355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма » Текст книги (страница 6)
Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:32

Текст книги "Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма"


Автор книги: Эмиль Золя


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 48 страниц)

ДОЖДЬ ВЕНКОВ
© Перевод А. Шадрин

Сейчас уже слишком поздно говорить о торжественном распределении наград и венков, которыми всегда отмечается первая неделя августа. Но предвыборная лихорадка [6]6
  Речь идет о выборах осенью 1881 года, на которых победу одержал «республиканский союз», руководимый Гамбеттой. В ноябре 1881 года Гамбетта пришел к власти, возглавив так называемое «великое министерство».


[Закрыть]
выбила нас из привычной колеи, и я прошу читателей извинить меня за то, что возвращаюсь к предмету, высказать свое отношение к которому я собирался уже давно.

Конкурс направо, конкурс налево, целый дождь наград со всех сторон, в коллежах, в Сорбонне, в Консерватории, в Академии: это час, когда по всей Франции присуждают венки из золотой бумаги и жестяные кресты. Начиная с младенцев в пеленках, которых кормилицы несут на руках, и кончая восьмидесятилетними старцами, опирающимися на палку, все поднимаются по ступенькам помоста, обласканные властями. Тут уже не какой-нибудь детский праздник, тут целый народ жадно кидается за игрушками, которыми тешат его тщеславие. У нас это в крови, нам веками прививалась эта неуемная лихорадка, эта погоня за наградами и дипломами; она подгоняет нас от самой колыбели, а исцеляемся мы от нее лишь в могиле.

Ребенок, который умеет выводить одни только палочки, получает награду за чистописание. С этой минуты он уже втянулся в игру, он будет участвовать в конкурсах и трудиться из-за награды. Сначала коллеж и получение степени бакалавра; потом – специальные школы с их экзаменами, потом – академические награды, вся иерархия национальных орденов. В шестьдесят лет человек мечтает об ордене командора, так же как в шестнадцать мечтал о награде за перевод с греческого. Он впадает в детство: его тщеславие разгорается при мысли, что он первый ученик в классе и получит парафированный правительством аттестат.

Разумеется, я отнюдь не надеюсь изменить человеческую психологию, я этого даже не хочу. Такова жизнь, и народы обретут зрелость лишь тогда, когда люди повзрослеют. Но ведь надо же о чем-то говорить, а тема мне представляется любопытной.

Недавно я прочел на первой странице одной газеты полную тревоги статью, где слезливо защищаются поощрительные награды в коллежах и в особенности междушкольные конкурсы. Автор статьи, скрывший свою настоящую фамилию под псевдонимом, разумеется, был долгие годы первым учеником – сердце его билось, когда он вспоминал о своих давних успехах. Эти награды юных лет были окружены для него поэтическим ореолом. Он вспоминает о том, как его обнимал академик, с таким же вздохом, с каким иные вспоминают дни юности и объятия первой возлюбленной в чаще леса.

Итак, наш ретивый журналист совсем расчувствовался. Ах, этот день вручения наград, когда в воздухе развеваются знамена, а инспектор поднимается на помост, чтобы зачитать список награжденных! И плачущие от волнения отец и мать, и сам победитель, идущий по улицам с книгами и венками! Это верно, ничто не может сравниться с молодостью. Я вот грущу о зеленых яблоках, которые тогда ел и от которых у меня болел живот. И сейчас еще есть люди, которые жалеют о том, что у нас больше нет дилижансов. Сколько в них было поэзии! Нужно было потратить целую неделю, чтобы добраться из Парижа в Марсель, это было так восхитительно и так неудобно!

Но что мне больше всего врезалось в память в прочитанной сейчас статье – это неприкрытая тревога бывшего первого ученика. Он признается, что награды теряют свою поэтичность, что молодое поколение относится к ним с презрением и, наконец, что новые веяния серьезным образом им угрожают. В корне переиначили все, на междушкольном конкурсе отменили речь на латыни; не значит ли это, что под угрозой находится и самый конкурс, что и его тоже в один прекрасный день могут упразднить? Ах, бога ради, не касайтесь только розы! Вы погубите молодежь, если срежете ее цветы.

И первый ученик защищает междушкольные конкурсы с помощью старых доводов, к которым прибегают на каждом шагу. Он называет Прево-Парадоля, гг. Тэна, Абу, Вейса – всю вереницу выпускников Нормальной школы, – ведь талант их, по счастливой случайности, лет на пятьдесят продлил существование этого конкурса. В числе бывших лауреатов называется даже Мишле, чье свободное дарование занимало совсем особое место. На том все и кончается, он не дает себе труда привести длинный и печальный список триумфаторов одного дня, которые на следующий же день были преданы забвению. Несчастные юноши! Как высоко вознесли их тщеславие, выпустив их в свет в качестве вундеркиндов! А потом они всю жизнь страдали от своей прокисшей посредственности.

Впрочем, первый ученик должен и сам дойти до мысли об одном смягчающем обстоятельстве: если междушкольные конкурсы не приносят пользы, то не приносят они и вреда. Тут, правда, еще можно спорить, но допустим, что бедные малые, перед лицом всей Франции получающие свидетельство о своей гениальности только потому, что хорошо выучили все уроки, в дальнейшем не страдают от бесполезности или лживости этого свидетельства. Все равно конкурс остается простой формальностью, торжественным ритуалом, который сохраняется только для того, чтобы доставить радость детям и родителям. В этом смысле он, разумеется, не менее приятен, чем какой-нибудь концерт. Люди, которые интересуются им, приятно проведут два часа. Это семейный праздник, он не влечет за собой никаких последствий. Первый зубок, прорезавшийся у ребенка, причиняет его растроганной матери столько же волнений, сколько и первая полученная им награда. Если среди лауреатов нет вашего собственного отпрыска, вы с совершеннейшим равнодушием пройдете мимо Сорбонны, отлично понимая, что церемония не имеет ни малейшего отношения к судьбе французской культуры.

Вот, как мне кажется, та единственная позиция по этому вопросу, которую можно занять. Насколько важна сама программа обучения, насколько от нее зависит судьба нашего народа, настолько же междушкольные конкурсы и награды представляются мне просто развлечением, легкой музыкой в промежутках между серьезными занятиями. Они ничего не могут доказать, по ним нельзя даже судить о достоинстве учеников – ни абсолютном, ни сравнительно с другими. Пресловутая теория соревнования также весьма спорна; во всяком случае, она чаще всего порождает людей тщеславных, несносных своим педантизмом. Если бы нация наша была достаточно мужественна, мы бы немедленно уничтожили в наших учебных заведениях всю эту шумиху, мы бы ограничились выдачей свидетельств об окончании курса. Но я признаю, что для наших романских натур это было бы чересчур сухо. Так сохраним же музыку, покамест у нашего барабана еще не пробили шкуру.

Словом, сами нравы наши должны покончить с тем, что они же и создали. Вы видите, что все время идет какая-то подспудная работа, что дело так или иначе движется, раз «первые ученики» ужасаются и умоляют сохранить междушкольные конкурсы и награды. Люди эти исчезнут тогда, когда этого потребует прогресс. Нам остается смотреть, как жизнь делает свое дело.

Но если распределение наград не слишком вредно для наших детей и, может быть, следовало бы из сочувствия к ним сохранить его пресловутую поэтичность, то процедура эта становится на редкость нелепой и несправедливой, когда происходит, например, в стенах Французской Академии.

Я не буду говорить о наградах, присужденных за добрые дела. Это довольно несуразная выдумка, и одними только благими намерениями можно оправдать ее странность. Что может быть грустнее, чем выдача жалких сумм, под торжественный туш, в уплату за чье-нибудь самоотречение, о котором никто не знал, или за чью-то жизнь, посвященную делу милосердия. Подобная награда не может даже стать мерой поощрения, ибо если бы старая служанка явила образец преданности своим старым господам, для того чтобы получить пятьсот франков, – то прежде всего она заключила бы этим самым весьма невыгодную для себя сделку, а главное, все нравственное значение ее самоотверженной жизни было бы сведено на нет. Если солдат отличился, ему ведь не дают сотню су, – о его поступке объявляют в приказе. Так вот добродетель все равно что доблесть: деньги ее марают. Объявите о ней, если вы хотите ее расхвалить; но лучше всего было бы оставить ее в покое, дабы она была добродетелью как таковой, не призывая человека ею гордиться.

Скажу еще, что когда я вижу, как Академия распределяет литературные премии – а как неразумно она это делает, я сейчас скажу, – я начинаю серьезно сомневаться и в том, справедливо ли она распределяет и награды за добродетель. Кто знает, лучше ли Академия разбирается в вопросах нравственности, чем в вопросах литературы? Трудно сказать. А что, если все эти любвеобильные служанки окажутся такими же сомнительными величинами, как и талантливые писатели? А что, если, некогда увенчав г-жу Луизу Коле как десятую музу, [7]7
  Луиза Коле несколько раз была удостоена высшей награды на конкурсах Французской Академии: в 1839 году – за поэму «Версальский музей», в 1843 году – за «Памятник Мольеру», в 1854 году – за поэму «Афинский акрополь».


[Закрыть]
Академия так же мило посмеялась над нами и впоследствии, награждая мелкими подачками разных мнимых праведниц, коим надоело перебиваться с хлеба на воду? Словом, не очень-то я всему этому верю. Если Академия взвешивает человеческие добродетели на тех же весах, что и стихи, на совести у нее немало преступлений.

Поговорим и о самих литературных премиях. При этом, однако, мы окончательно не покинем сферу добродетели, ибо Академия кичится тем, что присуждает свои премии только произведениям полезным с точки зрения нравственности. Звучит это, правда, несколько расплывчато, но я сейчас попытаюсь раскрыть смысл того, что заключено в этих словах. Пока отмечу только, что писательский талант, с точки зрения Академии, не так уже много значит. Главное, чтобы писатель был человеком благомыслящим и чтобы он придерживался среднего уровня утешительных произведений. Этого достаточно, чтобы объяснить тот странный выбор кандидатур, который каждый год происходит у нас на глазах.

Я хочу представить себе некую идеальную Академию, которая возглавит литературу и сочтет своим долгом взять на себя руководство духовной жизнью. Роль ее будет проста: она сама будет судить обо всех произведениях, изданных в течение года, она выберет из них самые примечательные, самые оригинальные и со всей ясностью скажет, что будущее принадлежит им. Поступая так, она будет действовать справедливо, она всегда будет идти в первых рядах, ей никогда не придется бояться, что ее захлестнет все растущий поток литературы, которая неустанно продолжает развиваться.

Что же мы видим вместо этого? Самую поразительную картину. Оказывается, надо, чтобы писатель прежде всего представил свое произведение на суд Академии. То есть, если, скажем, выходит в свет какое-либо первоклассное произведение и автор не присылает его в Академию, произведения этого для нее как бы не существует. Вот почему Академия делает вид, что не знает едва ли не всей современной литературы. А коль скоро ей присылают только произведения посредственные, как оно обычно и бывает, она вынуждена выбирать именно среди этих посредственных произведений. Таким образом, нимало не заботясь о будущем, она водружается на его пути межевым столбом и ждет, пока ее не опрокинут, для того чтобы в силу сложившихся обстоятельств признать, что литература сделала шаг вперед. Из двух в одинаковой степени посредственных произведений она выберет наиболее реакционное, построенное на какой-нибудь устарелой догме, которую она сама же некогда отвергла, но из которой потом делает для себя святыню. Закон этот не знает исключений.

Вот почему в августе каждого года глубоко поражаешься, читая список авторов, коим присуждены премии. Ни одного знакомого имени, ни одного сколько-нибудь заметного произведения. Это шествие почтенных ничтожеств, примерных учеников, старательно готовящих свои уроки в полутемном классе. Знаете вы такого-то? Понятия не имею! А этого? Тоже нет! И откуда только Академия их извлекает, – должно быть, есть где-нибудь фирма, торгующая подобным товаром: всякого рода авторами, предназначенными для соискания литературных премий! Мне не хочется никого обидеть, но из романистов премия в этом году досталась славному старику г-ну Эли Берте и весьма посредственным дебютантам, настолько никому не известным, что нет даже смысла называть их имена; из поэтов Академия «открыла» – г-на Артюра Тайлана; не буду уже говорить об историках и критиках, которых она обычно вытаскивает из груды ортодоксов. Попробуйте собрать на одной книжной полке все эти удостоенные премии произведения – вам будет чем поразвлечься, и хорошенькое же у вас составится представление о литературном движении во Франции!

Все это очень печально. Когда вы носите название Французской Академии, вы не вправе так обманывать свой народ, нарекая писателями людей, у которых за душой одна только добропорядочность. Это – надувательство; это значит приуменьшать нас в глазах всего мира и вгонять в краску стыда во Франции. По счастью, у нас есть еще другие поэты и другие прозаики. Упраздните же бесполезные и лживые премии, которые вас дискредитируют, да к тому же не приносят никакой пользы и самим лауреатам, ибо оценки ваши общество встречает равнодушием. Вы не пользуетесь ни малейшим авторитетом, потому что вы несправедливы и роковым образом поступаете наперекор чувствам народа.

Читая заключительную часть речи, произнесенной в этом году г-ном Ренаном, я думал о том, какое убожество – Французская Академия, берущаяся возглавлять нашу литературу. Влияние ее просто ничтожно, а опасная по своей бесполезности роль, которую она играет, была бы ролью комической, если бы не была такою жалкой.

В течение почти что двадцати лет Академия противилась романтизму; потом она дала ему себя захватить. Теперь она противится натурализму; в дальнейшем, если натурализм захочет взять ее приступом, она ему отдастся. Такова уж ее единственная роль: ничего не делать самой, мешать делать другим, а когда все тем не менее совершается помимо нее, подчиниться необходимости, а затем снова преграждать путь завтрашнему дню. Академия никогда не идет в ногу с веком. Поэтому она всего лишь прибежище мелких тщеславных литераторов, и удельный вес ее в огромном деле, которое творит наше современное общество, ничтожен.

Вот, например, г-н Ренан сетует на отвратительную правду наших реалистических произведений. Г-н Ренан – человек очень ученый и очень тонкий; единственный его недостаток в том, что столь обширная и основательная эрудиция захлестнута волнами религиозной чувствительности. Этот ученый приходит в отчаяние от того, что документы науки, с его точки зрения, чересчур грубы, и вот как он формулирует свое обвинение натуралистическому роману: «Читая литературные вымыслы нашего времени, можно подумать, что действительно существует только дурное и уродливое. Когда же наконец напишут реалистический роман о чем-нибудь хорошем?»

Знакомый довод – он сделался общим местом. Прежде всего термин «литературный вымысел» не точен, ибо как раз измышлять что бы то ни было мы меньше всего хотим. К тому же если заявляют, что в книгах наших нарочно собраны одни только отвратительные стороны человеческой жизни, то, значит, люди не дали себе труда нас прочесть. Так как мы ничего не выдумываем и пытаемся изобразить жизнь такой, какова она на самом деле, мы считаем, что изображаем ее со всем хорошим и плохим, что в ней есть. И мы убеждены, что отводим добродетели даже больше места, чем она на самом деле занимает в мире. К тому же надо бы договориться относительно слова «добродетель». Для нас она – в человеческой деятельности, в растущем прогрессе. От нас требуют отнюдь не реалистического романа о «добре», а романа лживого, какого-то уродца, составленного из разных кусочков, без сколько-нибудь исчерпывающего и серьезного анализа. Мы считаем, что окажем большую услугу человечеству, если, презрев эти фальшивые писания, годные разве только для утешения маленьких девочек, прямо, по-мужски скажем нашим современникам, что они такое и каковы их дела. XX век рассудит, какая из двух сторон была мужественнее и честнее.

К тому же не смеется ли над нами высокоученый г-н Ренан, когда ставит нам в вину все мелкое подличанье, которое мы видим в наши дни? Если мы покинем жесткую социальную почву и ограничимся только областью литературы, что тогда сказать об ужасах греческой трагедии, что значат по сравнению с нею преступления нашего буржуазного мира? Убийство, насилие, отцеубийство, кровосмешение – все эти чудовищные злодеяния расцветают в ней, словно это самый благодатный для них перегной. Надо сказать, что мы еще очень робки. К тому же и драматург и романист чем-то похожи на врача, который не интересуется человеком, когда тот здоров. Нам нужна страсть, иначе говоря, отклонение от нормы.

Возвращаюсь к Академии. По-моему, г-н Ренан выразил ее чувства, когда сказал, что ему по душе была бы литература, очищенная от всей неприятной правды. Это и есть та кастрированная, фальшивая литература, которую Академия считает достойной увенчания. Присудив премию Жуи роману Альфонса Доде «Фромон-младший и Рислер-старший», она долго еще трепетала за эту свою смелость, всех последствий которой не предвидела, и, как говорят, дала себе обет в будущем быть благоразумней. Ну что ж, она сторонится главного потока нашей литературы и готовит себе еще одно поражение, когда этот поток сдвинет ее с места и, может быть, даже унесет за собою. Вместо того чтобы идти впереди нас, она тянется в хвосте. Ее страх перед точными документальными данными и свободным психологическим анализом неуклонно бросает ее в объятия реакции. Она сама связывает себя по рукам и ногам, это вечная поставщица всего посредственного, заранее обреченная на неудачи.

Ну, а если она хочет знать, что я разумею под произведением, полезным с точки зрения нравственности, я отвечу, что это то, которое лучше всего служит величию нашей страны. Мольер был большим патриотом, чем г-н Дерулед, и мне думается, что, несмотря на всю грубость своего языка, Рабле полезнее Франции, чем г-н Эли Берте. В литературе добродетель – это гений.

Что ж, присуждайте премии вашим мнимым великим людям, начинайте с младенческого возраста, сделайте их лауреатами междушкольных конкурсов, пусть потом Французская Академия расплачивается по счетам их таланта. К счастью, сия университетская и академическая кухня никак не в состоянии расстроить здоровый французский ум.

Такая опасность грозит лишь злополучным посредственностям, которые, кстати сказать, обречены заранее. Существует лишь гений. Великая удача в литературе выпадает только на долю людей свободных.

ДЕМОКРАТИЯ
© Перевод А. Шадрин

Скоро я завершу годичный поход, для которого «Фигаро» так гостеприимно предоставил мне свои страницы. И вот сегодня, когда я вспоминаю написанные мною за этот год статьи, меня охватывает тревога: боюсь, что в пылу борьбы, когда я бывал возмущен человеческой глупостью и недобросовестностью, я недостаточно ясно выражал свое нежное чувство к нашему веку, мою глубокую веру в великое демократическое движение, которое увлекает нас за собой.

Позвольте мне еще раз рассказать об этом. Я знаю, что выражаю здесь мысли, несогласные со взглядами газеты, для которой пишу. Но мне необходимо высказать все, что я думаю, до конца, чтобы избежать каких бы то ни было недоразумений, и пусть уж каждый отвечает за свои убеждения. К тому же можно сделать так, чтобы никого не задеть, надо только быть достаточно учтивым, утверждая то, что тебе кажется истиной.

Перечитывая на днях «Замогильные записки» Шатобриана, я натолкнулся на следующее место: «Европа стремится к демократии… Начиная с Давида и до нашего времени призывали царей; сейчас – призывают народы… Налицо множество симптомов, свидетельствующих о переменах в жизни общества. Напрасно стараются создать партию, которая поддерживала бы единовластие: этот принцип правления отжил свой век… В конце концов придется уйти. Что значат три, четыре года, двадцать лет в жизни народа? Старое общество гибнет вместе с политикой, которая его породила… Настала эра народов».

Вот что писал почти полстолетия назад разочарованный паладин монархии. Он хранил рыцарскую верность своему королю и испустил крик отчаяния, когда увидел новое общество, которое надвигалось, неодолимое, как море. В наши дни прилив продолжается, он стал еще грознее, он сметает сейчас последние обломки старого мира. Ну что же! Этой общественной эволюцией ознаменована вся наша эпоха; это приход демократии, которая обновляет нашу политику, нашу литературу, наши нравы, наши идеи. Я всего-навсего констатирую факт. Добавлю, что, если кто-нибудь захочет преградить этому движению дорогу, он будет сметен.

Впрочем, мне понятны все сожаления. Когда рушится величественный старый храм, сердца верующих преисполняются грусти и гнева. Монархисты возлагают надежды на реставрацию, считая ее возможной, – это весьма почтенная мысль. Допустим даже, что реставрация совершится завтра. Король про царствует десять, двадцать, тридцать лет. «А что потом?» – спросим мы и ответим исполненным великой скорби криком Шатобриана: «В конце концов придется уйти». Новый прилив потопит трон, демократия разольется еще шире и станет глубже.

Зачем же сердиться, зачем разбивать себе в кровь кулаки о грубую силу? Сила сдается, когда ей приходит время сдаться. Появись у нас завтра король, он прежде всего подумает о том, чтобы встать на сторону демократии, ибо никакой король теперь уже не может царствовать, не уступив ей половины своей власти. Впрочем, я не предрешаю формы правления, – могут быть испробованы самые разные; больше того, в течение ста лет наши политические катастрофы происходят от попыток нащупать тот способ, которым можно было бы обеспечить нормальное существование нового общественного порядка.

Вот откуда наше беспокойство, наши ссоры, вся сумятица, творящаяся у нас на глазах; вот отчего, ошеломленные минутным гневом, мы закрываем глаза на великие свершения нашего века.

Я говорю даже не как республиканец, а просто как человек. Почему нам не верить в жизнь, в человечество? Глухое движение сотрясает его и толкает вперед. Так вот, это движение может только расширить сферу бытия, привести к более полному овладению миром. Нет никаких оснований думать, что зло восторжествует. Напротив, когда бывают приложены все усилия, видишь, как история неминуемо делает шаг вперед, сколько бы ни пришлось плутать по дороге. Итак, вперед, поверим в наше будущее! Что бы там ни было, завтрашний день будет прав.

Вот та непоколебимая вера, которую, по-моему, должен был бы разделять всякий политик; ему надо стать выше отвратительной кухни партийных распрей. Самая мерзость начинается тогда, когда все опускаются до уровня посредственности, до подлости честолюбцев, которые всячески стараются разжиться на нашей эпохе. Если тебе хоть сколько-нибудь дорога истина, ты приходишь в негодование, вступаешь в борьбу с этими ничтожными людишками, в то время как, может быть, лучше было бы промолчать и отсидеться в своем углу, дожидаясь окончательных результатов, ибо всё, вплоть до самых нечистоплотных и разрушительных начал, участвует в созидании жизни. Точно так же, как смерть необходима для того, чтобы мог существовать мир, мелкие людишки, несомненно, созданы для того, чтобы, обратившись в небытие, они заполнили собою рвы и век наш мог бы шагать дальше.

Сущность политики в наши дни заключается именно в этом. Хотя время пока еще смутное, события с каждым днем обретают все более отчетливые формы, и всюду слышен уже рокот демократии, которая день ото дня все ближе. Совершенно ясно, что в ней – наше будущее. А раз так, то надо принять ее, надо в нее поверить, даже если одни страстно ее отрицают, а другие хотят положить ее к себе в карман. Не ее вина, что дураки и негодяи на ней спекулируют. А главное, нечего дрожать при ее приближении, какую бы грозу она ни несла с собой. Мир создавался среди катастроф. Когда дело будет завершено, ее признают за благо.

Но я оставляю политику, ведь в конце-то концов это не моя область, и я втянулся в борьбу только потому, что все виды человеческих вывихов представлены в ней в изобилии.

Перейдем к литературе. Там демократические тенденции развиваются почти с такою же силой, как и в политике. На смену романтическому бунту, который расчистил почву, явилось натуралистическое движение, призванное утвердить новый порядок. Каждое общество несет свою литературу, и проницательные критики давно уже возвещают изменение ее характера. Встревоженный этим надвигающимся потоком, Сент-Бев разочаровался в своих упованиях на романтизм и кинулся назад, к классической эпохе. Как ни широк был его кругозор, он чувствовал, что некая новая стихия захлестнула его прежние привычки и вкусы, он говорил, что кончается целая эпоха, что писателям старой Франции пора уходить.

Это ощущение страха, это стремление со всем покончить я обнаружил у всех моих старших собратьев, даже у самых знаменитых. Это тревога и отчаяние политиков-роялистов перед лицом потрясенной страны, которая низвергает вековые устои; любопытно, что среди писателей, трепещущих теперь перед демократией в литературе, есть и такие, которые в свое время больше всего способствовали ее приходу. Но они дети другого века, в нашем их все оскорбляет. Пресса с ее оглушающей шумихой, с ее более чем сомнительными делишками выводит их из себя. Они по-прежнему привержены башне из слоновой кости Альфреда де Виньи, в их представлении поэт священнодействует, посвящая свои досуги писанию стихов; одна мысль о том, что их можно продавать, приводит его в негодование. В наших современных произведениях, разнохарактерных и написанных наспех, в творчестве, ставшем профессией, они видят близкий конец литературы, окончательное крушение всего великого и прекрасного.

Я пытаюсь в точности описать здесь очень типичное для них состояние духа. Они не чувствуют почвы под ногами, им кажется, что настало светопреставление. Рокот надвигающейся демократии кажется им издалека криками варваров, которые вот-вот изрубят всех мыслящих людей и низведут все человечество до уровня посредственности. И этот ужас, мысль, что демократия – заклятый враг искусства и литературы, заставляет их ненавидеть свое время, новые идеи, новые изобретения, весь огромный поток позитивизма, влияние которого ощущается все сильнее и сильнее в современной литературе.

Попробуйте поговорить о нашей эпохе с писателями, которым сейчас лет пятьдесят – шестьдесят. Иные из них, может быть, пустятся в лирические излияния по поводу демократии, которой агонизирующий романтизм завещал камзол Эрнани. Но другие, те, которые не принимают участия в пышном шествии ревнителей всеобщего блага, возденут руки к небу, содрогаясь от отвращения перед мерзостью литературного мира. Старинный стиль, этот милый стиль, взращенный в академических садах, пропитанный приятной эрудицией и лукавой риторикой, сейчас доживает в агонии последние дни, чтобы уступить место другому, грубому и точному, опирающемуся на документы, на место литературных забав приходят опыты ученого, для которого литература сделалась ремеслом, который доказал, что писатель может добывать средства к существованию пером, так же как врач – ланцетом. Именно этой земной стороной писательской деятельности и возмущаются представители нашего старшего поколения, предрекая конец французской литературе – погрязшей в утилитарности и страдающей от стремления всех уравнять, которое несет с собою демократия.

Среди моих современников я знаю еще одну группу писателей, которые, хоть и ни на что не сетуя, недоверчиво и презрительно относятся к демократическому движению. Они – мои ровесники. Это изощренные виртуозы ума, которые с аристократическим небрежением стараются все понять и ни к чему не воспламениться страстью. Они пускаются в утонченные рассуждения об искусстве, мудрствуют, пытаются быть остроумными, в своей изощренности доходят до того, что делают все наоборот, только бы стать непохожими на других. Но прежде всего они стараются показать, что стоят в стороне и презирают толпу; иные из них делают вид, будто пишут для одного-единственного читателя, для какого-нибудь знаменитого своего собрата, и заявляют, что им нет дела до всего остального мира. В действительности же они не идут навстречу своему веку, ибо не разделяют его страстей.

И, откровенно говоря, эти молодые денди от литературы, занимающиеся камерной музыкой, печалят меня больше, нежели наши предшественники-романтики, для чьих стенаний нужен по меньшей мере полный состав оркестра. Можно понять сожаления о прошлом перед лицом будущего, но что сказать об этих детях нынешнего дня, которые считают утонченным и остроумным бросить дело, чтобы, отойдя в сторону, предаваться невинным играм? Демократия надвигается, а они пускают в тазу бумажные кораблики, оправдываясь тем, что слишком легко обуты и, выйдя на воздух, могут промочить ноги.

Послушайте, по-моему, в литературе, как и в политике, не надо бояться нового времени. Литература умирает только вместе с языком. Завтрашний день принесет нам свои творения, и, я надеюсь, они будут тем значительнее, чем шире будет брешь, выходящая в XX век. Нельзя себе представить, чтобы после той грандиозной умственной деятельности, которая знаменует наше время, мы присутствовали при агонии. Вне всякого сомнения – это зарождение нового, начало некоего огромного исторического периода. Какая эпоха родится на свет? Никто не знает. Но почему бы нам не довериться ей и не ждать ее с тем спокойствием, которое дает вера?

Разумеется, наша литературная эпоха на редкость смутная. После того как рухнул храм классицизма, мы жили среди анархии стилей; готический собор мгновенно превратился в обломки, как те бутафорские руины в богатых поместьях, которые распадаются после первого же дождя; потом царил хаос разных своеобычных причуд, а между тем формула натурализма постепенно уточнялась и утверждала себя. Только наши дети смогут окончательно определить ее и осмыслить, – мы еще слишком взбудоражены борьбою и не можем отнестись к ней с необходимым спокойствием. Отсюда наши досадные преувеличения, наш все еще напыщенный язык и нарочитый выбор объектов для наблюдения. Всякая революция начинается именно так – с прискорбного насилия. Надо ждать, пока будет основано новое государство.

Поток низкопробной литературы, загромождающий собою умы и приводящий в отчаяние настоящих писателей, не лучше, чем пустозвонство прессы. Разумеется, дело не обходится без грязи, и это одно из тревожных последствий демократии, но как и в любой области эволюции человечества, без низкого и постыдного здесь не обойтись. К тому же пресса делает полезное дело: это – авангард демократии, она распространяет любовь к чтению и множит ряды нашей публики. Я знаю, что как раз на эту чересчур многочисленную публику и жалуются наши старые писатели и утонченные представители молодого поколения. Но почему бы нам бояться покровительства всего народа? Подлинная демократия в литературе именно в этом: говорить обо всех и говорить всем, дать гражданские права в литературе всем классам и обратиться, таким образом, ко всем гражданам. Если наша аудитория станет огромной, нам понадобится голос достаточно могучий, чтобы он разнесся по всем закоулкам нашей страны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю