355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма » Текст книги (страница 28)
Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:32

Текст книги "Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма"


Автор книги: Эмиль Золя


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 48 страниц)

БАЙЛЮ

Июль 1860 г.

Дорогой друг!

Небольшое недомогание и большущая лень до сего дня мешали мне сесть за письмо. Да и к чему переписываться? Ведь отсутствие интересов мало располагает к обмену мнений. Главное – каждый из нас должен твердо помнить, что у него есть друг, чье сердце ему хорошо известно. Видишь, я примирился с твоими продолжительными паузами и уже не подшучиваю над тем, что ты пишешь так редко. Подождем того времени, когда будем вместе, и тогда постараемся снова узнать друг друга. Я убежден, что те перемены, которые в нас произошли, ничуть не помешают нашей дружбе.

В общем, мне надоело лентяйничать, и я начинаю свое длинное послание, даже не думая о том, чем его заполню, – пишу, чтобы писать. Ну, разве не похвально – месяцами тянуть и медлить, создавать в уме романы и вдруг в одно прекрасное утро, устав от раздумий, засесть за работу и набросать на бумаге первые пришедшие в голову мысли. Давай же поболтаем о том, о сем. Напомнить о себе, вспомнить о тебе – такова моя цель, и я достигну ее, какова бы ни была тема этого письма: небеса или преисподняя, идеал или действительная, реальная жизнь.

Таково мое вступление, поскольку классики утверждают, что без вступления обойтись нельзя. Ты как раз и пишешь мне об идеале и действительности, предлагаешь возобновить наш старый спор на эту тему, по только обменяться ролями: ты вдруг становишься поборником идеала, а меня хочешь превратить в поборника действительности, Такая перспектива мне не по душе; ведь я писал тебе то, что думал, и, заглянув в себя, не нахожу никаких перемен в своих взглядах. Я солгал бы самому себе, если бы стал вдруг писать тебе такие же письма, какие прежде ты писал мне. Я не могу сделаться реалистом, то есть поборником действительности в том смысле слова, какой придавал ему ты, не могу, поставив во главу угла материальные потребности человека, подавить все его благородные порывы. Но, повторяю в сотый раз, мне уже приходилось ушибаться об эту самую действительность, я хорошо с ней знаком и, если хочешь, могу показать ее тебе при условии, что потом расскажу о небесах и помогу увидеть звезду в каждой встреченной луже. Что меня страшно раздражало прежде, это твое упорное нежелание понять мою философию. Тщетно я кричал: «Действительность печальна, действительность уродлива, прикроем же ее цветами, будем иметь с ней дело лишь в той мере, в какой этого требует наша жалкая человеческая природа, – будем есть, пить, удовлетворять наши животные вожделения, но пусть душа получит свою долю, пусть мечта украсит часы нашего досуга». Ты неизменно отвечал мне, что я витаю в облаках, что я слеп, что я ничего не вижу. Это я-то не вижу, черт побери! Я отвожу глаза от навозной кучи и смотрю на розы не потому, что отрицаю полезность навоза, благодаря которому расцветают эти прекрасные цветы, а потому, что предпочитаю ему розы, хотя и знаю, что они не приносят пользы. Вот каков мой взгляд на действительность и на идеал. Я принимаю первую как необходимость, я подчиняюсь ей согласно законам природы, но как только появляется возможность свернуть с этой проторенной дороги, я убегаю с нее и без конца брожу по моим любимым лугам.

Что до тебя и твоего предложения, то я ни на миг не усомнился в твоей добросовестности. Я считаю тебя неспособным на лицемерие и на участие в той некрасивой игре, в которой человек сегодня защищает то, на что нападал еще вчера. Оставим ее для науки, имеющей столь неподходящее название «право». Наоборот, я даже рад: ведь если ты защищаешь идеал, стало быть, я обратил тебя в свою веру и ты наконец послал к чертям все твои вздорные рассуждения о необходимости пить и есть. У нас, бедных смертных, есть свои лучи и свои тени. Тени – это те самые материальные, насущно необходимые вещи, которые приковывают нас к земле; лучи – крылья, уносящие нас на небеса. Когда пахарь, проработав в поте лица весь день на своем поле, возвращается домой, он наслаждается часами отдыха у домашнего очага. Так станем же этим пахарем, мой бедный друг, и будем учиться умело чередовать лучи и тени. Пусть насытится тело, а потом надо дать пищу и душе.

Посреди горьких обид реальной жизни, омрачающих нашу молодость, есть одна, о которую разбивается каждое благородное сердце: это разочарование в любви. В шестнадцать лет мы предаемся золотым мечтам, кровь в нас кипит, и мы горим желанием осуществить их. Очертя голову бросаемся мы в погоню за химерой. Первая женщина, которая попадается на нашем пути, кажется нам той, кого мы ищем; наше поэтическое воображение расцвечивает ее всеми красками фантазии, и, безумные, мы уже не мыслим без нее своего будущего счастья. Увы! Вскоре ясное небо покрывается тучами, и приходит день, когда мы с тоской признаемся себе, что ошиблись. Но мы еще молоды, мы снова отправляемся на поиски идеала, заводим новых возлюбленных, и лишь после того, как испробуем все – от публичной женщины до девственницы, – совершенно опустошенные, мы заявляем, что любви нет. Вот оно – то, что старики называют опытом, что они ставят себе в заслугу и бросают нам в лицо как признак своего превосходства. Нет, пусть уж я навсегда останусь сумасбродом и пусть в старости у меня еще сохранятся все те иллюзии, за которые нас зовут безумцами!

Мне кажется, есть один вопрос, который каждый молодой человек должен поставить перед собой прежде всего, – вопрос, который, правда, не поможет ему сохранить свою мечту, но, по крайней мере, укажет дорогу и научит действовать со знанием дела. Вот этот вопрос: «Из какой категории женщин буду я выбирать любовницу? Кто она – проститутка, вдова, девственница?» – Ты просил меня показать тебе действительность – что ж, эта тема напрашивается сама собой, и я не хочу уклоняться от нее. Итак, давай пороемся в грязи, друг мой, и ты поймешь, что встретить ту, кого мы ищем, почти невозможно.

Я могу рассказать тебе о публичной женщине со знанием дела. Иногда нам, мужчинам, приходит в голову безумная мысль исправить заблудшую своей любовью, вытащить ее из канавы. Нам кажется, что у нее доброе сердце, что в нем скрывается последний проблеск любви, и мы пытаемся дыханием нежности раздуть эту искру, превратить ее в пламень. С одной стороны, тут участвует наше самолюбие, с другой – мы повторяем про себя разные прекрасные изречения вроде: «Любовь смывает любую грязь, любовь искупает все ошибки». Увы! Как ни хороши все эти истины, они лживы! Публичная женщина – создание божие, – быть может, родилась с самыми лучшими задатками, но привычка сделалась у нее второй натурой. Я не говорю, что сердце у нее испорчено от природы, но следы разврата остались в нем навсегда, а добро давно вытеснено злом. С беспримерной легкостью, являющейся, очевидно, следствием ее неустойчивого положения, она переходит от любовника к любовнику, не сожалея о предшественнике и почти не испытывая влечения к преемнику. С одной стороны, пресытившись ласками, устав от наслаждений, она уже не способна разделить страсть мужчины, с другой, – не получив никакого воспитания, не обладая тонкостью чувств, она как бы лишена души и не может сблизиться духовно с человеком любящим и благородным. Вот она, та, кого иной раз нам приходит фантазия полюбить, существо, сбившееся с пути, нечто среднее между женщиной и самкой. Теперь предположим, что некий молодой человек вздумал вернуть на стезю добродетели это заблудшее создание. Он встретил ее где-нибудь в кафе, пьяную, принадлежащую всем. Несколько бессвязных слов, которые она пролепетала, растрогали его; он приводит ее к себе и немедленно начинает лечение. Преисполненный нежности, он мягко указывает на то, что жизнь, которую она ведет, ужасна, а потом, переходя от теории к практике, требует, чтобы она сменила свой кричащий наряд на более скромное, более приличное платье, а главное, чтобы она его полюбила, привязалась к нему и понемногу забыла свои прежние привычки – танцы, рестораны. Предполагается, что наш молодой человек не глуп и не ревнив, что он возьмется за это умело и не станет требовать строжайшей нравственности с первого же дня. Но как ни велика будет его любовь, как ни утонченны будут его приемы, могу поклясться, что он добьется лишь одного – она его возненавидит! Она назовет его тираном, будет оскорблять на тысячу ладов, говорить ему, что такой-то или такой-то прежний ее любовник был красивее его, щедрее, будет рассказывать тысячи любовных похождений – одно грязнее другого, вспоминать кутежи и попойки, болтать вздор и чепуху. И молодой человек, устав ударять по всем струнам, не вызывая при этом ни малейшего отзвука, устав расточать сокровища любви, не встречая ответа, постепенно умерит свой пыл и не станет больше требовать от этой женщины ничего, кроме гладкой кожи и красивых глаз. Так кончаются все наши мечты об исправлении падших женщин. К счастью, из этой обманутой любви мы извлекаем великолепный урок. Нас охватывает глубокое отвращение к разврату, и если мы еще прибегаем к нему, то лишь неохотно и сознавая, что поступаем дурно. Быть может, ты думаешь, что я привел исключительный случай и что, рассказав тебе эту историю, я имел в виду меньшинство. Боюсь, что, познакомившись с одним образчиком, можно узнать всю эту породу. Общее правило: всякая лоретка обожает тех ресторанных модников, которые относятся к ней даже с большим презрением, чем она того заслуживает. Только бы ей дарили шелка и швыряли пятифранковые монеты, только бы не слишком утомляли ее любовью и нравоучениями, и она готова продолжать игру, хоть и знает, что имеет дело с мошенником, с дураком, который оскорбляет ее, а иногда даже бьет! Но если она встречает благородное сердце, если мужчина хочет поднять ее своей любовью и прежде всего, желая иметь возможность ее уважать, пытается превратить в честную женщину, тогда, ну тогда она высмеивает его и, хоть порой придерживает возле себя ради его денег, никогда не отдаст ему своей любви – даже и в том своеобразном значении, какое все они придают слову «любовь». Благодаря этому наблюдению мы и приходим к общеизвестному парадоксу: «Полюбите лоретку, и она будет вас презирать. Отнеситесь к ней с презрением, и она вас полюбит».

К кому же направится наш молодой человек после первой своей ошибки? К вдове? Вот здесь у меня нет опыта, я могу лишь строить догадки и говорить о своих собственных вкусах. Но сначала я должен задать тебе вопрос: чем объяснить, что в двадцать лет, когда мы мечтаем о возлюбленной, эта возлюбленная никогда не представляется нам в образе вдовы? Другими словами – женщины зрелой, искушенной в любовных делах, женщины, с которой мы неизбежно почувствовали бы себя неловкими учениками. Возможно, это происходит потому, что возлюбленная в нашем представлении должна все получить только от нас самих, что, с другой стороны, детская робость невольно отступает перед этой опытностью, что восхитительная ревность любовника хочет сорвать розу со всем ее ароматом и оборвать все ее лепестки. Как бы там ни было, я смело утверждаю, что вдова не является идеалом наших грез; эта свободная женщина, которая старше нас, внушает страх. Какое-то неясное предчувствие говорит нам, что если она безупречна, то прозаически и без любви подведет нас к браку, а если ветрена, то сделает нас игрушкой, которую быстро выбросит ради другого. Уж лучше рискнуть на связь с содержанкой, на неприкрытый порок, как я говорил выше, чем иметь дело с нарумяненной добродетелью. Лучше сойтись с женщиной свободных взглядов, которая стала такою по своей воле, чем с женщиной, которая получила свободу – и, быть может, желанную свободу – только благодаря несчастной случайности. И лучше, наконец, отдавшись порыву юного сердца, попытаться сделать доброе дело, вступить в борьбу с пороком ради добра, чем полюбить женщину, которая тоже утратила невинность, но чья любовь дается чересчур легко и не таит в себе поэзии, как та, другая. Выдумки больного мозга – скажут мне. Возможно. Но, повторяю, вдова внушает нам страх, и мы редко выбираем ее первой нашей возлюбленной. Впрочем, я мало знаю этих дам и не утверждаю, что все, сказанное здесь, верно.

Остается девственница – этот цветок любви, этот идеал наших шестнадцати лет, видение, улыбающееся у изголовья нашей постели, непорочная возлюбленная поэта, утешительница, которую он видит в своих золотых мечтах! Девственница, эта Ева до грехопадения, последний отблеск неба на земле, высшее проявление красоты, добра, божественного начала! Увы! Где оно, это божественное создание, настолько чистое, что никакая грязь не может его коснуться, вольное, как птица, независимое в своих поступках и не делающее ничего дурного? Мне приходится иногда видеть юных пансионерок, свеженьких воспитанниц монастыря. Все твердят, что они невинны, и я хочу этому верить. Но ведь это злая насмешка – говорить о невинности тела, когда я ищу невинность души. Что мне до того, что эти барышни умеют делать реверанс, что они обучены всякой всячине и что их сумели так хорошо спрятать за монастырскими стенами, что ни один мужчина не мог еще коснуться своими губами их губ. Ведь мне хотелось бы видеть в них целомудрие душевное, любовь к высокому, к прекрасному и ту независимость, без которой есть только один путь – к лицемерию или к пороку. К тому же все эти мнимые добродетели, до которых мне, право, нет никакого дела, продаются на вес золота. Мне без конца трезвонят о скромно опущенных глазках, о детски наивном виде молоденькой куклы, а потом, перечислив все ее достоинства, но не сказав ни единого слова ни о моей любви к ней, ни о ее любви ко мне, не дав возможности узнать ее поближе и проникнуться к ней симпатией, блюстители нравственности кричат: «Сударь, это стоит столько-то, сначала женитесь, а любить будете потом, если сумеете». Кто-то давно уже сказал, что о проституции мы кричим на всех перекрестках, а девственность тщательно прячем от людских глаз. И вот получается, что, не имея доступа в святилище, преисполнившись отвращением к алчности торговцев во храме, мы обращаемся к грязному источнику. Для нас девственница не существует. Она – словно флакон духов за семью печатями, который мы можем приобрести, лишь дав клятву никогда с ним не расставаться. Так удивительно ли, что мы колеблемся, выбирая вслепую, что дрожим, боясь ошибиться и купить духи, запах которых может оказаться тошнотворным. Девственница, о которой мечтаю я, должна прежде всего быть свободна; только при этом условии душа ее может быть непорочной, бесхитростной, и только при этом условии я могу привязаться к ней, проникнуться уважением и, наконец, полюбить ее.

Такова, на мой взгляд, горькая действительность: проститутка безвозвратно погибла, вдова внушает мне страх, девственница для меня не существует. «Стало быть, ты отрицаешь любовь? – спросишь ты. – Стало быть, ты потерял надежду найти на земле возлюбленную?» Нет, я не отрицаю любовь и ни в чем еще не отчаялся, просто я жду доброго ангела и надеюсь встретить какое-нибудь редкое исключение из тех правил, которые только что сам перечислил. Я прекрасно понимаю, что грежу наяву, что, быть может, мечта моя никогда не осуществится, но ведь все-таки есть это «быть может», и в нем мой якорь спасения. Я цепляюсь за это «быть может», – ведь оно помогает мне наспех придумывать длинные поэмы, в которых все кончается хорошо и где я, сидя рядом с подругой, возлагаю на свою голову венок из роз, упиваясь райским блаженством. А потом, пробудившись от сна, я иногда думаю, что это был не сон и что я в самом деле был героем своей поэмы. И я не прошу большего у неба, которое наделило меня таким богатым воображением. Впрочем, в часы возвращения к реальности я уже далеко не так требователен, как в былые времена. Мне нужно, чтобы моя любовница любила меня лишь в те минуты, когда я держу ее в объятиях, чтобы она была мила со мной, а главное, чтобы она притворялась, что любит меня больше, чем это есть на самом деле, и никогда не рассеивала моих иллюзий. Но, по правде сказать, вся эта нынешняя моя реальная жизнь отвратительна, и я мирюсь с ней лишь потому, что бессилен что-либо изменить. Насколько приятнее те минуты, когда я могу надеяться и мечтать!

Я переменил квартиру, мой новый адрес – улица Нев-Сент-Этьен-дю-Мон, № 21. Живу я в небольшом бельведере, который некогда занимал Бернарден де Сен-Пьер. В этой мансарде он, говорят, написал почти все свои произведения. Неплохое предзнаменование для поэта. – Не очень сердись на меня за редкие письма. У меня уйма дел. Во-первых, мне надо полентяйничать, во-вторых, поработать над длинной поэмой, которую я только что начал, в-третьих, написать одноактную пьеску в прозе для нового театра, который открывается на Елисейских полях, а кроме того, мне необходимо побывать в ряде мест, ибо я хлопочу о должности, которую надеюсь скоро получить. Как видишь, я забочусь о положении в обществе. – Скоро ко мне приедет Сезанн. А ты, бедняга? Когда же наконец состоится твоя долгожданная поездка? Я все еще надеюсь, что ты приедешь в октябре, и буду счастлив прекратить эту переписку; чаще всего наши письма бесцветны, и мы так мало говорим в них друг другу. Но это ничего не значит – смотри ответь мне как можно скорее. Ну, а я… не пройдет и месяца, как я тебе напишу и, надеюсь, смогу с большей достоверностью рассказать о моих материальных и моральных делах.

Жму руку. Твой друг.

Кланяйся родителям.

У меня никогда не болели глаза, не могу понять, кто мог распустить такой нелепый слух. Единственное, что у меня иногда побаливает, это живот.

ПОЛЮ СЕЗАННУ

Париж, 1 августа 1860 г.

Дорогой Поль!

Перечитывая твои прошлогодние письма, я напал на маленькую поэму «Геракл», полуфривольную-полудобродетельную – бедное брошенное дитя, которое ты, должно быть, уже позабыл; да и у меня она давно вылетела из головы. Но теперь, читая ее, я получил огромное удовольствие; некоторые отрывки, отдельные стихи чрезвычайно мне понравились. Я убежден, что если ты бегло их просмотришь, то сам удивишься и даже спросишь себя, да ты ли это написал их. Впрочем, такое же впечатление производят на меня и мои собственные опусы, которые я иногда нахожу, роясь в старых бумагах. – Так вот, я говорю, что эти забытые стихи понравились мне гораздо больше, чем прежде, и, глубокомысленно подперев рукой лоб, я принялся размышлять. Чего не хватает моему доброму Сезанну, спросил я себя, чтобы стать большим поэтом? Чистоты языка. У него есть идея; форма энергична, своеобразна, но все портят провинциализмы, варваризмы, и т. д. – Да, старина, ты больше поэт, чем я. Мой стих, пожалуй, более правилен, но твой, безусловно, более поэтичен, более правдив; ты пишешь сердцем, а я умом, ты твердо веришь в то, что утверждаешь, а у меня все это часто бывает лишь игрой, лишь блистательным вымыслом. Не подумай, что я говорю это в шутку или что я льщу тебе или себе; я сделал наблюдение и сообщаю тебе его результат – вот и все. – У поэта есть множество способов выразить себя – перо, кисть, резец, музыкальный инструмент. Ты выбрал кисть и правильно сделал; каждый должен следовать велению сердца. Так что я вовсе не собираюсь советовать тебе взяться опять за перо и, бросив краски, заняться шлифовкой стиля: чтобы делать что-нибудь хорошо, надо делать что-то одно. Но позволь мне пролить слезу над писателем, который в тебе погибает. Повторяю, земля добра и плодородна; надо положить к ней немного труда, и урожай будет великолепен. Нельзя сказать, что ты не знаком с этой самой чистотой языка, о которой я говорю: ты знаешь о ней, может быть, больше, чем я. Но ты увлекаешься, ты поешь, чтобы петь, и беспечно пользуешься самыми необычными выражениями, самыми потешными оборотами провансальского наречия. Я вовсе не считаю это преступлением – в твоих письмах, напротив, это даже нравится мне. Но толпа, друг мой, весьма требовательна. Ей надо, чтобы писатель не просто писал, а чтобы он писал хорошо. Теперь послушай; если бы речь шла о каком-нибудь тупице, о каком-нибудь сухаре, меня бы ничуть не тревожила та нищенская форма, в которую он облекает свою идею. Но ты, мой мечтатель, мой поэт, – я вздыхаю, когда вижу, в какие лохмотья одеты твои мысли, эти прекрасные принцессы. Они нелепы, эти прекрасные дамы, нелепы, как молодые цыганки с их странным взглядом, грязными ногами и цветами в волосах. Так вот, взамен большого поэта, который от нас уходит, подари мне большого художника, не то я рассержусь на тебя. Ведь это ты направлял мои неверные шаги на Парнас, а потом вдруг бросил меня одного, – так дай же мне забыть рождающегося Ламартина ради будущего Рафаэля. – Не знаю сам, куда меня занесло. Я просто хотел коротко напомнить тебе о твоей старой поэме и попросить новую, более совершенную, более отшлифованную. Хотел сказать тебе, что мне мало тех немногих стихов, которые ты мне присылаешь в каждом письме, посоветовать не совсем забрасывать перо и в минуты досуга рассказывать о какой-нибудь прекрасной сильфиде. Но вот – сам не знаю почему – я увлекся и напрасно извел столько бумаги. Прости меня, старина, и доставь удовольствие – выскажи свое мнение об «Эфирной», о ком хочешь, о чем хочешь, но в стихах и поподробнее. Разумеется, после экзамена и так, чтобы это было не в ущерб твоим занятиям в музее.

Погода ужасная – вода, вода и еще раз вода. Кто-то остроумно сказал, что зима переехала на лето в Париж. Сидя за этим письмом, я вижу через окно, как фиакры трясутся, утопая в лужах и забрызгивая друг друга, как гризетки на цыпочках перепрыгивают с камня на камень, приподнимая юбки, как бегут люди, вижу зонтики, которые трепыхаются, как огромные бабочки, и дождь, насмешливый, дерзкий дождь, который хлещет прямо в лицо и дворянину, и крестьянину, и хорошеньким, и дурнушкам, и слепому, и его собаке. Это зрелище равенства и братства часто меня смешит: грешный человек, люблю смотреть, как дураки и лавочники барахтаются в грязи. – А какие красивые картинки можно понаблюдать в дождливый день: стройная, круглая ножка, которая боится солнца, теперь смело выставляет себя напоказ. Чем сильнее ливень, тем выше поднимаются юбки. Как это ни странно, женщины предпочитают запачкать чистые, белые, туго натянутые чулки, только бы не загрязнить старую цветную нижнюю юбку. Но право же, милые девушки, я не сержусь на вас за эту причуду, поднимайте, поднимайте выше эти докучные покровы, – если вам нравится такая игра, то мне и подавно. – И все-таки это серое небо наводит на меня тоску, нервирует меня. Я становлюсь таким же сердитым и угрюмым, как оно, выхожу еще меньше, чем обычно, скучаю, зеваю. Да пошлет мне бог вместе с лучом солнца луч радости и надежды.

Получил сегодня твое письмо. – Позволь мне высказать свое мнение о тех вопросах, которые обсуждали вы с Байлем. – Так же, как и ты, я считаю, что художник не должен переделывать свое произведение. Сейчас поясню эту мысль: если поэт, перечитывая свое произведение, целиком вычеркивает в разных местах один-два стиха, если он меняет форму, не меняя при этом главную мысль, тут я не вижу ничего дурного и думаю, что это даже необходимо. Но если проходят недели, месяцы, годы и он переворачивает свое произведение вверх ногами, вычеркивает один кусок, перестраивает другой, – вот это, по-моему, глупость и напрасная трата времени. Помимо того что он уничтожает памятник, который в какой-то мере несет на себе отпечаток своей эпохи, он неизбежно превращает посредственную, но оригинальную вещь в нечто вымученное, холодное. Лучше бы он употребил эти долгие часы бесплодной возни с исправлениями на новую поэму, при работе над которой ему так пригодился бы приобретенный опыт. Я, например, всегда предпочитал написать двадцать новых стихов, чем исправлять два старых: это неблагодарнейшая работа, и мне кажется даже, что она мешает пониманию смысла вещи. Да и куда бы это нас завело, если бы нам пришлось постепенно исправлять те недостатки наших произведений, которые выявляются с течением времени? Каждое новое издание отличалось бы от предыдущего, получилась бы такая путаница, мысль прошла бы через столько различных фаз, что из белой она превратилась бы в черную. Итак, я вполне согласен с тобой – надо работать добросовестно, сделать все, что в наших силах, отшлифовать материал, чтобы как можно лучше приладить все части и создать единое целое, а потом уж предоставить творение его доброй или злой судьбе, не забыв надписать на нем дату его создания. Всегда больше смысла в том, чтобы оставить плохое плохим и постараться сделать что-то лучшее на другую тему. – Как и ты, я говорю это о художнике вообще: о поэте, о живописце, о скульпторе, о музыканте.

Что касается первого выступления поэта, то мне нравится идея Байля. Надо ли говорить, что для дебюта лучше выступить в печати с шедевром, чем с посредственной книжкой? Это более чем очевидно. Впрочем, если, выдвигая эту мысль, Байль имел в виду меня, он может быть спокоен. Я отлично понимаю, что еще не твердо стою на ногах, что еще не созрел, что еще на нашел своей дороги. К тому же я ничего не знаю толком – ни грамматику, ни историю. Все, что я делал до сих пор, это, если можно так выразиться, лишь проба, лишь прелюдия. Я еще долго не буду ничего печатать, буду много заниматься, а потом уж позволю себе распустить крылья, трепет которых смутно ощущаю за своей спиной. Конечно, все это лишь прекрасные мечты, и я никому не говорю о них, кроме вас, чтобы мое падение – если я упаду – было менее смешным и менее заметным. И все-таки будем мечтать. Это никому не мешает, а нам приносит утешение. – Я люблю поэзию ради поэзии, а не ради лавровых венков. Никто не понимает моих мечтаний, перо и бумага – вот единственные мои наперсники. Мои стихи – это мои друзья, мои единомышленники; я люблю их ради них самих, люблю за то, что в них звучит. Не могу сказать, что я презираю славу, бессмертие – высокая мечта. Но, как и Байль, я считаю, что прежде, чем сорвать плод, надо подождать, чтобы он созрел, чтобы его позолотило солнце, чтобы он стал гладким и блестящим от капель росы. Надо уметь ждать – подождем. И я говорю это не только себе, но и тебе.

Байль, говоришь ты далее, смотрит на искусство как на святыню, – так может думать только поэт. Да, искусство – это культ, культ всего доброго, прекрасного, культ самого бога. Под стихами скрывается душа, как под маской скрывается лицо. Александрийский стих, полустишие, рифма – таков материал, рабочий инструмент, которым могут пользоваться любые руки. Но над всеми этими примитивными средствами господствует Идея, питаемая кровью сердца, Идея – этот дар небес, эта печать божьего перста. Не всякому можно дозволить поклоняться Идолу, добавляешь ты, а я, пожалуй, сказал бы, – Богу, ибо поэзия и божество – это синонимы в моих глазах. Поставив поэта на такой высокий пьедестал, я не смею назвать себя поэтом, но могу со всею искренностью уверить тебя, что стараюсь им стать и понимаю, как высока вершина, к которой стремлюсь, в отличие от черни, которая видит в поэте лишь машину, изготовляющую рифмы и цезуры. – Но вот относительно выгоды, которую можно извлечь из своего творения, тут я расхожусь с Байлем. Я не хочу, чтобы, создавая произведение, поэт уже думал о том, как он его продаст, но когда произведение закончено, я хочу, чтобы он продал его. Поскольку поэт не получает поддержки от общества, поскольку Эжезипп Моро, а до него Жильбер умерли в больнице для бедных, почти что голодной смертью, я хочу, чтобы поэт обеспечил себе кусок хлеба своим трудом, и считаю такой заработок даже почетным. Ведь издатель продает его книгу книгопродавцу, книгопродавец – читателю, и только бедный поэт почему-то должен умирать с голоду, – поэт, который кормит всех этих людей. Это неразумно и нелогично. Но только пусть романист не надрывается на работе, словно вьючная лошадь, пусть не высчитывает, сколько ему дадут за строчку, как, например, Понсон дю Террайль. Такой человек – не литератор, а коммерсант; он похож на столяра с нашей улицы – чем больше сделает, тем больше заработает. Итак, пишите свою поэму, свой роман вдумчиво, как художник. Если понадобится, потратьте на это два года, не думайте о деньгах, и пусть мысль о них не мешает вашему искусству. Но когда вы сделаете все, что могли, вот тогда – черт возьми! – продайте ваше произведение и не вздумайте проявлять нелепую щедрость, за которую, кстати сказать, никому и в голову не придет вас поблагодарить. – Возможно, что Байль думал так: «Начинающий поэт, у которого еще нет имени, не должен стараться извлекать деньги из своих работ, – к тому же это дешевый товар; он не должен проституировать искусство; пусть он лучше заработает на хлеб каким-нибудь ручным трудом, а потом уже опубликует свои первые поэмы в достойном месте, ожидая славы и положения, которыми читатели непременно наградят всякого великого поэта». Если суждение Байля таково, я охотно его разделяю, и даже в большей степени, чем он думает. Будущее покажет тебе, что я имею в виду, говоря это.

Что до кардинального вопроса, – ты меня понимаешь, – то я могу лишь повторять одно и то же и давать тебе все те же советы. Пока не выскажутся оба противника, дело не сдвинется с места. Истина рождается в споре. Но если ты продолжаешь молчать, то каким образом предполагаешь ты шагнуть вперед и поставить точку? Это практически невозможно. И заметь себе, что прав вовсе не тот, кто кричит громче всех. Разговаривать надо тихо и мудро. Но заклинаю тебя рогами, копытами, хвостом и пупком дьявола – говори, ну говори же!!!

Байль должен освободиться только 25 сентября, и, следовательно, я приеду в Экс не ранее 15-го того же месяца, то есть через шесть недель. Таким образом, мы проведем неделю одни. Мне так хочется побродить, полазить по горам. К тому же мы будем болтать и взапуски курить наши трубки. Ушару я написал.

Кланяйся родителям.

Жму руку. Твой друг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю