355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма » Текст книги (страница 9)
Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:32

Текст книги "Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма"


Автор книги: Эмиль Золя


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 48 страниц)

Но условный идеал остается в силе. Мерка для нас – все тот же театр Амбигю, где молодая героиня стоит на недосягаемой высоте. Уже один президент пал, искупая грехи своего зятя, [14]14
  Президент Греви вынужден был уйти в отставку 1 декабря 1887 года, скомпрометировав себя покровительством своему зятю Даниэлю Вильсону, который оказался замешан в скандальном деле о торговле государственными должностями и орденами Почетного легиона.


[Закрыть]
можно ожидать, что и другой жестоко поплатится за проступки своего тестя. Пусть себе подлинно честные люди пожимают плечами, негодуя на клеветников, – будьте уверены, отравленная стрела осталась в ране и в недалеком будущем яд окажет свое действие. Гнусные газеты, которые живут диффамацией, не отпустят своей жертвы. Они возобновят свои атаки, разожгут у добродушной публики жажду идеальной добродетели, и кончится тем, что человек исчезнет с политического горизонта, оплеванный, испачканный, втоптанный в грязь.

О, когда же придет человек с саблей, [15]15
  Намек на провалившуюся в 1889 году попытку генерала Буланже, «человека с саблей», произвести государственный переворот, о чем снова мечтали в 90-е годы неомонархисты и реакционная военщина.


[Закрыть]
которого ждут с таким нетерпением, которого многие каждый вечер вымаливают у господа бога! Уж от него-то не будут требовать таких совершенств! Каков бы он ни был, никто не посмеет совать нос в его личную жизнь и критиковать его родных. Никто не преподнесет нам новость, что у сестры его бабушки был внебрачный ребенок или что кузен его тещи, умирая, оставил неоплаченные векселя. Все будут до смерти рады, что он наконец заткнет рот ругателям-журналистам; и какой же он добьется популярности, если раз навсегда похоронит Панаму, вместе со всеми горами бумаг, со списками и блокнотами маклеров и биржевых зайцев! И Франция обретет счастье. Человек с саблей снова создаст лживый культ абсолютной добродетели, хотя, быть может, и будет отпетым негодяем.

Вот почему Республика, душенька моя, тебе так трудно, просуществовав двадцать пять лет, сохранить свою репутацию солидной зажиточной особы.

Дело в том, что от тебя требуют какой-то неземной добродетели, добродетели, которая так невинна, что допускает над собой публичный контроль, добродетели, у которой нет жандармов, чтобы охранять ее двери, когда она поддается слабостям.

И в один прекрасный день, милая моя, ты от этого погибнешь.

ОДИНОКИЙ
© Перевод Е. БИРУКОВА

Печальный и пленительный Верлен ушел в страну вечного покоя, и вот над его свежей могилой уже создалась целая легенда.

Он, видите ли, был одинок, презирал толпу и прожил свою жизнь в гордых творческих мечтах, не делая себе никаких поблажек и не допуская компромиссов. Он, видите ли, отвергал всякие подношения, презренный металл, развращающий человека, награды, возносящие многих на незаслуженную высоту. Он, видите ли, всегда хотел быть великим лишь в собственных глазах и радостно трудился в некоей пустыне, создавая совершенные произведения, удовлетворявшие его высоким требованиям.

Но это еще не все, – его заключают в таинственную башню из слоновой кости, ключом от которой владеют лишь посвященные. Делают из него какую-то загадочную, неясную фигуру, какого-то окутанного мраком мага, владеющего тайной мира невидимого. Если его творческая личность осталась неразгаданной, то лишь потому, что он не захотел раскрываться людям из вполне понятной гордости; этот божественный художник скрылся за тройной оградой символов. Отсюда его ненависть к буржуа, которые по своей ограниченности не смогли его распознать и из гнусной мести дали ему умереть с голоду. Раз ты не из наших, не забавляешь нас и не забавляешься вместе с нами, раз ты плюешь на деньги, на успех, на дешевую славу, считаешь себя единственным в своем роде, живешь своими мыслями, говоришь на никому не понятном языке, – так и умирай в своем углу, в полной безвестности, в какой ты провел всю жизнь!

И вот родилась легенда, у литературной молодежи возник новый культ. Верлен становится жертвой глупости народа, которому он не захотел быть понятным, но который все же должен был его кормить. Его образ делается знаменем необузданного индивидуализма, он бунтарь, не признающий за собой никаких обязанностей, обладающий лишь правами, требующий от людей братских чувств, к коим он сам не способен. Это гигант, самый великий, самый возвышенный, самый непонятный и непонятый, или самый бескорыстный гений, сознательно удалившийся от общества, отказавшийся от богатства и от почестей.

Одним словом, он одинок, подобно господу богу, это на редкость суровый и величавый образ.

А между тем все это неверно.

Я знал Верлена, правда, в последние годы его жизни, когда он находился уже в безнадежно упадочном состоянии. Но разве не ясно, что охваченная боевым пылом молодежь искажает один из самых скорбных и прекрасных образов современного литературного мира? Она гоняется за софизмами и ловит их где только возможно, даже кощунственной рукой подбирает на могиле, среди цветов.

Да, если поэзия только родник, струящийся из недр души, если она только музыка, только жалоба или улыбка, если она – плод свободной прихотливой фантазии обездоленного человека, который радуется и плачет, грешит и кается, то Верлен самый замечательный поэт конца века. Теперь, когда в искусстве отказались от общих идей, от психологического анализа, от прочно построенных и глубоко продуманных произведений, он очутился в первом ряду поэтов-лириков. Даже можно сказать, что его беспорядочная жизнь, в которой было немало катастроф, которую он сам исковеркал, проявляя беспардонную беспечность, сама жизнь способствовала его поэтическому развитию, – мало-помалу он освободился от античных канонов, его стих обрел непринужденность, какое-то скорбное очарование; ему свойственна непосредственность и наивность, как всякому свободному гению, не сознающему своей гениальности. В этом состоит его своеобразие, и благодаря этому он оказал несомненное влияние, во всяком случае, на современную метрику.

Однако несомненно, что стихи рождались у него, как груши на грушевом дереве. Дули ветры, и он шел туда, куда его относило ветром. Он никогда ни к чему не стремился, никогда ни о чем не спорил, ничего не обсуждал, ничего не осуществлял, напрягая свои умственные силы. Можно мысленно перенести его в другую среду, подчинить его другим влияниям, вообразить, что он ведет совсем иную жизнь; в таком случае несомненно, его творчество совершенно бы изменилось, приняв другие формы; но опять-таки несомненно, что он остался бы все тем же рабом своих ощущений, и с его уст все так же непроизвольно слетали бы не менее волнующие песни. Я хочу сказать, что для человека по природе неуравновешенного и импульсивного мало имеет значения та или иная почва, – где бы он ни жил, его творения будут столь же непосредственно появляться на свет и носить неизгладимый отпечаток его яркой личности.

Он был сыном буржуа и сам был буржуа. Он не презирал общества; само общество его отвергло. Он стал отщепенцем, одиноким существом, вовсе не желая этого, после целого ряда непоследовательных поступков и ошибок, как человек, решительно неспособный иметь какую-либо цель и стремиться к ней. Как и всякий другой, в начале своего поприща он страстно желал, чтобы его книги раскупались, и всегда горевал, видя, что они не раскупаются. Он и не думал отказываться от почестей и даже серьезно собирался выставить свою кандидатуру в Академию; у меня даже есть весьма любопытное его письмо, где говорится именно об этом.

Словом, если он от всего отказался, как это утверждают, то лишь потому, что ему ничего не предлагали; ибо это был большой ребенок, он обладал, как многие из нас, женской душой, был чувствителен к знакам почета, мечтал о крестах, осыпанных брильянтами, о парадных мундирах, о роскоши, о бесчисленных изданиях, о золотом потоке гонораров, о толпах читателей, восторженно приветствующих обожаемого поэта.

Кто знает, быть может, нищета и впрямь вызвала у него творческое оскудение? Я, конечно, признаю, что безалаберная жизнь отчасти способствовала рождению его свободного стиха, новой, своеобразной формы. Но каким бессвязным бормотанием он кончил! Чувствовалось, что он угас еще до смерти! Пресловутая загадочность и непонятность его стихов – не что иное, как проявление умственного распада. Мне хотелось бы видеть его счастливым, обеспеченным, в тепле и уюте, членом Академии, – тогда у него было бы свободное время и он принес бы богатые плоды, подобно дереву, волей судьбы защищенному от морозов и ветров. Нет сомнения, что он оставил бы после себя более богатое и значительное наследство.

Поистине одиноким может быть лишь писатель, возжелавший одиночества и сознательно замкнувшийся в избранной им области.

Не бросился ли вам в глаза такой поразительный факт? Всякий раз, как современная литературная молодежь чувствует потребность в учителе, она избирает его среди людей, не пользующихся успехом и славой, среди потерпевших крах на литературном поприще, среди горьких неудачников, которым до конца дней так и не пришлось занять в жизни место, о котором они мечтали. Грубо говоря, молодежи нужны свихнувшиеся, обездоленные, не осуществившие до конца свои возможности, во всяком случае, незадачливые, которым никто не может завидовать, ибо они много выстрадали на своем веку и произведения их не получили всеобщего признания и мало известны.

Вот, например, Барбе д’Оревильи, старый лев, как его называют, – правда, это писатель яркого романтического темперамента, но ведь он всего лишь утрировал Бальзака, да еще, на беду, впал в католицизм, окрашенный сатанизмом. Впрочем, сейчас я не намерен давать оценку дарованиям, я хочу лишь обрисовать положение дел в литературном мире; Барбе д’Оревильи поистине отщепенец, его произведения мало кто читает, он прожил жизнь в бедности, презирал награды, которые доставались другим, и, конечно, не может затмить своей славой никакого честолюбца. Книжные прилавки не завалены его книгами, он не домогался приема в Академию и не гонялся за орденом Почетного легиона.

Вот Вилье де Лиль-Адан, другой ущербный и болезненный талант из той же литературной семьи; в его писаниях столько провалов, что в них можно найти лишь несколько превосходных кусков, производящих почти целостное впечатление. Это до боли трагическая фигура. Я знал его и всякий раз, как думаю о нем, испытываю мучительное чувство. Непрестанная борьба с нищетой, полное равнодушие публики к его произведениям, постоянное блуждание в мире фантазии, одиночество среди толпы, которая ничего не видела, не слышала и не понимала. И, наконец, Лафорг, рано умерший, мало кому известный и почти не получивший оценки, оставивший после себя лишь столь невнятные наброски, что его нельзя отнести ни к какой школе, – он был только тенью учителя молодежи, смутной тенью, которая проплыла мимо, освободив место для других.

Я мог бы привести и еще ряд примеров. Разумеется, литературная молодежь, избирающая учителей среди неудачников, проявила бы высокое благородство и осуществила бы известную справедливость в нашем грешном мире, если бы в их лице почитала злополучных героев, павших в битве и преданных забвению. Людям, которые боролись, в муках рождали свои произведения и отстаивали их, которые не встречали ни одобрения, ни сочувствия, а порой не имели и куска хлеба, мы должны воздвигнуть мраморные гробницы и в эпитафиях высказать им наше братское сочувствие и хвалу, дабы прохожие чтили их как великих тружеников. Но я боюсь, что молодежь руководствуется не только добрым желанием воздать обиженным по заслугам; что эти люди дороги ей именно потому, что испытали неудачу, что писали не для всех, не были поняты, не получили признания и были всеми презираемы и несчастны.

И в самом деле, все учителя нынешней молодежи потерпели крушение в жизни, остались непризнанными и не создали законченных произведений. Ни один из них не мог ничего сказать толпе, да она и не стала бы его слушать! Ни один из них не обладал широким кругозором и ясной мыслью и в своих творениях не преподносил людям истину, могучую и ослепительную, как солнце! Среди них нет ни одного здорового, сильного, счастливого человека, который выполнил бы свое предназначение, послужил бы личным примером, подобно Гете, подобно Гюго, прославляя извечную силу жизни! В самом деле, разве не удивительно, что молодежь признает своими учителями лишь художников с больной душой, создавших упадочные произведения? Быть может, это объясняется тем, что молодежь любит свободные, незагроможденные пути, и учителя ее, в сущности, лишь тени, лишь безобидные фикции, которые никого не подавляют своим авторитетом и не мешают двигаться вперед? У этих безвестных неподкупных учителей – скромные ученики, которым пока еще прощают их неподкупность, ученики, решившие завоевать для них симпатии публики.

Я давно мечтал написать одну комедию, и если не осуществил своего замысла, то лишь потому, что в этой пьесе слишком мало женских ролей.

Герой ее – великий человек из породы добряков; естественно, он окружен молодежью; ученики греются в лучах его славы и счастливы, когда на них падают ее отблески. Они расточают ему похвалы по всем правилам искусства и в конце концов завладевают им; он становится для них чем-то вроде раки святого, к которой они не подпускают профанов. Разве не они создали ему славу? Они заявляют на нее права и готовы действовать от его имени. Они никому не позволят ее помрачить. Они ополчатся даже против самого учителя, если он посмеет спуститься с Олимпа.

Тяжкая борьба уже позади, приближается старость, творения учителя всеми признаны, но ему так хочется порой присесть на краю дороги, подышать вволю и полюбоваться пейзажем.

Однажды утром какая-то газета заявляет, что не худо бы наградить учителя крестом, – и вот к нему прибегает молодой ученик в крайнем негодовании.

– Как! Крест? Вы примете крест? Но ведь это будет сущий позор! Вы слишком велики, это унизит вас! Уступите же крест нам, мы жалкая мелкота и ползаем в вашей тени. Это годится только для нас.

И ученик получает крест вместо учителя.

В другой раз та же самая газета сообщает, что ставится вопрос о приеме великого человека в Академию. Вбегает в ярости другой ученик.

– Надеюсь, вы не измените себе! Как! Вы станете академиком? Вы наклоните голову и войдете в эту низкую дверь? Человек вашего калибра сидит у себя дома. Вы слишком велики, Академия хороша для нас, ведь мы – мелюзга.

Разумеется, в один прекрасный день ученик садится в кресло добрейшего учителя.

Вы слишком велики! Вы слишком велики! Все кричат ему это в уши, и один из учеников даже отбивает у него любовницу, убеждая его, что великий человек не должен иметь заурядных привязанностей. Из него хотят сделать некое божество, величаво парящее в вышине, свободное от слабостей земных. Ему ничего не прощают – ни проявления невинного тщеславия, ни глупой прихоти, ни противоречия самому себе. И когда он вознесен на постамент и уподобился Симеону Столпнику, они начинают воскурять ему фимиам; они бдительно стерегут его, чтобы он ненароком не спустился с постамента и не махнул в притоны.

Между тем великий человек из породы добряков страшно скучает на своем постаменте. У бедняги целая куча слабостей! Ему до смерти хочется то того, то другого, и он с такой радостью удовлетворил бы свои глупые желания! Боже мой! Неужели это его бы унизило? Разве его произведения станут хуже, разве он утратит свое величие, если, как все люди, испытает самые заурядные радости? Например, он был бы весьма не прочь получить крест и ему было бы очень лестно стать академиком. Правда, это очень банально, но ведь это никому бы не повредило, да и ему не принесло бы ущерба, – так почему же, черт возьми, его так мучают и превратили его в этакую величавую бесстрастную статую?

Я еще не придумал развязки. Но если вам угодно, пусть великому человеку до того наскучит торчать на постаменте, что он спрыгнет с него, собьет с ног учеников и убежит куда глаза глядят, охваченный низменным желанием быть как все люди.

По правде сказать, я знаю, где он, этот одинокий. Это вовсе не тот, кто из гордости трудится в стороне от других, негодуя, что ему не преподносят на золотом блюде богатство и почести. Это не тот бездарный неудачник, который скрывается от людей в башне из слоновой кости и сидит там, презирая всех и все. Одиноким нельзя назвать ни бедняка, ни безвестного, ни непонятого, ибо нередко такого сорта люди все-таки слиты с огромной безымянной толпой.

По мне, одинокий – это писатель, который с головой ушел в свое творчество и неустанно совершенствуется, ценой упорного труда создавая великие произведения. Он может вращаться среди людей, вести самый обыкновенный образ жизни, мириться с существующими нравами и с виду ничем не отличаться от прочих. И тем не менее он будет одиноким, если проявит себя на известном поприще, если не подчинится чужому влиянию, если в полном смысле слова осуществит свою волю, мужественно перенесет все нападки и оскорбления и выстоит один против всех.

К МОЛОДЕЖИ
© Перевод Т. ИВАНОВА

О молодость, прежде чем высказать тебе истины, быть может, немного горькие, позволь воздать тебе хвалу и выразить, как должно, свою любовь.

Ты – радость, аромат, надежда жизни; в тебе все те возможности, что заложены в пышно расцветающем бутоне. Ты – здоровье, ты – красота, ты – счастье. Ты – начало книги, ее первая очаровательная страница, которую читают без устали; ты – заря дня, когда радостно бьется сердце; ты – творческое вдохновение, которое восхищает и представляется неиссякаемым.

Я не жалею ни о чем, кроме тебя, утраченная юность; мои желания – старые разбитые клячи, из них свежо только одно, увы, неисполнимое – возвратить тебя. Начать сызнова, быть сильным, подвижным, здоровым! Бродить без устали, пить из придорожных колодцев; чувствовать, как горячо бьется сердце, как уверенна рука; желать все переделать и все преодолеть! Заключить в свои раскрытые объятия весь мир!

Лучшие творения принадлежат тебе, о молодость, пусть они иногда и наивны и несовершенны. Не важно, что порой ты невежественна и неумела, зато ты вкладываешь в свое творчество душу твоих двадцати лет, пламя твоей искренности и страстности!

У всех писателей бывает только одно истинное и вечно живое произведение, то, в котором бьет ключом их молодая кровь. Позже можно стать даже великим человеком, но никогда уже нельзя вернуть неповторимое цветение апрельских фиалок и майских роз! Только твоя любовь хороша, у нее одной чистые глаза, свежий рот, кожа как лепесток цветка и ароматные поцелуи!

Молодость – это юная женщина, отдающаяся неуловимому зову своего тела; ее прелестная головка напоена неуловимым благоуханием, округлая шея – цвета слоновой кости; ее ясное лицо смеется, оно подобно прозрачному ключу, чистой водой которого путники мечтают без конца утолять жажду! О молодость, любить можно только тебя!

А теперь, когда я покончил со славословием и совесть моя спокойна, мы можем объясниться начистоту.

В ответ на несколько строк, которые я написал о Верлене, стремясь честно выразить мое удивление по поводу того, что современная литературная молодежь выбирает себе учителей только среди писателей-отщепенцев, непонятых и даже безвестных, мне любезно указали, что мое высказывание продиктовано бешеной ревностью, вызванной полным пренебрежением ко мне со стороны современной молодежи. А как же иначе! Эти молодые люди идут напрямик: тот, кто подвергает сомнению их Пантеон, – непременно низкий завистник, который дрожит под дверью, скуля от неосуществимого желания – проникнуть внутрь! Если ты критикуешь наши кумиры, – значит, ты негодуешь, что не попал в их число. И вот человек виноват сразу во всех грехах: он отвратительно злобен, беспомощно завистлив, и талант его коренным образом устарел.

В конце концов вполне естественно, что я получил такую отповедь от нашей литературной молодежи. Разве мы не развратили ее своим угодничеством почти в такой же степени, как наши политиканы развращают народ? Народ правомочен забаллотировать депутатов и сенаторов – вот его и объявляют прекрасным и великим. Ему поклоняются, как всемогущему богу, ползают перед ним на коленях, – лишь бы он не лишил политиканов своей милости, не разбил бы их карьеру! Те же самые причины ставят на колени перед молодежью нас, стариков, снедаемых жаждой влиять на умы последующих поколений и удостоиться посмертной славы. Ведь молодость – начало того будущего, которое мы тщимся завоевать; расчет прост – нам надо перетянуть на свою сторону, всячески умаслить ее, чтобы она потом внесла нас на своих мощных плечах в вечность.

И молодежь сразу же почувствовала свою силу, когда увидела, как старшие с остервенением оспаривают друг у друга ее расположение. Не для кого ведь не тайна, что последние годы все наперегонки старались притянуть к себе молодежь, припрячь ее, как пристяжную, к своим идеям, к своей судьбе, чтобы быстрее мчаться вперед. Разве я сам, председательствуя на банкете Всеобщей ассоциации студентов, не призывал молодое поколение к труду, уподобляясь доброму ювелиру г-ну Жоссу? [16]16
  В комедии Мольера «Влюбленный лекарь» (действие 1, сцена 1) ювелир господин Жосс предлагает в качестве панацеи от всех болезней покупать драгоценные украшения.


[Закрыть]
И вот результат – как и всякая особа, окруженная толпой восторженных искателей, осыпающих ее комплиментами, восхваляющих ее на все лады, молодежь вошла во вкус этой игры, возомнила себя весьма значительной фигурой, стала ценить на вес золота малейшие знаки своего внимания, решила, что обладает властью создавать репутации и раздавать их, как наши девушки конца века раздают поклонникам на память свои старые перчатки.

Так вот! Надо посбить спесь с нашей молодежи, чтобы она не воображала о себе больше, чем нужно. Все дело в том, что поколение писателей, следующее за большим писателем, роковым образом становится его соперником, его непримиримым врагом. Факты постоянно подтверждают эту истину. Литература – это тоже борьба за жизнь; каждый вновь вступающий должен расчистить себе место, если он добивается господства, – он хватает за горло старших. Разве не наблюдаем мы последние десять лет жестокую борьбу между неоидеалистами и теми, которых, неизвестно почему, называют натуралистами? А все оттого, что молодые литераторы встретили преграду на своем пути, а пройти хотят во что бы то ни стало! Хотят найти свой особый путь в литературе, даже рискуя безвозвратно заблудиться. Вот и приходишь к неожиданному выводу, что именно тот, кого не отрицало и на кого не нападало молодое поколение, не является ни сильной личностью, ни ярким талантом, достойным, как это приписывает ему молодежь, завершить век.

Вот что ограничивает Пантеон нашей молодежи; она включает в него, по естественному отбору, только тех писателей, которые не могут ей помешать. Неплохо было бы молодежи подумать об этом, прежде чем утверждать, что старики задыхаются в своем уголку от злобы, когда она открыто не признает их своими учителями.

А кто вам сказал, молодые люди, что мы рвемся быть вашими наставниками? И вовсе не потому, что вы лишены таланта и не слишком велика была бы честь вести вас в атаку на нашу старость. Но, право, можно мыслить иначе, чем вы, и не быть такими полными дураками, какими вы нас считаете. Разумеется, я не собираюсь «забрать всех в свою лодку», как говаривал мой друг Доде. Я лично предпочитаю порвать с вами, порвать окончательно и навсегда. Берите в руки меч, и порвем, молодые люди, порвем бесповоротно.

Мы расходимся с вами прежде всего в том, что я стремлюсь к свету истины, а вы барахтаетесь во тьме. О, ясность, чистота, простота! Вы даже представить себе не можете, что они значат для меня! По-моему, недостаточно сказать, что дважды два четыре, – надо еще это доказать. Мои книги именно потому так длинны, именно потому я повторяюсь, что я всегда испытываю страх быть неправильно понятым. Света, как можно больше света, мне нужно солнце, пылающее и оплодотворяющее! Меня не интересует грошовая туманность искусства Севера, меня увлекает латинская ясность сердца и ума, страстно влюбленного в прекрасную архитектурную симметрию, строящего пирамиды под жгучим синим небом. Таковы мои воззрения, и я не признаю других. Я хотел бы владеть кристаллической фразой, ясной и настолько простой, чтобы невинный взгляд ребенка мог проникнуть в нее от начала до конца, насладиться ею и запомнить ее. Я жажду таких бесспорных, ясных истин, чтобы они светили сами по себе и были тверды, как алмазы в кристалле моих фраз. Вы видите, что мы должны порвать, – это наиболее достойный выход из создавшегося положения. Порвем же, молодые люди, порвем, чтобы никого уже больше не обманывать.

Разрыв неизбежен во имя той любви к нашему времени, которая меня наполняет. Я понимаю, что вы не желаете, чтобы вас смешивали с человеком, который любит рынки, вокзалы, большие новые города, толпы, их населяющие, жизнь, которая множится в развивающемся современном обществе. У меня есть слабость – мне не нравятся заоблачные, туманные города с толпой призраков, блуждающих во мгле, – все, что создает и тут же разрушает порыв воображения. Я испытываю жгучий интерес к нашей демократии, раздираемой противоречиями, стремящейся разрешить трагический вопрос о правах трудящихся; к демократии, людские страдания которой, доблесть, жалость, милосердие – переливаются через край, так что ни один великий художник, описывая их, не сможет истощить своего таланта. Да, простые люди, наполняющие улицы, фабрики, фермы; буржуазия, яростно отстаивающая свою власть; наемные рабочие, которые жаждут более справедливого распределения благ, – все современное человечество со всеми его чаяниями, – вот то поле, которое я возделываю. Никогда не существовало эпохи величественнее нашей; наше время полно страстной борьбы и чревато грядущими чудесами, а тот, кто этого не видит, – слепец. Тот, кто из презрения к современности живет в прошедшем или в грезах, – занимается не искусством, а игрой на детской дудочке. Я – оптимист, все мое существо восстает против идиотского пессимизма, против позорного бессилия в желаниях и любви. Порвем же, молодые люди, порвем без промедления, потому что мы не сможем договориться.

Разрыв между нами неизбежен еще и потому, что я упрямо верю в справедливость; верю в извечную природу и в молодую науку. Все – в ней, и ничего вне ее. То, чего наука еще не знает, она узнает, а чего она не узнает, мы постараемся не касаться, чтобы не впасть в заблуждение. Я верую в жизнь, считаю ее единственным, вечно прекрасным источником здоровья и силы. Она одна приносит плоды, одна трудится во имя Города будущего. Если я упорно замыкаюсь в позитивизме, то единственно потому, что нахожу его противоядием против безумия, охватившего ваши умы, против идеализма, который так легко приводит к чудовищным извращениям, к смертельным социальным бедам. Вы уже докатились до мистицизма, сатанизма, оккультизма, до религии, поклоняющейся дьяволу, до бесплодной любви. Народы умирают, если они перестают любить жизнь, если, одурманенные таинствами мистерий, они устремляются в сумрак, призывая смерть. Только трудящиеся заняты истинным делом, прилагают к нему все усилия и, подобно деревьям, приносят здоровые земные плоды, порожденные землей, – это лучшие граждане. У нас с вами не осталось ничего общего, порвем же, молодые люди, порвем на виду у всех.

Разойдемся по всем пунктам, по поводу мужчин, по поводу женщин, по поводу жизни, по поводу истины.

Вот мы и стали заклятыми врагами, прекрасная молодежь, вот мы и покончили друг с другом. Если и вам не нужен, то еще меньше нужны мне вы; я подобен достопочтенной курице из наших птичников, которая шарахается в ужасе от выводка диких утят, нечаянно ею высиженных.

Когда вы вопите, что правда жизни внушает вам ужас, что вы ее похоронили и она уже не воспрянет, – как вы смешите меня! Предположим, что на какое-то мгновение стремление к правде ослабло. Разве вам неизвестно, что коромысло весов колеблется, что в литературе всегда так – избыток правдивого приводит к мечтам; избыток мечтаний приводит к поискам правдивого. Нельзя похоронить наблюдательность, как нельзя похоронить воображение. Это не больше чем юношеское бахвальство, в которое и я впадал когда-то. А сейчас моя искушенная опытность не может не трунить над вашим юным зазнайством.

Но вот что неоспоримо – никакие ваши усилия не могут затемнить, даже на мгновение, свет правдивых творений искусства. Пресловутый натурализм, натурализм, который бы ежедневно хороните, твердо стоит на ногах, чтобы доказать вам, что он существует. Разгадка его могучей жизненности очень проста – в нем-то и заключается истинное цветение эпохи, только он пустил корни в почву нашей демократии и науки. Если вы хотите, чтобы процветало ваше реакционное искусство аристократических откровений, переселитесь на другую планету, измените наше общество. Разве опыт уже не произведен? Ваше искусство не хочет цвести, несмотря на ваш бесспорный талант, ваши произведения – мертворожденные; неужели вы не в состоянии понять, что, если ваше искусство не цветет, как оно должно бы было цвести, это означает, что оно не питается соками нашей современности?

Есть и еще одна причина – не вся молодежь с вами. Но именно вы принадлежите к тем, кто производит шум, кто наводняет газеты и журналы, и кажется, что, кроме вас, никого нет, потому что вы так кричите, что заглушаете остальных. Вы оказываете мне честь и доставляете удовольствие, посылая мне эти журналы и газеты, я всегда читаю их с бесконечным интересом. Обо мне вы отзываетесь весьма нелестно, как и о большинстве моих сверстников, меня лично это нисколько не трогает; я ведь, как всем известно, старая калоша, которая прошагала по стольким болотам, что стала нечувствительна к любой сырости. Меня это даже забавляет. Боже мой, да ваше неуважение к старшим – это еще лучшее, что в вас осталось! В этом сказывается какая-то мужественность. Вы хоть тут показываете, что в ваших жилах еще есть кровь; ваш гнев оживляет вашу набальзамированную литературу, и только поэтому вас можно читать без особой скуки.

Но беда, видите ли, в том, что журналы ваши серы, унылы, мертвы. От них исходит какой-то заплесневелый дух догматизма, односторонности и нетерпимости. Вы – доктринеры, вам по сто лет. Ваши передовые чересчур длинны, напичканы ученостью, педантичны. Наши старинные журналы, такие толстые и серьезные, кажутся веселыми и легкомысленными по сравнению с вашими. Ах, до чего же печальна принятая вами поза, и насколько больше любил бы я вас, будь вы, как это свойственно молодости, немного безрассудными, немного глупыми, столь же одержимыми и несправедливыми, но избавленными от той тяжкой, беспросветной ночи, которой вы себя окутываете, претендуя на глубину. Где она, старая французская веселость? Вы заставляете нас жалеть даже о песенках Беранже!

Вы не ощущаете счастья вашей юной неопытности; ни свободы, ни простора; ни радостного утреннего пробуждения с песней на устах; ни оплодотворяющей любви, которая опрокидывает девушек в высокой траве. От ваших произведений исходит запах склепа, куда никогда не достигает солнце, в них – бессильная похотливость, без пола и возраста, двусмысленная религиозность, приводящая к чудовищным извращениям интеллекта и морали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю