355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма » Текст книги (страница 30)
Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:32

Текст книги "Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма"


Автор книги: Эмиль Золя


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 48 страниц)

БАЙЛЮ

Париж, 18 июля 1861 г.

Любезный друг!

Книга под названием «Поэт» могла бы оказаться весьма объемистой, и человек, не лишенный таланта, который предпринял бы подобную работу, мог бы создать недюжинное произведение. Вот какие вопросы я бы для этого изучил, или, вернее, вот из чего должна была бы состоять эта книга.

Прежде всего из сравнительной истории литературы нужно было бы вывести закон, по которому поэта можно считать великим. Я уверен, что получилась бы почти математическая формула, конечно, не без исключений, но точная для большинства случаев. Так, мы имеем два рода поэтов: одни, с верностью живописующие нравы своей эпохи, могут быть сколь угодно великими, но теперь привлекают лишь любознательность ученых; другие берут от человека не только то, что вызвано преходящей модой, а то, что в нем вечно; не смешные или блестящие стороны эпохи, а дурные и хорошие качества человека, которые остаются такими в любую эпоху; вот почему книги их интересны во все времена. Очевидно, последние поэты превосходят первых. Следовательно, нужно сказать поэтам: вы должны, должны видеть не людей, а человека, живописать века, а не один только ваш век. – Это не значит, что я хочу, чтобы человек жил вне времени, напротив, пусть поэт изучает своих современников, их деяния и слова, пусть он даже выводит их на сцену, но пусть не делает их какими-то исключительными существами; пусть пишет так, чтобы через тысячу лет читатель мог узнать себя в его героях.

К тому же я не очень рассчитываю на то, что социальный прогресс, цивилизация смогут привести к какому-нибудь прогрессу в поэзии. Объясню свою мысль: мне могут сказать, что поэту было бы полезно изучить и изобразить век вроде нашего, – наука развивается с каждым днем, и отношения между людьми становятся все менее варварскими. Чтобы ответить на это, я сошлюсь на Гомера, который жил в первые века цивилизации и все-таки, по мнению всех, является величайшим поэтом. Представим себе нимфу Поэзии: она неподвижно сидит на одинокой скале и смотрит на поток веков, уносящийся перед ее глазами; вот уже шесть тысяч лет воспевает она человека, вечную борьбу между душой и телом и никогда не заботится об отдельных людях. Пройдет еще шесть тысяч лет, а она по-прежнему будет извлекать все те же мелодии из своей лиры. Никто не замечает, как мало смысла имеют в поэзии эти слова: наука, цивилизация. – Зачем пытаться высказать в плохих стихах то, что столько учебников и трактатов объясняют нам хорошей прозой? С другой стороны, какое дело Музе до того, в большей или меньшей степени цивилизован человек, если она хочет быть только изображением его души? Мы прекрасно воспитаны, мы больше не едим руками, мы не ходим голые, это очень хорошо, но богиню это мало заботит, она даже предпочитает иногда немного варварства. Что касается науки, то, как известно, от меня не требуют, чтобы я перекладывал алгебру в стихи; меня убеждают, что алгебра, изложенная в прозе, разовьет во мне способность судить и косвенным образом поможет мне в моих стихах; словом, меня уверяют, что науки, в особенности науки естественные, дадут мне более глубокое знание человека и природы, что благодаря их влиянию я должен стать более крупным поэтом, чем это было бы возможно два века тому назад. Я не отрицаю этого влияния, однако оно так мало раскрывает мне загадку, называемую человеком, оно оплодотворяет мои мысли столь косвенным образом, что я, может быть, и испытываю его, но лишь сам того не замечая. К тому же если теоретически я и не прав, то опыт говорит в мою пользу. Я снова приведу в пример Гомера, добавлю еще и Библию, – среди всего нашего поколения людей ученых и цивилизованных я напрасно стал бы искать такого человека и такую книгу.

Не хочу сыпать здесь парадоксами, я был бы огорчен, если бы ты заключил из моих слов, что я решил нападать на науку и цивилизацию. Я хочу быть возможно более терпимым по отношению к ним и признаю, что поэзия в пределах возможности способна впитать в себя и то и другое. Я признаю, что наука и цивилизация открывают новые горизонты для поэта, что они могут быть источником вдохновения. Одним словом, поэзия прекрасно обходится без них, но она может использовать их, как и всякие другие элементы. Что же касается того, предпочтительнее ли эти элементы другим, то тут я сомневаюсь, так же как сомневаюсь в том, способен ли прогресс в науке и цивилизации повлечь за собой прогресс в поэзии. Можно было бы разрешить этот вопрос, снова прибегнув к сравнительной истории литературы. Так, мы видим, что по мере того, как Рим цивилизуется, римская литература идет к упадку, так же как греческая деградирует во времена наивысшего расцвета цивилизации Афин. Какой вывод можно из этого сделать? Только один: великая цивилизация и великая поэзия – не синонимы. И в самом деле, слово «цивилизация», как я тебе уже говорил когда-то, имеет и хороший и дурной смысл: изнеженные нравы, ложь, постоянно царящая в отношениях между людьми, – вот недостатки цивилизованного человека. Очевидно, такие вещи не порождают великих поэтов. Напротив, лучше понятая религия, истинная, излучающая свет наука, общественная свобода в сочетании с порядком – вот хорошие качества цивилизованных эпох, которые дают широкий размах крыльям поэзии. Если римская и афинская цивилизации повредили литературе и искусству, значит, недостатки господствовали там над хорошими сторонами. Я не совсем представляю себе, какие стороны господствуют в наше время. Но если мы хотим подбодрить наших поэтов, то скажем им, не употребляя громких слов «наука» и «цивилизация»: «Взгляните: астрономия считает и измеряет звезды; естественная история изучила человеческое тело, исследовала землю и классифицировала все ее дары; физика и химия объяснили нам, одна – явления, вызываемые или испытываемые на себе телами, другая – состав и свойства тел; точные науки – это лестницы, ведущие ко всем остальным знаниям. С другой стороны, правосудие, религия облагораживаются, свобода ширится, люди идут к общему слиянию народов в единый, свободный народ, проникнутый духом божиим. Вот что дарит нам наш век: черпайте же полными горстями. Достигайте величия, используя этот материал». Тогда, быть может, из всех этих элементов родится божественное произведение, которое не станет считаться с моим презрением поэта к нашему просвещенному веку. А может быть, поэт предпочтет удалиться под сень дерев и просто воспевать человека таким, каким воспевали его наши отцы. Но я вижу, что чертовски отклонился от своей темы. Я уже начал наскоро излагать здесь содержание второй книги, или, по крайней мере, длинной ее главы, которая могла бы называться: «О науке и цивилизации и об их отношении к поэзии».

Так как все это слишком неопределенно и, быть может, выражая свои мысли, я не вполне отдаю себе отчет, не противоречат ли они друг другу в ходе моих рассуждений, я хочу сейчас подвести итог. Я сказал, что не рассчитываю на то, что научный и социальный прогресс будет способствовать прогрессу в поэзии, сказал, что поэзия может быть великой и сильной независимо от развития науки и цивилизации; что поэт тем не менее может использовать оба эти явления и извлечь из них возвышенные идеи, как он порой извлекал их из варварства и гипотез, порожденных невежеством. – Все это не противоречит моей первой мысли: я по-прежнему считаю, что величайший поэт это тот, кто отрывает людей от их времени и изображает человека всех времен. Очевидно, можно быть таким, будучи в то же время поэтом ученым и цивилизованным.

Я должен был еще прежде сказать тебе, что моя книга – это трактат об искусстве поэзии, но не «Искусство поэзии» в духе Буало, который ограничивается тем, что классифицирует различные жанры и дает несколько сухих и холодных советов относительно формы и несколько общих правил, которые и так всем известны; моя книга – это универсальное Искусство поэзии, охватывающее и форму и содержание, словом, это философия истории литературы. Тот, кого я назову поэтом, в некотором роде воплотит в себе всех поэтов прошлого, сопоставленных и слитых в одном поэте, поскольку это позволяет их творчество. После того как будут изучены формы бытия поэта, принципы, по которым он живет, среда, где он творит, нужно перейти к изучению его связей с различными сферами, которые он может отразить в своем творчестве. Таким образом, нужно будет определить, что в его поэзии от идеала и что от действительности, когда он устремляется к небесам, а когда тяготеет к земле; нужно посмотреть, как он отразил человеческие страсти, в особенности любовь, как преломил в своей поэзии науку, философию, религию, политику. Затем можно было бы, зная, чем вызвано его творчество, уяснить себе, что именно он создал; иными словами, зная среду, в которой он появился, зная, кроме того, какие пружины им двигали, можно изучить влияние, оказанное им на его эпоху, на его современников.

После этого можно было бы рассмотреть все отличающие его достоинства, например, своеобразие и т. д. и т. д. и еще гармонию, прелесть, возвышенность и пр. и пр. Изучив, таким образом, первоклассного поэта, можно было бы для сравнения изучить поэтов второго и третьего ряда; таким образом, исследование стало бы полным.

Наконец, мы подошли бы к форме. После беглого сопоставления различных языков и различных ритмов мы посмотрели бы, как их использует поэт, и т. д.

Все это, очевидно, было бы только подготовительным исследованием. Я не собираюсь писать историю разных литератур, но, опираясь на них, хочу основать новую поэтику. Я хочу похитить у великих поэтов тайну их величия, тайну содержания и формы их произведений, чтобы установить правила, соблюдение которых порождает великих поэтов. Образцом для других стал бы поэт, которому я придал бы все качества древних рапсодов.

После того как я последовал бы за поэтом в прошлые века, я поместил бы его среди наших современников. К этому я и хотел прийти: спросить у истории, какую роль он должен играть в наши дни, спросить у нее, благоприятны ли для поэта наши времена. Так, например, если говорить только о французской литературе, которую я немного знаю, то я могу наметить в ней три четко определенные эпохи. Первая, средние века, характеризуется такими чертами: ее поэты живут своим собственным воображением, не следуя подлинно национальным образцам; эта литература рождается из кельтских сказаний, на какой-то период ярко вспыхивает в эпических поэмах и любовной поэзии трубадуров, затем потухает. Вторую эпоху, Возрождение, можно охарактеризовать так: резкая реакция против средних веков, такая резкая, что она переходит через край и у Дюбартаса становится нелепой, затем Малерб учреждает новую школу; в XVII веке она достигает полного блеска, а в XVIII медленно клонится к упадку. Наконец третья, романтизм, – наша эпоха, движение которой не закончено; у нас была пока только бурная реакция, мы еще ждем своего Малерба. Нужно заметить, что эта третья эпоха, так же как и вторая, восстает против той, которая ей предшествует, и по аналогии мы должны предположить, что все ее фазы будут такими же. Ты видишь, как я собираюсь воспользоваться историей: уяснить себе путем сравнения прошедших веков с нашим, каким должен быть поэт наших дней, какова должна быть его роль, его стремления, содержание его творчества. Само собой разумеется, я не собираюсь ничего формулировать, основываясь на приведенном выше примере. Я набрасываю свои мысли, по мере того как пишет мое перо, в том виде, как они в беспорядке приходят мне в голову; то, что я излагаю здесь, – это даже не план, это содержание плана, который я смогу когда-нибудь составить.

Я говорю с тобой об этом замысле поэтики, потому что у меня появилась одна идея. Это как раз та тема, которой ты мог бы заняться, когда закончишь свое образование. Она требует совершенного знания истории, способности к тонкой и здравой критике, умения судить сжато и ясно; ты обладаешь этими качествами в гораздо большей степени, нежели я. С другой стороны, если поэтику сочиняет поэт, то он делает это своеобразным способом. Сперва он пишет свое произведение, причем большею частью без определенных правил, по прихоти вдохновения; потом, когда поэма готова, он перечитывает ее, оглядывается на пройденный путь, вспоминает, как он его прошел, и лишь тогда, в предисловии, оправдывает свою манеру и предлагает в качестве правила то, что он делал наудачу. Я его не упрекаю; то, что он установил, предварительно произведя опыт, стоит, может быть, больше, чем то, чего так называемый хороший вкус требует, не проверив на деле. К тому же, когда доводы его правильны, в пользу поэта говорит то обстоятельство, что за наставлением обязательно следует пример. Правда, он может ссылаться только на свои собственные стихи; его позиция граничит с самомнением, потому что он считает себя главою школы. Он одновременно и судья и подсудимый – разумеется, он докажет, что прав. Однако повторяю, предисловие может быть очень полезно, его нужно принять во внимание, но принимать суждения автора можно, только критически рассмотрев их. Во всяком случае, если поэт пишет свою собственную поэтику, то бескорыстный человек может написать поэтику вообще. Он постигнет творческий метод всех поэтов, сплавит воедино и выведет из него вечные принципы поэзии. Мне, конечно, скажут, что только поэт может судить и направлять поэтов. Но я и не собираюсь доверить это сочинение барышнику или кабатчику, я хочу доверить его человеку, влюбленному в великое и прекрасное, поэту по духу и характеру, а не просто автору более или менее сносных стихов, главное же, человеку, которому не нужно защищать несколько тысяч полустиший. Эта книга будет написана прозой, ведь если бы она была написана в стихах, то автор, обязанный подавать пример, испортил бы свои лучшие наставления плохими александрийскими стихами; кроме того, с прозой легче обращаться, и автору будет гораздо удобнее пользоваться ею, так как он желает прежде всего создать литературный трактат, а не поэму. Я приведу в пример «Искусства поэзии» Горация и Буало; они содержат прекрасные стихи, но тот, кто будет искать в них нечто другое, найдет лишь несколько общих наставлений, которые сами по себе, может быть, и очень хороши, однако же общеизвестны; эти законы, собственно говоря, есть не что иное, как естественные законы поэзии, врожденные для всякого поэта со вкусом. Из вышесказанного ты понимаешь, что моя новая поэтика должна быть не такой. По всем этим причинам я могу повторить в заключение, что ты очень подходишь для этой работы.

Недавно я просмотрел «Легенду веков», [72]72
  Первая серия поэтического цикла В. Гюго «Легенда веков» появилась в 1859 году (вторая в 1877 г. и последняя только в 1883 г.).


[Закрыть]
последнее из вышедших произведений Виктора Гюго. Но мне удалось достать только второй том, читал я в такой спешке, что не берусь с уверенностью говорить об этой книге. Все же могу сказать тебе вот что: недостатки великого поэта, недостатки, которые почти переходят в достоинства, еще ярче проявляются в его последних поэмах. Стих более резкий, разорванный, отрывистый, но в то же время более мощный, сжатый, выразительный. Ты, впрочем, знаешь этот скупой, отчеканенный, точный стих. Только здесь поэт еще усиливает эти достоинства, так что иногда даже хочется назвать их недостатками. Образы всегда странные, но чрезвычайно выразительные: предмет скорее видишь, нежели читаешь о нем. С другой стороны, Гюго немного злоупотребляет описаниями; но эти описания до того ярки и поэтичны, что они не утомляют. Мне кажется, в этом произведении меньше чувствительности, юношески свежего волнения, чем в других. Я ничего не формулирую, ведь я бегло прочел только несколько отрывков наудачу. Не стал ли поэт писать хуже со времени «Осенних листьев»? Боюсь, что да, но не могу утверждать с достаточным основанием. Я запомнил только один стих, поразивший меня своей оригинальностью. Какой-то фавн предстает перед судом богов, собравшихся на Олимпе. Этот воришка страшно некрасив – мохнатый, уродливый. При виде его боги и богини покатываются со смеха, как об этом рассказывает Гомер. Это грандиозные раскаты смеха; все небо хохочет. И вот, перечисляя смеющихся богов, поэт обмолвился таким стихом:

 
Не удержался гром, и разразился он.
 

Придирчивый изящный вкус оскорбился бы этим александрийским стихом, и действительно, только остроумие спасает его, иначе он звучал бы странно. Меня же он рассмешил, и я с удовольствием потом перечту его. Это одна из тех острот, от которых не может удержаться и гений, она дрожит на кончике нашего пера, мы обязательно должны записать ее на бумаге, а потом не хватает мужества ее вычеркнуть.

Ты, может быть, спросишь, зачем я посылаю тебе это письмо, совсем не интересное, без всяких подробностей о том, что могло бы тебя интересовать. У меня две причины: первая – это то, что моя мать со дня на день должна переехать на другую квартиру, и я хочу дать тебе более надежный адрес. Пиши мне теперь по адресу: улица Сент-Никола-дю-Шардонне, № 3. Вторая причина: подробности, о которых ты спрашиваешь, настолько незначительны, что просто не знаешь, что и написать. Все-таки вот они в двух словах.

В последнее время вижу Сезанна довольно редко. Он работает у Виллевьейля, ходит к Маркусси и т. д. Однако мы с ним дружим по-прежнему. Все еще надеюсь скоро поступить на службу. Когда ты приедешь сюда, уже наверняка буду служить. – Я связан с одним экономистом, чьи работы я исправляю с точки зрения стиля. Со своей стороны, он ищет мне издателя и собирается познакомить меня с несколькими писателями. Наконец, к несчастью, здоровье мое очень плохо. Давно уже дня не проходит, чтобы меня не мучили боли. Пищеварительные органы ослаблены, давление в груди, кровотечения и пр.; я не решаюсь отдаться в руки врачей, предпочитаю, чтобы открылась настоящая славная болезнь; от нее бы уж я как-нибудь избавился, но так как болезнь не определяется, я жду, чтобы природа сделала свое.

Очень надеюсь на тебя. Мне кажется, когда ты приедешь сюда, мне станет лучше и морально и физически. Работай и приезжай, а для этого – мужайся!

Кланяйся твоим родителям.

Жму руку. Твой друг.

Как только сдашь экзамен, напиши мне о результате. Не забудь новый адрес, который я тебе посылаю, и скажи, куда я должен теперь адресовать свои письма.

Это письмо читай только в перерыве между занятиями: оно чисто литературное и не представляет прямого интереса.

1863
© Перевод А. Тетерникова и М. Трескунов
ЖЮЛЮ КЛАРЕТИ

5 июня 1863 г.

Милостивый государь!

Имею честь предложить Вам два своих рассказа.

Я хотел бы попытаться опубликовать их в «Л’Юнивер иллюстре» и решил попросить Вас, милостивый государь, посмотреть эти скромные пустячки и рекомендовать их главному редактору газеты. Моя просьба, быть может, докучная, вполне естественна. Ее можно объяснить моей большой симпатией к Вашему таланту и моей великой гордыней, которая позволяет мне надеяться, что человек умный меня простит.

Я прошу Вас со всем пылом начинающего поэта не отвергать моих рассказов, прежде чем прочтете их. Рукопись такая тоненькая, что Вам не потребуется и четверти часа, чтобы ознакомиться с ней.

Подумайте о том, что для меня это почти вопрос литературной жизни или смерти и что я ожидаю Вашего приговора со всем нетерпением двадцатилетнего поэта.

Прошу вас, сударь, принять уверения в совершенном моем почтении.

РЕДАКТОРУ «ЕЖЕМЕСЯЧНОГО ОБОЗРЕНИЯ»

Париж, 16 июля 1863 г.

Милостивый государь!

Я служу в рекламном отделе издательства «Ашетт». Там я имел возможность прочитать «Ежемесячное обозрение» и узнать о Вашей большой любви к молодежи и о Вашем свободомыслии.

Не окажете ли Вы гостеприимство незнакомцу, за которого как раз и могут поручиться только молодость и свобода мысли?

Имею честь предложить Вам два своих стихотворения. Не смею заранее благодарить Вас за то, что Вы их напечатаете, однако же питаю самые большие надежды на мои рифмы и на Вашу снисходительность.

Не решаюсь отослать Вам также два рассказа в прозе, которые я уже приготовил к отправке. Соблаговолите сообщить мне, появится ли у Вас желание познакомиться с моей прозой, после того как Вы прочтете стихи.

Надеюсь на Вас.

Примите, милостивый государь, уверения в совершенном моем почтении.

1864
© Перевод А. Тетерникова и М. Трескунов
АНТОНИ ВАЛАБРЕГУ

Париж, осень 1864 г.

Дорогой Валабрег!

Не знаю, какое у меня получится письмо, буду ли я писать его бархатной лапкой или выпущу когти. Признайтесь, что Вы нарочно хотите меня обозлить. Какого черта Вы так грубо, без предупреждения заявляете, что стали реалистом? [73]73
  В 60-х годах XIX века «реалистами» называла себя группа писателей, возглавляемая Шанфлери, которая проповедовала «искренность» в искусстве и была далека от больших социальных обобщений.


[Закрыть]
Надо же все-таки щадить людей.

Я всегда терпеть не мог эти глупые шутки: спрятаться за занавеской и в тот момент, когда кто-нибудь проходит мимо, вдруг заорать, словно оборотень. У меня чувствительные нервы, и, откровенно говоря, я сержусь на Вас за то, что Вы меня не пожалели. – Боже мой, теперь, когда я опомнился от страха, я не берусь утверждать, что у Вас не было оснований побрататься с Шанфлери. По-моему, нужно все знать, все понимать и всем восхищаться в той степени, в какой любая вещь достойна восхищения. Но только позвольте мне пожалеть Вас за то, что каждая новая идея вызывает у Вас такое глубокое потрясение. С юных лет Вы были поклонником классицизма, и это нежное и целомудренное состояние духа позволило Вам спокойно провести Вашу юность. Во время Вашего пребывания в Париже какой-то демон, враг Вашего покоя, потихоньку склонил Вас к романтизму, и Вы стали романтиком, причем сами сильно перепугались и страшно удивились Вашей новой манере видеть, словом, совершенно сбились с толку. Помните? Вы говорили мне: «Я потерял необходимый мне покой, я сжигаю то, что написал, и не знаю, с чего начать». Я, наивный и добрый малый, ожидал, что Ваш романтизм устоится. Не тут-то было! Не успели Вы побыть романтиком, как вот тебе и раз – Вы уже реалист; Вы удивлены, что могли стать реалистом, Вы ощупываете и не узнаете самого себя, Вы пишете мне слова, которые выдают всю Вашу тревогу: «Мне потребуется немало времени, чтобы снова очутиться в своей тарелке». Ну нет! Право же, приятно менять блюда, но если не хочешь даром терять время, в литературе надо всегда есть из одной и той же тарелки – своей собственной. Понимаете ли Вы меня и чувствуете ли мораль моей иронии? Вы перешли от Вольтера к Шанфлери через Виктора Гюго; это доказывает, что Вы идете вперед; но не думаете ли Вы, что лучше бы Вам оставаться на месте и создавать что-то; быть самим собой, не заботясь о других? Я рад видеть у Вас широкий ум, которому доступна любая форма искусства, но Вы нравились бы мне еще больше, если бы оставались наедине с самим собой, рифмовали бы, не тревожась о разных школах, давали бы полную волю своему темпераменту, а главное, если бы Вы беспомощно не останавливались на полдороге, открывая неведомые миры, давно уже всем известные. Хотите, я подведу итог всему сказанному, со всей свойственной мне грубоватой откровенностью? Если Вы не перестанете всему удивляться, если смело не возьметесь за перо и не будете писать наудачу на первую подвернувшуюся Вам тему, если не почувствуете в себе силу по-своему понимать натуру, у Вас никогда не будет ни малейшего своеобразия и Вы останетесь только отблеском отблеска. – А теперь позвольте мне поздравить Вас с тем, что Вы поняли школу, которая мне по душе; сказать по правде, я не думаю, чтобы она отвечала Вашей натуре, Вы не родились реалистом, не обижайтесь на меня; по повторяю: хорошо, когда понимаешь все. – Докажите, что я солгал, дорогой Валабрег, напишите вторую «Госпожу Бовари», и Вы увидите, как я буду аплодировать. Если Вы ее напишете, я даже прощу Вам, что Вы нагнали на меня такого жуткого страху своим реализмом; я еще и сейчас весь дрожу. Когда я получил Ваше письмо и прочел его, меня охватило долгое раздумье. Я дам волю своему перу и расскажу Вам, что это были за мысли. Таким образом я разъясню самому себе собственные идеи и набросаю примерный план довольно обширного исследования, о котором хочу побеседовать с Вами. Когда-нибудь я напишу его. Судите содержание, а не форму, я излагаю свои мысли как придется, наспех.

 
                           ЭКРАН
Экран – Экран и действительность
Экран не может дать точного изображения действительности
 

Я позволю себе сначала довольно рискованное сравнение: всякое произведение искусства подобно окну, открытому в мир; в раму окна вставлен своего рода прозрачный Экран, сквозь который можно видеть более или менее искаженное изображение предметов с более или менее измененными очертаниями и окраской.

Эти изменения зависят от природы Экрана. Перед нами мир не точно такой же, как в действительности; это мир, измененный благодаря среде, сквозь которую проходит его изображение.

Мир в произведении искусства воспринимается нами через человека, через его темперамент, его индивидуальность. Образы, возникающие на этом особого рода Экране, не что иное, как воспроизведение предметов и людей, находящихся по другую его сторону, и это воспроизведение, которое не может быть точным, меняется всякий раз, как между нашими глазами и миром возникает новый Экран. Таким же образом стекла различного цвета придают предметам различную окраску; таким же образом выпуклые или вогнутые линзы каждая по-своему искажают предметы.

Ни в одном произведении искусства невозможна точная передача действительности. Говорят, что любой объект изображения принижается или идеализируется. В сущности, это то же самое. Всегда есть искаженно того, что существует. Всегда есть ложь. Не важно, искажается ли предмет в плохую или в хорошую сторону. Повторяю: искажение, ложь, неизбежные при этом оптическом явлении, зависят, очевидно, от природы Экрана. Вернемся к нашему сравнению: если бы в окне не было никакой преграды, предметы, находящиеся за ним, были бы видны во всей своей реальности. Но в окне есть преграда, и ее не может не быть. Образы мира должны пройти через какую-то среду, и эта среда непременно должна изменить их, как бы чиста и прозрачна она ни была. Разве не противопоставляется слово Искусствослову Природа?

Итак, процесс создания всякого произведения состоит в следующем: художник приходит в прямое соприкосновение с миром, видит его по-своему, проникается им и посылает нам его светящиеся лучи, предварительно, как призма, преломив и окрасив их в соответствии со своей натурой.

Следовательно, рассмотрению подлежат только два элемента: мир и Экран. Но так как мир одинаков для всех и посылает всем один и тот же образ, то изучению и обсуждению подлежит только Экран.


Изучение Экрана. – Его Сущность

Изучение Экрана, вот главный предмет философских споров. Одни, и таких в наше время много, утверждают, что Экран весь состоит из плоти и крови и что он воспроизводит образы материально.Среди этих философов Тэн сначала рассматривает Экран как таковой, наделяет его каким-то основным свойством, затем утверждает, что он может принимать самый различный характер под влиянием трех важнейших факторов: расы, среды и момента. Другие, не отрицая полностью наличия плоти и крови, убежденно доказывают, что образы воспроизводятся на бесплотном Экране. Таково мнение всех спиритуалистов: Жуффруа, Мэн де Бирана, Кузена и т. д. Наконец, так как во всем должна существовать золотая середина, Дешанель в одной из своих последних работ написал следующее: «В том, что называют произведениями духа, не все можно объяснить духом, но в то же время и тем более не все можно объяснить материей». Этот малый никогда себя не скомпрометирует. Невозможно сказать удачнее, не сказав ничего. И прежде всего, что такое дух?

Впрочем, я сейчас не собираюсь изучать природу Экрана. Мне нет дела до механизма этого явления. Я хочу только констатировать, что возникает изображение и что, в силу таинственного свойства пропускающего свет существа, материального и в то же время не материального, данное изображение присуще именно ему.


Экраны-гении. – Маленькие тусклые Экраны

Глава школы – это мощный Экран, передающий изображения с большой силой. Школа – это несколько маленьких тусклых Экранов с грубой зернистой поверхностью. Сами не обладая достаточной силой, чтобы создавать образы, они заимствуют ее у могучего и чистого Экрана, который признают своим вожаком. Вот постыдный результат такой практики. Гениальному художнику всегда будет дозволено показывать нам мир в зеленых, синих, желтых тонах или в любых других, в каких ему понравится; он может передать нам круги в виде квадратов, прямые линии в виде ломаных, и нам не придется на это жаловаться; лишь бы воспроизведенные образы обладали гармонией и блеском красоты. Но чего нельзя терпеть – это мазни и нарочитого искажения действительности. Недопустимо, чтобы синее, зеленое или желтое, квадрат или прямая линия возводились в принцип и в закон.

Неужели же, если некий гений допустил незначительные отклонения в контурах, незначительные изменения в оттенках натуры, эти отклонения и эти изменения станут непреложными догмами! В каждой школе чудовищно то, что она обязывает художника искажать натуру и лгать в соответствии с определенными правилами. Правила – это орудия лжи, которые передаются из рук в руки для того, чтобы с их помощью искусственно, мелочно и лживо воспроизводить грандиозные и прелестные образы, которые гениальный Экран передавал со всей наивностью и силой, ему присущими. Произвольно установленные законы – весьма неточный способ воспроизведения мира, который глупость предписывает глупости в качестве легкого средства для достижения любой истины.

Правила имеют смысл лишь для гения, по произведениям которого оказалось возможным их формулировать; только у этого гения они были не правилами, а его личной манерой видеть, естественным действием Экрана.

Школы были созданы для посредственностей. Правила полезны для тех, у кого нет силы, присущей смелым и свободным художникам. Именно школы поставляют картины и статуи в частные особняки и общественные здания, школы придумывают мелодию к каждой песенке, школы удовлетворяют потребность нескольких миллионов читателей; все это означает, что общество нуждается в известной, более или менее художественной, роскоши, и, чтобы удовлетворить эту потребность, школы производят определенное число более или менее хороших художников в год. Эти художники занимаются своим ремеслом, и все идет как нельзя лучше. Но к гению это не имеет никакого отношения. Он по самой своей сущности не может принадлежать ни к какой школе, но в случае надобности может создавать новые школы; он довольствуется тем, что становится посредником между натурой и нами и простодушно воссоздает нам ее образы, а его произведениями, его свободной манерой пользуются для того, чтобы запретить всякую оригинальность его ученикам. Сто лет спустя другой Экран дает нам другие отпечатки вечной природы, новые ученики формируют новые правила и т. д. Гениальные художники рождаются и растут свободно; ученики следуют за ними по пятам. Школы никогда еще не породили ни одного великого человека. Это великие люди породили школы. Последние, в свою очередь, поставляют нам из года в год по нескольку дюжин художников-чернорабочих, в которых нуждается наша цивилизация.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю