменный лев в швейцарском Люцерне… Особой гордостью Акулинича была карточка, присланная от собеседника из далекого-далекого Чикаго (вот что значат короткие волны!). Карточек у него накопилось уже несколько десятков, он их прикалывал к географической карте обоих полушарий.
Далеко за полночь горела в его уголке лампа, прикрытая газетой (чтобы свет не мешал спать Майе и маленькому Саше), и он часами сидел с наушниками на голове, худенький, в белой майке, из-под которой выпирали позвонки.
Это был спорт, радиоспорт.
Однако увлеченная возня с радиоволнами вывела скромного техника райузла связи на весьма нестандартную идею. Тут требовалась радиоаппаратура помощнее любительской, да и знаний побольше, чем давали на курсах. И появился у Якова Акулинича друг и напарник – Гриша Лазорко, маленький ростом, курчавый, с вывороченными губами, всегда веселый. Он был таким же оголтелым радиолюбителем, к тому же студентом индустриального института. Вдвоем они обмозговали акулиничевскую идею, связались с радиолабораторией, там их подключили к секретным аналогичным исследованиям, а вскоре и зачислили в штат лаборатории.
Около двух лет замечательно, интересно работалось Акулиничу.
А январской ночью 1939 года его арестовали. Энкавэдэшники повыдергивали шнуры любительской аппаратуры, откололи карточки от полушарий – и все увезли. Акулинич был растерян и бледен больше обычного. Уже одевшись, в пальто и шапке, долгим взглядом своих нездешних глаз посмотрел на окаменевшую жену и тихо сказал:
– Прощай, Майка. Я тебя любил.
– Яша-а-а! – закричала она и бросилась ему на шею.
А сын спал в своей кроватке младенческим сном. Только когда отец перед уходом нагнулся и поцеловал его, на миг раскрыл глаза и недовольно захныкал. Утром, проснувшись, Саша увидел разоренный радиоугол, над которым сиротливо висела опустевшая карта полушарий, – и заплакал.
– Сашенька, папа уехал, – сказала Майя. – Он тебя просил не капризничать и слушаться маму. Ты понял?
– Да. – Саша испуганно глядел на нее. – А куда папа уехал?
Майя ездила на Литейный, в Большой дом, выстаивала в очередях, чтобы сдать передачу. Писала заявления, добивалась свидания. Она осунулась, небрежно закалывала свою черную гриву, в карих глазах угас прежний победный свет.
В конце февраля ночные гости увели и ее.
2
Константин Иванович Никитин был в свои сорок семь лет человек заслуженный. Прапорщик старой армии, он пошел на службу к новой власти, командовал батареей под Петроградом, когда отбивали Юденича. И так и продолжал служить по артиллерийской части, работал в оборонной промышленности, а в последние годы профессорствовал в военно-механическом институте. И между прочим, никогда не жаловался на здоровье, унаследованное от родителя – паровозного машиниста.
Но после ареста дочери Константин Иванович слег с сердечным приступом. Анна Степановна, само собой, приняла меры. Из закрытой больницы, «Свердловки», в которой она работала, приехал врач, и лекарства были хорошие. Константин Иванович пошел на поправку. Но душа у него болела за дочку – невыносимо. Он звонил в высокие ленинградские сферы – тем из своих прежних соратников по гражданской войне, которые уцелели в годы чисток, – просил помочь. Ведь Майя, даже если ее муж и сболтнул что-нибудь на чертовых коротких волнах, ни в чем не виновата. Голоса соратников, приветливые в начале разговора, скучнели. Сдержанно отвечали, что органы сами разберутся, и если не виновата, то, конечно, выпустят.
– Выпустят, выпустят, – твердила и Анна Степановна.
Ее пылкие карие, как у дочки, глаза излучали неколебимую убежденность в том, что не сегодня, так завтра Майка вернется домой. В коротко стриженной (с комсомольской поры) голове просто не укладывалась какая-либо другая мысль.
– Я не уверен, – сказал Константин Иванович, за время болезни он заметно поседел и ссутулился. – Не уверен, Аня, что ее отпустят.
– Костя, да ты что? Они поймут, что произошла ошибка, и…
– Ошибка… Треть Ленинграда посадили – по ошибке?
– Костя, не смей так говорить! – резче, чем обычно, прозвучал по-мужски низкий голос Анны Степановны. – А ты чего уставился? – поймала она напряженный взгляд маленького Саши. – Допивай чай – и быстренько спать!
Каждый день Саша ждал, что возвратится мама, приедет папа и опять приколет к карте полушарий красивые карточки. Однажды, идя с Анной Степановной по набережной, он увидел: из-под Республиканского моста выплыл кораблик с сильно дымящей трубой и устремился вверх по синей Неве. Саша успел прочесть его длинное название, белыми буквами по черному борту: «Пролетарская стойкость», – и воскликнул, указывая пальцем:
– Там папа! Бабушка, там папа!
– С чего ты взял? – удивилась Анна Степановна.
– Знаю! Папа говорил, он плавал на «Порле… Прола…» – Саша чуть не плакал, пытаясь выговорить трудное название буксирного пароходика.
Недоверчиво выслушал объяснение бабушки, мол, папа плавал на пароходе давно, когда его, Саши, на свете еще не было. Но так и запомнилось: из-под моста выплывает черный кораблик с высокой дымящей трубой и увозит папу неизвестно куда.
И еще на всю жизнь запомнил Саша ту ветреную майскую ночь, когда пришли за дедом.
Обычно крепко спал ночь напролет – а тут проснулся. То ли от звона оконных стекол под напором ветра, то ли от голосов в соседней комнате. Вылез из кровати и, босой, в длинной ночной рубашке, приоткрыл дверь. Там, в столовой, кроме бабушки в красном халате и деда в серебристой пижаме, были еще трое: два военных человека и одноглазый дворник Василий, хмуро сидевший в углу. Один военный, маленький и чернявый, рылся в книжном шкафу, небрежно кидал книгу за книгой на пол. Второй, с тремя кубиками на петлицах, был ростом высок и имел на лице такое выражение, словно его мучила зубная боль. Возможно, был просто утомлен трудной ночной жизнью. Стоя у стола, он говорил, обращаясь к Анне Степановне:
– Прошлые заслуги вашего мужа будут учтены…
Константин Иванович, съежившись и опустив крупную голову, сидел на диване. Рука его неуверенным движением потирала грудь. Никогда Саша не видел деда таким седым, таким поникшим…
Саша бросился к высокому военному, закричал, колотя кулачками по его обтянутому ремнем крепкому животу:
– Уходи! Не трогай деда! Уходи, уходи…
Военный отпихнул его брезгливым движением:
– Уберите ребенка!
– Уходи! – Саша плакал, бился в руках Анны Степановны. – Не трогай!
Константин Иванович вдруг запрокинул голову, прерывисто дыша, словно не хватало воздуху.
– Костя! – Анна Степановна метнулась к буфету, схватила флакон с сердечными каплями, накапала в стакан с водой. – Выпей, Костя!
Саша притих, ему было страшно. Дед хрипел и постанывал, вода из стакана проливалась на пижаму. Анна Степановна по телефону вызвала «скорую помощь». Затем уложила мужа на диван, сунула ему под язык нитроглицерин.
Высокий военный, поскрипывая сапогами, ходил по комнате. Чернявый, прервав обыск, стоял у книжного шкафа, бросив по швам усердные руки. Кашлял растерянный дворник Василий.
«Скорая помощь» приехала скоро – но было поздно, поздно. Профессор Константин Иванович перестал жить. Пожилая врачиха под диктовку высокого военного написала официальное заключение. Майский ветер с волчьим воем ломился в окна. Анна Степановна, зарыдав, упала на теплое еще тело мужа. Саша стоял босой, оцепеневший, с мокрым от слез лицом.
3
Так они остались вдвоем с бабушкой.
Вскоре власти выселили их из большой квартиры на улице Плеханова, дав взамен комнату в коммуналке на Обводном канале. Там всегда кто-нибудь стирал, в кухне висели мокрые простыни, в длинном полутемном коридоре пахло влажным паром, кислыми щами. Железнодорожная служащая Баранова, крашеная блондинка с мощным бюстом, не упускала случая сказать Анне Степановне гадость. На Сашу глядела злобно, бормотала: «У-у, вражий выблядок!» Анна Степановна терпела, терпела, но однажды не выдержала – ее по-мужски низкий голос обличительно загремел в кухне, как бывало когда-то, по другим, конечно, поводам, на комсомольских собраниях времен ее юности. Баранова, ошарашенно моргая, пошла к двери, раздвигая бюстом простыни, свисавшие с веревок, как белые флаги. Сбежались чуть не все соседки, из своей комнатки, примыкавшей к кухне, высунулась сутулая старуха Докучаева с любимой кошкой на руках. «Ну, обнаглели!» – сказала дребезжащим голосом.
А в комнате напротив одиноко жил Карташов Борис Дмитриевич, бесшумный тощий человек с седой «шотландской» бородкой и иссиня-красным носом. Днем он был на службе в котлонадзоре, а вечерами сидел у себя в продавленном кресле, тихо выпивал и беседовал с Сашей.
– Когда рассвело, с-снялись с якоря. С ревельского рейда п-прошли Суропским проходом на запад, – говорил Карташов, слегка заикаясь. – Стреляли по щиту… Щит буксировал «Рюрик»… Ох-хо-о, – вздыхал он. – Никогда тебе, чижик, не понять, что это такое… когда линкор в-ве-дет огонь главным калибром…
Саша слушал, как завороженный. Такие слова!
– У нас на «Андрее Первозванном» было д-двадцать пять котлов Бельвилля. Представляешь, чижик? Двадцать пять котлов напитать водой… А сколько угля надо принять… мы назыв-вали это «погрузкой чернослива»…
Корабли Саше доводилось видеть на Неве. Но не линкоры, конечно. Линкор в его воображении был огромный, почти как этот дом на Обводном канале. И дядя Борис им командовал!
– Не-ет, чижик. – Дядя Борис выпивал очередную стопку. – Если б я командовал «Андреем», меня бы давно на св-вете не было. Я командовал кочегарами…
У Карташова было два шкафа, набитых книгами. Саше разрешалось читать все, что захочется. И он читал, читал, читал. Перед его восхищенным взглядом, как в кино, проносились боевые кони… взлетал в седло Морис-мустангер… мушкетеры выхватывали смертоносные шпаги… капитан Немо прогуливался по дну океана…
В дверь карташовской комнаты постучали.
– Анна Степановна! – Карташов галантно поклонился, стараясь сохранить равновесие. – Ваш внук в-весьма начитан… нев-взирая на молодость, хе-хе…
– Спасибо, – сухо ответила Анна Степановна. – Сашенька, пол-одиннадцатого. Быстро спать!
– Бабуля, главу дочитаю, – просил Саша, сидевший с книгой в уголке потертого дивана.
– Сейчас же домой! Чисть зубы и укладывайся. – И, когда за Сашей закрылась дверь: – Борис Дмитрич, прошу, не перегружайте Сашу, ему всего пять…
– Да что вы, Анна Степановна, какие перегрузки… Он с легкостью… и т-таблицу умножения уже… и в шахматы стал меня обыгрывать… Ваш внук настоящий в-вундеркинд.
– Вы находите? – Анна Степановна присела на диван, вытащила из пачки «Беломора» папиросу. – Можно я закурю? Конечно, я вижу, он развит не по годам. Вчера говорит мне: «А знаешь, в Финляндии столько же населения, сколько в Ленинграде…» Что-то тревожно, Борис Дмитрич. Эта война… Больницы в городе переполнены ранеными…
– Финны долго не продержатся, – осторожно заметил Карташов.
Финны продержались до марта.
Как раз в том марте, когда вместе с миром в город влетели теплые ветры и стали таять снега, в один из таких хороших дней Анна Степановна пришла домой необычно рано, около часу. Стоя у окна, задумчиво глядя на Обводный канал, затянутый серым льдом, закурила папиросу. Саша, перерисовывавший из книги в свой альбом Спартака в боевой позе, с коротким мечом, поднял голову:
– Бабуля, что у тебя произошло?
Совершенно книжная речь у мальчишки, вскользь подумала бабушка. Сказала коротко:
– Меня уволили.
Она теперь была не «профессоршей», а женой репрессированного, хоть и умершего при аресте, и ей, конечно, не полагалось работать в больнице, где лечился особый контингент.
– Ну и черт с ними, – сказала, помолчав. – Мне и самой надоело возиться с мочой этих толстопузых. А лаборанты везде нужны.
Саша смотрел на нее понимающе.
– Бабуля, а что такое Данцигский коридор?
– Спроси у дяди Бориса, – сказала Анна Степановна и пошла в ванную стирать.
Вскоре она устроилась в лабораторию районной больницы: опытные лаборантки, и верно, были нужны.
В сентябре Саша пошел в школу: ему и шести еще не исполнилось, но по развитию он обогнал восьмилетних, его приняли в первый класс. Бабушка купила ему портфель, пенал и глобус.
Жизнь как-то наладилась. Саша приносил сплошные «отлично». Из сибирского города Канска пришло письмо от Майи, ей разрешили переписку, и Анна Степановна устремилась на почту отправлять дочери посылку – сыр, колбасу, мандарины. Майя просила не беспокоиться, она работает в прачечной, это теплое место, и у нее, с Божьей помощью, все есть. Так и было написано, с большой буквы: «Божьей», и Анна Степановна, хоть и рада была несказанно, немного удивилась.
Саша тоже обрадовался: мама живая! Однажды Анна Степановна, придя с работы, обнаружила у внука обширный синяк под глазом. Потребовала объяснений. Саша в школе, на перемене, простодушно поделился радостью с соседом по парте: от мамы пришло письмо из Сибири. А сосед, Петроченков, крупный малый с ушами торчком, сказал: «Тебя надо к твоей маме угнать. В Сибирь». – «Почему?» – удивился Саша. «Потому. Враги народа вы». – «Никакие мы не враги! – закричал Саша. – А ты дурак!» Они кинулись с кулаками, но здоровенный Петроченков побил Сашу, худенького, на целую голову ниже.
4
Когда в июне началась война, в Ленинграде мало что переменилось. Только затемнился город. Только шли по улицам, с оркестром и без, колонны красноармейцев. Только в подъезде подслеповатую обычную лампочку заменили на синюю тусклую. Саша чуть не приникал щекой к черной тарелке репродуктора, все ожидал, когда скажут про начало нашего наступления на Берлин, но передавали малопонятные сводки и военные марши. Карташов показывал Саше на карте продвижение немецких войск. Саша недоумевал: как же так? Ведь Красная армия – всех сильней…
Жильцы дома дежурили на крыше. Саша однажды упросил бабушку, чтоб разрешила побыть на крыше вместе с дядей Борисом. Белая ночь была теплая-теплая. В чистом просторном небе тут и там висели зеленоватые дирижабли, это Саша так подумал: дирижабли. Но Карташов сказал, что это аэростаты заграждения. Саша деятельно осмотрел на крыше ящики с песком, ведра с водой, топоры – все было исполнено скрытого военного значения. Канал сверху казался вовсе не грязно-серым, как обычно, а – синим, как Тихий океан на глобусе в местах больших глубин. Дома тоже выглядели хорошо – светлые, будто умытые на ночь.
Неподалеку разговаривали соседки по дому. Обсуждали слух о возможном воздушном десанте. Голос Барановой авторитетно утверждал, что парашютистов сразу уничтожат. Другая соседка пустилась рассказывать, что у них на парфюмерной фабрике будут теперь делать противотанковые мины.
Карташов сидел в продавленном кресле, принесенном из комнаты, беседовал с Сашей, время от времени делая глоток из плоской фляжки.
– У меня, – говорил он тихо, – отец т-тоже был судовым механиком. Весь наш род – по морской части шел. Старший брат отца погиб при Цусиме…
– Дядя Борис, а почему вы не плаваете? – спросил Саша. – Вы ведь давно не плаваете, да?
– Давно… Видишь ли, чижик, я в-вообще… как бы сказать… я случайный человек…
– Как это – случайный? – Саша смотрел на дядю Бориса серьезным взглядом. Глаза у него были тускло-синие, как у отца.
– В-вот так. Случайный, – повторил Карташов.
Война все ближе подкатывалась к Ленинграду. В конце августа услышали канонаду, она становилась все громче, настойчивей.