355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма » Текст книги (страница 20)
Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:32

Текст книги "Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма"


Автор книги: Эмиль Золя


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 48 страниц)

ДОБРЫЕ СТАРЫЕ ВРЕМЕНА
© Перевод В. Балашов

Я внимательно читаю газеты. И с недавних пор, раскрывая некоторые из них, я неизменно встречаю фразу, заставляющую меня призадуматься.

Политическую информацию эти газетные листки теперь то и дело обрывают восклицанием, в котором звучит и убежденность, и сожаление, и надежда: «Можно подумать, что вернулись добрые старые дни!»

В недавнем прошлом были, оказывается, добрые дни. И в памяти людей, обладающих тонким вкусом, о них навеки сохранится воспоминанье как о чем-то сладостном и несравненном.

В заведении с явно подозрительной репутацией идет представление. Играют балаганную пьесу третьеразрядного водевилиста, чьи скабрезные куплеты окончательно оболванили целое поколение молодых кретинов; музыка принадлежит прославленному Тюрлюлю, который указал все места, где дудочки должны изображать пьяную икоту, а где млеть от любви по двадцать франков за час.

В зрительном зале собрался весь цвет парижской панели. Сегодня на балконе и эта рослая блондинка, подобравшая свои бриллианты в сточной канаве, и вот та крошка-брюнетка, к которой не раз наведывалась полиция в поисках отпетых каторжников. Ниже, в ложах, разместились остальные. Размалеванные лица, фальшивые шиньоны, заученные улыбки – бесстыдная витрина всех этих дам, которые громко переговариваются да строят глазки мужчинам, занявшим кресла в первых рядах партера.

В креслах восседают сливки общества: молодые люди в расстегнутых жилетах, с проборами на прямой ряд и с женскими бедрами, грациозно обтянутыми короткими пиджаками. Они чувствуют себя как дома. В антрактах они встают, поворачиваются лицом к зрительному залу и, приняв обольстительно усталые позы, отвечают на подмигивания балкона воздушными поцелуями.

Ослепительно сверкает люстра. Паяцы беснуются на сцене. Музыка безумствует, как у входа в ярмарочный балаган. В зрительном зале смешанный запах мускуса, гнилых зубов, подозрительного притона, духота и глупые смешки.

Добрые старые времена…

Бывают осенние дни, когда все небо в просини, и тогда кажется, что вернулась весна и скоро распустятся первые листочки. В аллеях Булонского леса, как призраки былых времен, появляются кареты, с роскошной упряжью и высоченными, словно проглотившими аршин, лакеями в белых чулках.

У озера можно встретить маркизу, вхожую в Тюильри, и герцогиню, неравнодушную к безусым юнцам, и баронессу, и просто миллионерш. Дамы изнеженно откинулись на подушки в глубине кареты, а кавалеры кланяются им при встрече. Кланяются они и девкам, возлежащим в глубине карет в еще более изнеженных позах.

Деревья кое-где поломаны, земля взрыта снарядами. Но солнце врачует свежие раны своими лучами. Округлые очертания озера нежны, как и прежде, и контуры искусно расположенных деревьев с тем же изяществом вырисовываются на горизонте. Вся эта публика ни о чем не задумывается; они являются сюда лишь покрасоваться и возвращаются, чтобы сменить туалеты. Это – ярмарка тщеславия, где продаются лошади и женщины; лошади по любой цене, а женщин два сорта: по тринадцать и по двадцать пять франков.

Добрые старые времена…

Предместья зашевелились. Поговаривают о возможных волнениях. Однажды вечером какой-то загулявший пьянчужка вскричал, забыв про осторожность: «Да здравствует Республика!»

И тотчас же был плотно окружен. Тыча в беднягу пальцем, прилично одетые господа в негодовании бранят коммунаров. А тот, уверенный, что не делает ничего дурного, снова кричит: «Да здравствует Республика!»

Все республиканцы пьяницы, роняет один господин. Другой же заявляет, что нужно пресекать подобное безобразие, и подзывает полицейского.

Толпа растет. Шепотом передают, что республиканец хотел украсть кошелек у одного из прилично одетых господ.

Пьянчужка еле ноги передвигает, полицейский набрасывается на него с кулаками, бьет кастетом по голове и, наконец, волочит его в участок.

Добрые старые времена…

Да, счастливое то было время. Как не понять тут горьких сожалений иных газет.

Еще бы! Редки теперь кастетные удары, в Булонском лесу не больше ста карет, а уж премьеры лучше не смотреть – испортишь аппетит. Париж превратился в аскета – скоро всему конец.

И господа с живым воображением уносятся в мечтах к веселому двадцатилетию, которое они провели на мягких диванах, в альковном полумраке, в убаюкивающих каретах, в ложах бульварных театров. Их изысканные трапезы охраняла полиция, державшая город под сапогом. Париж пылал, как факел. Кутили круглый год и, едва покончив с десертом, вновь принимались за первое.

То была масленица без поста. Казалось, ночи не будет предела. В вихре бешеного галопа, последнего галопа, дамы теряли юбки, а мужчины, швыряя золото направо и налево, колесили по Франции из края в край, и даже в голову им не приходило, что рано или поздно придется остановиться.

Когда же оркестр смолк, прерванный грохотом орудий, когда карнавал умер и растерявшиеся маски вдруг увидели, что за окном встает холодное хмурое утро, – представляю, с какой тоскою сжались их сердца. Ушли безвозвратно веселые дни маскарада, предстояло возвращение к добропорядочной жизни. Содрогнулись бедняжки женщины, и мужчины все побелели.

То был последний день тех добрых старых дней.

Они забыли, как все это кончилось. Пляска продолжалась – Империя по-прежнему кружилась в котильоне.

При Вёрте под пулями пруссаков пали первые французские солдаты. Бедняги опоздали встать в общий круг, и смерть швырнула их под стол, на смрадные отбросы от двадцати подобных Вёрту оргий. И это тоже один из добрых старых дней, господа с короткой памятью!

А Седан, помните ли вы о нем? Нет, его стерли из вашей памяти непристойность бульварных театров, оживление в Булонском лесу и радость при виде вернувшихся жандармов. Но он ваш по нраву. Седан – плод вашего веселья. Ударом в тамтамы он оборвал оркестр. Седан – последняя гримаса мертвецки пьяного карнавала.

И если когда-нибудь один из соседних народов будет предан своим самодержцем, скажите с грустной убежденностью:

– Совсем как в добрые старые времена.

ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ В КНИГЕ ТЭНА
© Печатается по переводу, опубликованному в журнале «Вестник Европы», в майской книжке 1878 г
I

Предпринятое Тэном обширное сочинение под заглавием «Происхождение современной Франции» должно состоять из трех отдельных частей. В предисловии к первому тому, изданному два года тому назад, он изложил в немногих строках весь свой план: «Старый порядок, революция, новый порядок – я постараюсь с точностью описать эти три различных порядка. Решаюсь заявить здесь, что у меня нет другой цели: да позволено будет историку действовать как натуралисту; я относился к моему предмету, как натуралист к метаморфозам насекомого». Итак, метаморфоза французского общества представляет для Тэна три фазиса: прошлое, кризис и настоящее. Отсюда в его голове родилась мысль, что он должен написать три тома и издавать их через два года каждый. Когда вышел первый том, посвященный изучению «старого порядка», я говорил о нем в одном из моих писем. В настоящее время в продаже появился новый том, и я считаю нужным посвятить ему такую же особую статью, потому что это даст мне возможность высказать окончательное суждение об интересной личности Тэна.

Во-первых, историку не удалось остаться в границах, предначертанных им себе. Если ему достаточно было одного тома, чтобы изучить старый порядок накануне восемьдесят девятого года, то ему понадобятся два тома для изучения революции. Это он и говорит в своем настоящем предисловии: «Этот второй том „Происхождения современной Франции“ будет состоять из двух частей. Народные мятежи и законы Учредительного собрания ниспровергают в конце концов во Франции всякое правительство, – вот содержание первой части второго тома. Вокруг крайней доктрины группируется партия, захватывает власть и пользуется ею согласно своей доктрине, – вот содержание второй части». И тут Тэн сознается, что ему нужен был бы и третий том для критики источников; но он не решился так расширить свой труд из боязни, как бы общая идея его не затерялась в массе фактов.

Но прежде нежели приступить к разбору вышедшей ныне части, я хочу разрешить один вопрос, который двадцать раз представлялся мне, пока я читал сочинение Тэна, – каким образом зародилась первая мысль о таком труде в голове автора? Известно ведь, что он прежде всего – философ. Когда он занимался литературной критикой, когда он писал свою «Историю английской литературы», он гораздо более интересовался переворотом в умах, нежели риторикой языка. Ему просто хотелось применить свою теорию о среде и обстоятельствах на такой почве, где бы он мог действовать не стесняясь; я помню, как он объяснял, почему он не выбрал французскую литературу для производства своего опыта: эта почва представлялась ему слишком близкою, а следовательно, и не такою удобной. Если в ту эпоху философ превратился в критика, чтобы применить свою философию, то нечего удивляться, если в настоящее время он стал историком для производства нового опыта. Единственный пункт, требующим разбора: почему он выбрал предметом своего изучения происхождение современной Франции? Лет двенадцать или четырнадцать тому назад Тэн говорил своим приятелям в интимной беседе, что у него в голове очень обширный проект; он желал тогда изучить современное французское общество; но только, говорил он, чтобы хорошенько понять современную Францию, ему нужно описать две других нации: одну – взятую на востоке, другую – в Америке, новую нацию, выросшую недавно на демократической почве. Я припомнил об этом старинном проекте Тэна и открыл в нем первоначальную идею об «Происхождении современной Франции». В то время, как и в настоящее, сочинение предполагалось разделить на три части; каждая часть должна была изображать постепенное развитие общественного порядка; вековое общество, общество, находящееся в состоянии кризиса, и новое общество. Дальше параллель невозможна. Но я должен заметить, что если деление осталось то же самое – зато сама идея должна была преобразоваться в уме автора, по крайней мере, в смысле вывода. Он сузил свои рамки и придал им более или менее сознательно-политический характер, применив свою философскую формулу только к одной нации. Индия, Франция, Америка – это был обширный и общий план; он обнимал все человечество, между тем как одна Франция лично касается нас и превращает сочинение в консультацию ученого врача о состоянии нашего современного здравия. Без сомнения, я знаю, что Тэн смотрит шире на свое дело, что он, по его собственному выражению, исследует народ, как насекомое. Тем не менее справедливо, что французский читатель, как бы ни было сильно в нем желание расширить свой горизонт, не в состоянии будет удержаться от применения к настоящему времени выводов, какие навеет на него «Происхождение современной Франции».

Заметьте, – я не говорю, что Тэн напрасно изменил своей первой идее. Я думаю, напротив того, что вывод бывает убедительнее, если основанием для него служит одна нация. Ширина взгляда на этом проигрывается, но зато выигрывается ясность. Я полагаю, что решительную причину, побудившую его написать «Происхождение современной Франции», следует искать в другом. Я основываюсь на антипатии, какую он всегда выказывал к ближайшим фактам. Для того чтобы он занялся нашей собственной историей, для того чтобы он занялся событиями вчерашнего дня, нужно, чтобы он испытал какое-нибудь потрясение; в противном случае он оставался бы в стороне, в сфере своих любимых умозрений. Он предпочел бы лучше изучать Индию и Америку, нежели Францию. И я уверен, – потрясение, о котором я говорю, причинено кризисом 1870–1871 годов; ниспровержение Империи вследствие наших бедствии, Республика, междоусобная война, все эти политические и общественные катастрофы, от которых мы еще до сих пор не можем оправиться. Многие слабые головы вывихнулись среди этого кризиса. Тэн – ум мощный – просто-напросто изменил обычному ходу своих занятий. Восстание, бушевавшее на улице, заставило его отойти от письменного стола и подойти к окну; его смутил этот гвалт, грозивший помешать его ученым занятиям. Он испытал сильное потрясение, – это несомненно, – и роковым образом пожелал изучить восстание и понять эпоху, в которую уличный шум мешает философам спокойно работать. В статье, посвященной первому тому «Происхождения современной Франции», я уже объяснял, что, по моему мнению, план этого сочинения родился в уме Тэна вследствие событий 1871 года. Натуралист, сидящий в нем, был поражен припадком безумия у общественного зверя и захотел анатомировать этого зверя, отдать себе отчет в действии его мускулов, изучить причину и значение его прыжков, напугавших его. В настоящее время, если бы у меня оставалось хоть какое-нибудь сомнение, то второй том немедленно рассеял бы его. Политическая тревога слишком просвечивает из-под научной методы. Тэн, несмотря на свою кажущуюся холодность аналитика, проявляет страсть консерватора, которого Коммуна привела в негодование и устрашила.

Впрочем, я приведу отрывок из предисловия к этому второму тому, которое типично. «Что касается намеков, если читатель найдет их, то потому, что сам придумает их, и если он станет делать применения, то под своей личной ответственностью. По моему мнению, У прошлого есть своя собственная физиономия, и предлагаемый мною портрет походит только на старинную Францию. Я начертил его, не заботясь про настоящие наши распри; я писал так, как если бы сюжетом для меня служила революция во Флоренции или в Афинах. Это – история, и ничего больше; и уже если говорить откровенно, то я слишком уважаю свое звание историка, чтобы наряду с ним отправлять другое исподтишка».

Прекрасно сказано, и никто, конечно, не усомнится в добросовестности Тэна. Но только старание, с каким он предупреждает читателя, доказывает, как он понял, что в словах его будут искать намеков. Он, впрочем, обманывает самого себя. Его равнодушие ученого не настолько велико, чтобы он оставался чужд тревогам настоящего времени. Мало того: так как он изучает прошлое, чтобы объяснить образ действия современной Франции, то роковым образом должен был очень много заниматься последними событиями. Он должен заключить ими свой труд; вывод его, наверное, уже сделан и влияет на весь его труд. Я даже убежден, что ради этого вывода он пишет все сочинение. От настоящего он перешел к прошлому, чтобы вернуться от него к настоящему и систематически объяснить настоящее. Поэтому с его стороны чистейшая иллюзия воображать, что он говорил о революции так, как бы говорил о революции во Флоренции или в Афинах. Все, что можно за ним признать, это что он не станет вести полемики и прибегать к скрытым намекам, как его товарищ и друг Прево-Парадоль. Он не воинствующий журналист; он остается историком; но в качестве историка он освещает прошлое светом настоящего и не может настолько отделаться от эпохи, в которой живет, чтобы освободиться от всех страстей.

Метода его известна. Он сам определил ее, говоря, что изучает превращение нашего общества, как превращение насекомого. Его философская претензия заключается в том, что он наблюдатель, аналитик – и только. Он собирает и нагромождает кучу мелких фактов; затем группирует их, классифицирует и представляет компактной массой, как неопровержимые доказательства. Он лишь вскользь извлекает общие выводы из этой массы мелких фактов в своих предисловиях, написанных сжато, в нескольких сухих и ясных строках. Подумаешь – урок анатомии, во время которого профессор показывает кости, мускулы без всяких посторонних рассуждений, предоставляя ученикам воссоздать жизнь при помощи всех этих элементов, методически описанных. Анализу отведено громадное место, а синтез выражен в двух строках.

Само собой разумеется, что для того, чтобы подобный труд имел значение, надо, чтобы факты были неоспоримой достоверности. Мы имеем дело не с историком, руководящимся вдохновением, как Мишле, например, который угадывал порою историю благодаря страсти, одушевлявшей его. Тэн – судебный следователь, он опирается на факты, все здание его рухнет, если поколебать его основание. Поэтому в своем предисловии он старается доказать неопровержимый характер своих источников. «Самым достоверным свидетельством, – говорит он, – всегда будет свидетельство очевидца, в особенности когда этот очевидец человек почтенный, внимательный и интеллигентный, когда он составляет свои заметки на месте, под диктовку самых фактов, когда его единственной целью, очевидно, является желание сохранить или доставить сведения, когда произведение его не есть полемическая статья, написанная в защиту одной какой-нибудь стороны, или упражнение в красноречии, предназначаемое для публики, но судебное показание, секретный доклад, конфиденциальная депеша, частное письмо, личная записная книжка. Чем более документ приближается к этому типу, тем большего доверия он заслуживает и тем ценнее материал, доставляемый им». И затем Тэн объясняет, что нашел много документов этого рода в национальных архивах, в рукописных переписках министров, интендантов, субделегатов, судей и всяких должностных лиц, военных командиров, офицеров армии и жандармских офицеров, комиссаров собрания и короля, администраторов департаментов, округов и муниципалитетов, частных лиц, обращавшихся к королю, к Национальному собранию и к министрам. Кроме того, он замечает, что в числе их находятся лица всех званий, всех слоев, разнообразного воспитания и различных партий; что они сотнями и тысячами рассеяны по лицу всей Франции, что они пишут в одиночку, не сговариваясь и даже не зная друг друга. Без сомнения, вот доказательства, в достоверности которых нельзя усомниться. Впрочем, я не хочу вдаваться в разбор большей или меньшей вероятности этих показаний, ни применения, какое из них делает Тэн. Становится ли он жертвой некоторых преувеличений, сам ли преувеличивает, вполне добросовестно, значение употребляемых им документов? Я постараюсь это объяснить, когда займусь разбором его сочинения, а теперь спешу кончить это вступление. Пока я допускаю все эти источники как бесспорные. Факты доказаны. Остается посмотреть, как Тэн сгруппировал их и какие более или менее логические последствия он извлекает из них. Излагать правдивые факты – еще не значит быть правдивым историком, необходимо при этом излагать их в правдивом порядке, если не хочешь прийти к совершенно ложному заключению. Есть известная манера выбирать факты, классифицировать их, нагромождать один на другой, которая совершенно изменяет значение целого. Тэна упрекали за злоупотребление своей системой. Познакомимся с его произведением, и мы увидим, так ли это.

II

Дочитав последнюю страницу первого тома «Происхождения современной Франции», все вынесли такое убеждение, что революция была национальным кризисом, в котором участвовала вся нация, и что никакая сила в мире не могла бы предотвратить ее. Она проистекала из предыдущих столетий, она медленно собиралась, как гроза, которая должна разразиться, когда наступит час. Все были виновны, болезнь шла своим ходом, и оставалось только дать пройти этому бичу. И такая историческая точка зрения была широка; мы видели ученого-аналитика в Тэне: значительное число фактов, приводимых им, доказывало, что общественная машина больше не действует и роковым образом должна сломаться. Народ умирал с голоду, подавленный поборами всякого рода; дворяне, привилегированные классы удерживали свои привилегии, не выполняя больше своих обязанностей; абсолютная королевская власть поглощала благосостояние и живые силы королевства; наверху, внизу все трещало и обваливалось. Два совершенно ясных вывода, по-видимому, вытекали из этого первого тома: революция – дело целого общественного организма – революция была роковою необходимостью, которую ничто в мире не могло задержать или предотвратить. Я настаиваю на этом, чтобы хорошенько констатировать переворот, совершившийся в уме самого Тэна в промежуток между появлением первого и второго томов его сочинения.

В первой статье я только требовал признания за революцией более гуманного характера. Над социальным кризисом я ставил идею освобождения свободы. Мне казалось, что Франция, работая для них, поработала для свободы всего мира, и в доказательство приводил то, как откликнулась революция в европейских обществах.

Но в настоящее время мой протест будет еще энергичнее и коснется еще более важных пунктов, потому что оказывается, на мой взгляд, что второй том отнюдь не составляет логического последствия первого. Тэн, дойдя до революции, вдруг, по-видимому, возненавидел ее и вышел из роли равнодушного анатома, какою гордится. Скальпель дрожит в его руке, он помимо воли выказывает глухую враждебность к болезни. Он перестает быть аналитиком, довольствующимся изложением фактов; он становится моралистом, подбирающим факты, с любовью нанизывающим их, когда они льстят его страсти. Без сомнения, он все еще настолько владеет собой, чтобы не уклоняться от прежней роли слишком открыто; он сдерживает свой гнев и страх; и то и другое угадывается лишь по трепету, который чувствуется в его фразе; но они несомненны и усматриваются самыми непроницательными людьми. Несмотря на научную обстановку этого тома, несмотря на кажущиеся беспристрастие историка и философское высокомерие, напускаемое им на себя, – этот том написан, в сущности, против революции. Это вытекает из всех страниц. Историк-натуралист пристрастен и открыто высказывается против одной из метаморфоз насекомого, которого держит под микроскопом.

Что бы вы сказали про натуралиста, который, изучая метаморфозы бабочки, вдруг рассердился бы в тот момент, как гусеница превратилась в куколку. Он нашел бы это неприличным; по его мнению, гусеница должна была бы поступить иначе, и он написал бы целый том в доказательство, что она была неправа, что она больше угодила бы ему, если бы осторожнее свертывала свой кокон. Посмеялись бы над этим натуралистом, над этим ученым мужем, которому бы хотелось приправить факты, как ему нравится. Заметьте, что сам Тэн избрал для себя имя и роль натуралиста. Он написал, как я уже говорил выше: «Я относился к моему сюжету, как к метаморфозам насекомого; да позволено будет историку поступать так, как натуралисту». Но если так, то пусть же он не сердится; пусть примет метаморфозы нашего общества как роковые и неизбежные вещи; в особенности пусть он не намекает, что эти метаморфозы могли бы быть если не устранены, то смягчены и ограничены. В таком случае ученый улетучивается и остается только человек, напуганный уличным шумом.

Вот с чего начинается второй том: «В ночь с 14 на 15 июля 1789 года герцог де Ларошфуко-Лианкур приказал разбудить Людовика XVI, чтобы возвестить ему взятие Бастилии. „Значит, бунт“, – сказал король. „Нет, ваше величество, революция“, – отвечал герцог. Событие было еще серьезнее. Власть не только ускользнула из рук короля, но не попала в руки Собрания; она валялась на земле в руках народа, спущенного с цепи, в руках грубой и возбужденной толпы, в руках черни, подобравшей ее как оружие, вышвырнутое на улицу. На деле правительство больше не существовало; искусственное здание человеческого общества все рушилось; люди вернулись к первобытному состоянию. То была не революция, но разложение» (ce n’était pas une révolution, mais une dissolution).

Слово «разложение» характеризует главную мысль Тэна. Он подчеркивает его и, очевидно, желает заменить им слово «революция». Таким образом, в восемьдесят девятом году произошла во Франции не революция, но совершилось разложение. Все дальнейшее произведение основано на этом; позади историка-натуралиста чувствуется политик, являющийся с готовой системой. Впрочем, слово «разложение» можно допустить, если Тэн хочет сказать им, что каждый революционный период больше разрушает, нежели строит. Революция все ниспровергла и не могла создать прочного и окончательного правления – это факт. Но вопрос не в этом. Если бы даже революция оставила еще больше развалин, если бы она принесла еще больше бедствий, она тем не менее была бы роковым последствием веков, ее подготовивших. Она была тем насильственнее и убийственнее, чем больше причин обусловили ее и чем настоятельнее были эти причины. Все жестокие драмы, все кровавые глупости, все беспорядки общественной машины, которые выставит пред нами Тэн, могут волновать человека партии или просто чувствительного человека, но не должны бы волновать «натуралиста», который, изучив важность причин, мог предвидеть силу последствий. На каждой странице, читая Тэна, я останавливался, я дивился, сознавая, как он удивлен и возмущен. Как! человек, изучивший так тонко старый порядок, не может примириться с революцией? Она естественна, она понятна и, – говорить ли страшное слово, – необходима в глазах ученого.

Тэн разделяет второй том на три больших части: самопроизвольная анархия, Учредительное собрание и его дело – примененная конституция. Я разберу поочередно каждую из этих частей как можно подробнее. Начну с самопроизвольной анархии.

Нельзя было бы придумать лучшего заглавия. Весь первый том «Происхождения современной Франции» доказывает действительно, что революция вышла из самой почвы края и везде одновременно. Тэн напирает на глубокую нищету, царствовавшую во Франции; в ней умирали с голоду, и народ, сидя в этом аду, с отчаянием протягивал руки к золотому веку, о котором смутно толковали. Отсюда лихорадочное ожидание, затем гнев, бунты, вспыхивающие мало-помалу с одного конца государства до другого. Надо прочитать у Тэна картины жестокого голода, о котором нынешняя Франция, богатая и счастливая, не может составить себе понятия. Надо видеть, как народ толпится у дверей хлебопеков, как крестьяне дерутся, чтобы не дать увезти свой хлеб, как обозы с хлебом грабятся по большим дорогам голодными, как трепещут села, которым только грезятся, что шайки разбойников, являющиеся жечь села, – всеобщая паника, возвещающая о глубоком общественном потрясении. Вся нация охвачена одним и тем же припадком, тот же ветер пронесся по всем этим головам; целое общество рушится.

И вот вдруг в опровержение этой широко набросанной картины, такой правдивой и горестной, Тэн через несколько страниц стремится как будто доказать, что революция была делом одной горсти бунтовщиков. Ничего не может быть страннее. Здесь мы сталкиваемся с двумя течениями, проходящими с одного конца книги до другого: духом анализа, излагающим факты в превосходном порядке, и духом реакции, который глухо возмущается и ежеминутно проскакивает и извращает логику выводов. Тэн же показал нам всю Францию, встающую с общим воплем голода, раздосадованную, подавленную, разоренную, истощившую всю свою кровь и все свои деньги. И вдруг он забывает об этой картине и начинает доказывать, что революция вышла из Пале-Рояля, [54]54
  В воскресенье 12 июля 1789 года при известии об отставке популярного министра Неккера в Париже началось народное восстание. Камиль Демулен произнес в саду Пале-Рояля речь перед толпой, призывая выступить на борьбу против высших сословий, и приколол себе на шляпу зеленый листок – символ единения патриотов, который назавтра превратился в трехцветную кокарду. Огромная толпа манифестантов хлынула на улицы. Через два дня была взята Бастилия.


[Закрыть]
что Пале-Рояль создал восемьдесят девятый год. Привожу его собственные слова: «Уже агитаторы являются бессменно. Пале-Рояль превратился в клуб на открытом воздухе, где весь день и до глубокой ночи они подзадоривают друг друга и подстрекают толпу к насилиям. В эти пределы, охраняемые привилегиями Орлеанского дома, полиция не смеет проникать; слово там свободно, и публика, пользующаяся им, как будто нарочно создана для того, чтобы им злоупотреблять. Это – публика, приличная для такого места. Центр проституции, картежной игры, праздности и брошюр. Пале-Рояль привлекает к себе все это население без корней, кочующее в большом городе; не имея ни ремесла, ни домашнего очага, оно живет лишь из любопытства или ради наслаждения; это – неизменные посетители кофеен, шатуны по вертепам, авантюристы и неудачники, отверженцы литературы, искусства и адвокатуры, прокурорские клерки, студенты, зеваки, праздношатающиеся, иностранцы и обитатели меблированных комнат». Итак, вот творцы французской революции, вот те, кто ускорил движение и приблизил его окончательный финал. Это вызывает улыбку. Спрашиваю вас, что мог бы сделать Пале-Рояль, не будь позади него целой Франции, которая его толкала? Что в данную минуту Пале-Рояль превратился в обширный клуб – это факт исторический и понятный. Для агитации требовался очаг. Но, повторяю, революция вышла не оттуда, и Тэн, настаивая на этом, говоря с таким презрением об агитаторах, обнаруживает только свое великое желание составить обвинительный акт против революции.

Это желание еще очевиднее в картине, которую он набрасывает, – прения в собрании. Там было, говорит он, шестьсот зрителей в трибунах, которые вмешивались в прения и навязывали свою волю. И дописывается до следующего: «Благодаря этому вмешательству галереи радикальное меньшинство, около тридцати членов, руководит большинством и не дозволяет им высвободиться из-под ига». Таким образом, теперь уже не Пале-Рояль, не толпа декретирует революцию, а тридцать человек, тридцать депутатов крайних мнений. Это, право, не серьезно. Тэн может привести несколько заседаний, во время которых произошли некоторые факты; но позади тридцати членов, о которых он говорит, позади шестисот зрителей, поддерживающих их, мы всегда будет видеть громадную массу взбунтовавшихся рабочих и крестьян, всю нацию, которая встала, как один человек. Катастрофа была неизбежна. Остается только изучить, почему она совершилась в этом духе, а не в ином. Желать превратить ее в дело меньшинства – значит, повторяю, желать разбирать ее с точки зрения человека партии, а не историка-натуралиста. Несомненно, что люди действия, буяны, становящиеся во главе, всегда бывают в меньшинстве. Но только эти люди бывают бессильны, если не опираются на толпу.

Одно слово особенно часто повторяется при перечислении агитаторов, – слово: иностранцы.«Принято, – говорит Тэн, – что публика галерей представляет народ с таким же правом и даже большим, чем депутаты. Между тем это та же публика Пале-Рояля, иностранцы,праздношатающиеся, любители новостей, парижские вестовщики, корифеи кофеен, будущие столпы клубов, словом, экзальтированные головы буржуазии, равно как и чернь, бушующая у дверей и швыряющая камнями; она набирается среди экзальтированных голов простонародья». Слово «иностранцы» поразило меня. Итак, Тэн намекает, что французская революция произведена иностранцами. Во время Коммуны 1871 года тоже толковали, что восстание произведено иностранцами, и приводили имена нескольких поляков и бельгийцев. Но мы, очевидцы событий Коммуны, мы пожимаем плечами над этой странной манерой писать историю. Мне кажется, что мы должны тем сильнее пожимать ими, когда Тэн прибегает к тому же способу. Спрашиваю вас, к чему приплетены иностранцы к нашим революционерам восемьдесят девятого! Они доказывают одно только: давление, какое современные события произвели на ум Тэна помимо его сознания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю