Текст книги "Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 48 страниц)
© Перевод Л. Коган
Руки мои полны венков, и я должен возложить еще несметное количество цветов на могилу, где будет покоиться наш нежно любимый друг, Альфонс Доде, – большой писатель, большой романист, оплакиваемый родиной – Францией.
Эти первые цветы я возлагаю от имени тех, кто знал Доде, был к нему близок, кому дарил он свою братскую дружбу. Есть среди них давнишние друзья, которые могут похвалиться тридцатилетней взаимной привязанностью, не омраченной ни единым облачком, ни единой размолвкой; есть и менее давние, и совсем новые, ибо Доде на своем пути непрестанно завоевывал сердца; от первых и до последних дней жизни поток любящих его людей все рос, словно затем, чтобы образовать сегодня этот царственный кортеж.
А вот еще цветы, – их поручили мне возложить его бесчисленные читатели. Это огромная охапка, она говорит о всеобщем восхищении, об энтузиазме молодежи, начинающей постигать жизнь, о горячей признательности женщин, с трепетом проливавших слезы жалости и сострадания над многими страницами его книг.
За моей спиною толпа восторженных почитателей, взволнованно приносящих на его могилу благодарность и восхищение душевно облагороженных им людей.
И, наконец, эти пальмовые листья, эти цветы и вечнозеленые растения, – их прислали его соратники-писатели, а также те, кто распределяет на этом свете награды, – признанные знаменитости и сильные мира сего, те, кому надлежит воздавать должное нации, чествуя ее великих мужей. Талант, дарование не нуждаются ни в возвеличении, ни в почестях. И если мы превозносим талант почившего, то лишь совершаем благое дело ради славы народа, светочем которого он был.
Доде обладал редчайшим, пленительным и бессмертным даром: чудесным и ярким своеобразием, жизненностью изображения, умением ощутить и отобразить с такою силой личного чувства, что, покуда существует наш язык, любая страница, им написанная, сохранит его душевный трепет.
Потому-то он и создавал живых людей, что умел вдохнуть жизнь и в своих персонажей, и в воздух, которым они дышат. Детища его бытуют вокруг нас, подлинные его детища, из плоти и крови, рожденные могучим литературным талантом, – мы задеваем их локтем на тротуаре, мы узнаем и окликаем их по имени. И нет для романиста большей славы, более непререкаемого и неувядаемого торжества!
Меня избрали, чтобы воздать здесь дань нашего единодушного поклонения Доде, поклонения, которое я разделяю полностью, заслуженного, на мой взгляд, безусловно и безоговорочно, – избрали не только потому, что нас связывала многолетняя дружба, годы, прожитые бок о бок, но, главным образом, потому, что я очевидец, последний из тех, кто остался в живых и может поведать, что думали о нем все мы, чье творчество развивалось рядом с его творчеством. Соперники, – о да; ибо все мы по-разному мыслили, никогда не шли в едином строю, но были все же добрыми товарищами по оружию, обладали достаточной остротой зрения и пожинали каждый свою законную долю славы. А Доде неизменно был для нас примером духовной независимости, человеком, наиболее свободным от всякого педантизма, наиболее честным перед лицом фактов. Я уже говорил однажды о его уважительном отношении к заурядной истине: Доде был реалистом, он довольствовался тем, что оживлял ее, окуная в неиссякаемый источник иронии и жалости, – мы же все оказались более или менее замаскированными лириками, выходцами из романтизма. Сострадательная любовь к сирым, издевательский смех, каким Доде бичует глупость и злость, доброта и меткая сатира, пронизывающие трепетной человечностью каждую его книгу, – вот в чем его бессмертная заслуга.
Рассказывать здесь о его жизни? Да разве она не известна каждому? Говорить о его многочисленных произведениях? Но они хранятся у всех в памяти. Он написал двадцать произведений, – двадцать шедевров: в «Сафо» звучит жалоба неугасимой страсти, и книга эта будет славословить любовь столь же долго, как «Песнь песней» и «Манон Леско». Страницы «Набоба», «Нумы Руместана», «Королей в изгнании» пестрят превосходными картинами, глубокими образами, которые станут бессмертными в нашей литературе. Особенно некоторые рассказы Доде, наделенные изяществом хрупкой драгоценности и прочностью редкого металла, навсегда останутся чудом совершенства, классическими образцами. Случается, перед разверстой могилой мы убеждаемся, что, как ни велико было наше восхищение писателем при жизни, мы все же недостаточно им восхищались; мы ощущаем потребность превозносить его и после смерти. Утрата столь велика, зияющая пустота столь ужасна, что, кажется, ее и впредь не заполнить никому из будущих писателей.
Если бы мне надлежало определить место Доде в литературе, я сказал бы, что он был в переднем ряду священной фаланги, сражавшейся в благородной битве за истину во второй половине нашего века. К чести этого века, он проделал на своем пути к истине такую огромную работу, какую выпало совершить какому бы то ни было веку. И Доде был с нами, среди храбрейших и дерзновеннейших, ибо не следует заблуждаться, – его произведения, проникнутые очарованием и кротостью, принадлежали к числу тех, что громче всех прочих взывали о сострадании, о справедливости. Они часть огромного обследования, продолженного нашим поколением, они останутся убедительным свидетельством, надежным и логичным дополнением к социальным документам, оставленным Стендалем и Гонкурами.
И раз уж я назвал этих великих писателей, наших старших собратьев, разрешите мне, дорогой Леон, – ибо я знал вас чуть ли не с колыбели, вас, совсем еще молодого, но уже прославленного, – разрешите мне вспомнить об одном эпизоде вашего раннего детства! Ваше богатое воображение уже пробуждалось, и однажды, когда великий Флобер, благородный Гонкур – высокие и победоносные, садились за ваш дружеский и такой уютный семейный стол, вы, глядя на них восторженными детскими глазами, украдкой спросили у отца: «Они великаны, да?» Словно за столом восседали герои, явившиеся из далекой страны чудес. И то были действительно великаны, добрые великаны, труженики, работавшие ради истины и красоты, и, сойдя в могилу, ваш отец разделит их славную участь, – ибо он был не менее велик, не уступал им ростом, если говорить о его трудах, и почил он среди своих собратьев, в таком же ореоле славы, как они. Нас было четыре брата, трое уже ушли, остался я один.
Я обнимаю вас, дорогой Леон, [50]50
Имеется в виду сын Альфонса Доде, тогда уже тоже писатель, Леон Доде.
[Закрыть]за себя и за тех, кого уже больше нет, я прошу вас обнять вашего брата Люсьена, сестру – Эдме, передать вашей чудесной матери, советчице и вдохновительнице [51]51
Жена писателя, Юлия Доде, была во многих случаях соавтором своего мужа.
[Закрыть]вашего отца, что ее слезы смешаются с нашими, что вся несметная толпа, прибывшая сюда, льет слезы вместе с нею. Тоска сжимает наши сердца, сердца всех, кто здесь присутствует. Родина, Франция, потеряла одного из славных своих сынов, и да почиет он вечным сном бессмертия, укрытый венками и пальмовыми листьями, – писатель, так много потрудившийся, человек, так много страдавший, дважды священный собрат мой – чей талант и чьи страдания мы свято чтим.
© Перевод И. Лилеева
Я перечитываю в превосходном и очень полном издании, которое публикует в настоящее время Мишель Леви, необыкновенную «Человеческую комедию» Бальзака, эту полную жизни драму, скрупулезный и вместе с тем грандиозный обвинительный акт, не имеющий себе равного ни в одной литературе.
Это словно башня Вавилонская, которую рука зодчего не успела и никогда бы не успела завершить. Кажется, что ветхие стены вот-вот обрушатся и усеют обломками землю. Строитель употребил в дело все материалы, какие только попались ему под руку: гипс и цемент, камень и мрамор, даже песок и грязь из придорожных канав. И своими грубыми руками, при помощи случайных зачастую материалов он воздвиг это здание, эту гигантскую башню, не заботясь о гармонии линий и соразмерности частей. Кажется, что слышишь, как тяжко он дышит в своей мастерской, отесывая камни могучими ударами молота и не помышляя о красоте отделки, об изяществе граней. Кажется, что видишь, как он грузно шагает по лесам, тут складывает голую шершавую стену, там выводит величественные колоннады, прорубает где вздумается портики и ниши, забывая порой, что надо сделать лестницу, и с могучей силой гения безотчетно смешивает грандиозное и пошлое, изысканное и варварское, прекрасное и безобразное.
Башня эта стоит и сегодня недостроенной, и ее чудовищная громада вырисовывается на фоне ясного неба. Это нагромождение дворцов и лачуг; такими мы представляем себе циклопические постройки: тут есть и роскошные залы, и мерзкие закоулки, широкие галереи и узкие коридоры, по которым едва можно протиснуться ползком. Высокие этажи чередуются с низкими, и каждый отличается от другого по стилю. Вдруг оказываешься в каком-то помещении и не знаешь, как ты сюда попал и как отсюда выбраться. Идешь вперед, сто раз теряешь направление, и перед тобою без конца открывается все новое убожество и новое великолепие. Что же это, непотребное место? Или храм? Трудно сказать. Это целый мир, мир образов, построенный чудесным каменщиком, который в часы вдохновения становился художником.
Снаружи, как уже было сказано, – это столп Вавилонский, смешение тысячи стилей, башня из гипса и мрамора; гордыня человеческая мнила вознести ее до небес, но стены осыпались и устилают обломками землю. Между этажами образовались зияющие бреши, кое-где обвалились углы; нескольких дождливых зим довольно было, чтобы раскрошился гипс, слишком часто пускавшийся в ход торопливым работником. Но мрамор цел, все колоннады, все фризы не тронуты временем и только стали еще белее и величественней. Строитель воздвигал эту башню с таким глубоким чувством великого и вечного, что остов ее, кажется, сохранится навсегда; пусть осыпаются стены, пусть проваливаются перекрытия, ломаются лестницы, – каменная кладка устоит перед разрушением, громадная башня будет выситься все такая же гордая, такая же стройная, опираясь на широкие цоколи своих гигантских колонн; мало-помалу глина и песок отпадут, но мраморный скелет монумента будет по-прежнему вырисовываться на горизонте, подобно изломанным очертаниям необъятного города. И если в далеком будущем какой-нибудь страшный вихрь, унося нашу цивилизацию и наш язык, сокрушит каркас этой башни, обломки ее образуют такую гору, что всякий народ, проходя мимо, скажет: «Здесь покоятся развалины целого мира».
Я уже говорил в другом месте и хочу еще громче повторить здесь: «Бальзак наш». Бальзак католик и роялист – творил для Республики, для свободных обществ и верований будущего.
С начала нашего столетия не было ни одного человека большого таланта, который не служил бы делу народа. Ручаюсь, что наши противники не смогут назвать среди своих приверженцев ни одного из тех знаменитых имен, что составляют славу целой эпохи. А богатырь – строитель «Человеческой комедии», мечтавший воздвигнуть современную Вавилонскую башню, – разве он не наш? Иначе его пришлось бы причислить к слепцам, к беспомощным трусам, способным лишь плакаться, оглядываясь назад! Но это, конечно, не так. Дыхание революции пронеслось над нашим миром благодатным вихрем. Он подхватил и понес с собой вперед все великие души и великие умы. Никто не смог устоять перед столь могучим дуновением свободы, и если кажется, что кто-то все же избежал влияния этого великого порыва, то достаточно внимательно познакомиться с произведениями этих людей, чтобы убедиться, что и они пылают демократической верой. В начало нашего века было немало нашумевших обращений в иную веру. У нас оказались свои святые Павлы. Луч истины проникал во враждебный лагерь, к людям, обладающим гением или талантом, и они становились нашими, приобщались к великой революционной идее. Таким образом, весь гений нации стал служить делу народа. Когда история назовет имена Виктора Гюго, Жорж Санд, Мишле, всем станет ясно, до какой степени французская мысль в наше время сделалась республиканской; они возвышаются над руинами прошлого. Бессмертие их свидетельствует о том, что они были нашей плотью и кровью, нашим сердцем и душой.
Но они не одни. Рядом с ними я осмеливаюсь поставить Бальзака – Бальзака, который, как ему казалось, отрицал то, что они утверждали. С точки зрения психологии случай с великим романистом совершенно особенный. Его ум стал игрушкой революционного вихря, унесшего с собой многие прекрасные головы. Бальзак протестовал, он не хотел отрываться от земли, и ему казалось даже, что он одолел этот вихрь. Но вихрь все же унес и его, превратив его в человека будущего, в революционера, хоть он продолжал клясться всеми своими богами, что ничто не сдвинет его с места, что он будет защищать трон и алтарь до последнего дыхания.
Сколь же велика мощь Революции, если она смогла подчинить себе такого человека помимо его воли и незаметно для него!
Итак, перед нами писатель необычайной энергии, который в течение тридцати лет, не прекращая ожесточенного труда, направляет все свои силы на защиту монархии и католицизма; он нагромоздил пятьдесят томов, где, как ему кажется, доказал абсолютную необходимость священников и королей. Он умер, убежденный, что сочинения его вернут тысячи читателей к культу прошлого, и, возможно, даже был счастлив этой уверенностью. И вот теперь его же произведения опровергают его, они имеют воздействие прямо противоположное тому, на которое надеялся Бальзак. Они внушают читателям любовь к будущему и мечту о нем. Роялист стал демократом, католик – вольнодумцем. Кто утверждает это? «Человеческая комедия». Мне кажется, что я слышу, как со страниц этой замечательной серии романов звучит голос, обращаясь к тому, кто теперь в могиле: «Спи спокойно. Мы продолжаем наш труд, мы выполняем наш долг. Ты вложил в нас не смерть, а жизнь. Ты послал нас проповедовать подчинение, но мы проповедуем новую веру, мы послушны великому дыханию времени. Испроси у бога его тайну и спи с миром».
Чтобы свершилось это чудо, достаточно было подуть вихрю. Бальзак неведомо для самого себя был демократом и, наподобие того проклятого монаха из старинной легенды, чьи богохульства превращались в трогательные молитвы, провозглашал свободу для народа, наивно полагая, что требует новых пут для его укрощения.
По мере того как я перечитываю «Человеческую комедию», я все больше утверждаюсь в этой истине. Я как бы присутствую на необычном судебном процессе, где адвокат все время защищает интересы противной стороны.
Сейчас я не могу, конечно, перебрать все романы, чтобы показать, насколько все они пронизаны духом своего времени. Впрочем, достаточно напомнить персонажей бальзаковского мира, который все мы храним в памяти. В этом мире широко представлены лишь буржуазия и аристократия. Народ, рабочие не появляются никогда. Но как отчетливо слышится вдалеке голос этого великого отсутствующего, как чувствуются под руинами прошлого глухие толчки, – это народ, который вот-вот прорвется к политической жизни, к власти.
Бальзак в своих книгах до крови исхлестал аристократию. На каждой странице он показывает ее беспомощной, впавшей в состояние агонии и разложения. Среди аристократов он находит или нелепые фигуры, или разбойников. Г-н де Морсоф – злой сумасшедший, а молодой д’Эгриньон – мошенник, подделывающий чеки. Люсьен де Рюбампре – проходимец, живущий на средства проститутки и каторжника; трудно пересчитать всех слабоумных и ничтожных аристократов; мерзавцы вроде Растиньяка, Де Марсе, Ла Пальферина насчитываются дюжинами. Вот на эту-то достойную опору трона и алтаря Бальзак и обрушивается с розгами в руках. Он делает это, подчиняясь первому порыву, его толкает и влечет чувство жизненной правды. Очевидно, он ни на минуту не подозревал, что приходит нам на ум. Но разве не сам он побуждает нас воскликнуть: «Как, вы столь безжалостно бичуете этих людей и вы же требуете, чтобы дворянство окружало трон? Но ведь у этих никчемных людей в жилах течет лишь вода да грязь; вы сами это утверждаете, и вы же так бурно этим возмущаетесь. Значит – вы с нами, вы согласны, что живые силы нации надо искать не среди этих людей и что аристократии, испорченной до мозга костей, суждено лишь бесславно догнивать».
Автор «Человеческой комедии» столь же суров и по отношению к буржуазии. Если он создал Биротто и Горио, этих мучеников коммерческой честности и отцовской любви, то он же сотни раз показал узкий и ограниченный ум представителей этого класса, дал ясно понять, что сама по себе буржуазия не способна создать настоящие ценности. Все буржуа у Бальзака, за двумя-тремя исключениями, – эгоисты, честолюбцы, жадные животные, настойчиво, упрямо подстерегающие свою долю добычи. Читая Бальзака, попадаешь в темный мир спекулянтов, продажных судей, подозрительных мелких рантье, в мир, заживо гниющий без доступа свежего воздуха. И, конечно, не здесь надо искать свободный и живой дух нации. Было бы странно, если бы, описав подобным образом этот мир, Бальзак связал с ним все силы страны. Торгашеская французская буржуазия слишком уже заплыла жиром. Сам писатель утверждает это в каждой из своих книг, и этим опять же сам он свидетельствует против своих же клиентов.
Итак, сатира на аристократию и буржуазию, картина происходившей в его время схватки из-за добычи, исполненный драматизма показ жизни общества, находящегося между прошлым, навсегда закрытым для него, и только еще приоткрывающимся будущим, – вот что такое «Человеческая комедия». Но в глубине ее, мне кажется, можно разглядеть Республику во славе. Республика неизбежна – это вытекает из всего произведения Бальзака; она – результат позорного состояния аристократии и бессилия буржуазии; когда пытаешься понять, с каким же классом Бальзак связывает животворные силы страны, то убеждаешься, что он находит их у великого отсутствующего, у народа. Нигде больше он и не мог их найти. Бальзак обладал слишком большим умом и слишком жадным стремлением к истине, чтобы не исхлестать подлецов и ничтожеств. Несмотря на свой роялизм и католицизм, он так изобразил дворян и буржуа, что убил их своей насмешкой и негодованием. Он опустошил все вокруг себя. Творчество Бальзака напоминает большую дорогу, усыпанную обломками, которая ведет к народу, ведет прямо к нему, опрокидывая троны и алтари, пробивая себе широкий путь через очищенное от скверны общество к иному миру, где можно наконец дышать полной грудью.
Революция не только сделала Бальзака бессознательным демократом, она сделала его также провидцем, пророком будущего. В свое время Бальзака упрекали в том, что он слишком чернит своих героев, перегружает свои романы постыдными делами и преступлениями. Он-де пачкает все, к чему прикасается, твердили его противники, его чудовища ему пригрезились, ни одно общество никогда не состояло из подобных хищников. Это не комедия действительности, это сатира, некое видение зла, кошмар необузданной больной фантазии.
Но не прошло и двадцати лет, как Вторая империя воплотила в жизнь всех чудовищ Бальзака. Действительность превзошла воображение Ювенала современности. Все постыдное, что он выдумал, теперь широко выставлено напоказ. Эти попорченные существа, эти подлецы, чьи пороки Бальзак, со свойственной ему страстью к гиперболе, казалось, безмерно преувеличил, – разве не встречаем мы их теперь в жизни, но только еще более наглыми и бесстыдными? Отбросы человечества теперь называются людьми, невозможное сделалось реальностью. Тем же, кто кричал сатирику: «Нет, таких подлецов не часто встретишь и не часто сталкиваешься с такими преступлениями; у вас превратное представление о жизни, а темперамент влечет вас к ужасному», – история последних двадцати лет ответила: «Да, такие подлецы существуют и такие преступления совершаются. Бальзак был ясновидец, он угадал бешеную погоню за добычей, охватившую страну после государственного переворота!»
Надо ли продолжать? Всем ясно, что я хочу сказать. Вожделения в наше время не знают никакого предела. Все с животным ожесточением бросились в погоню за наслаждением, им нужно наслаждение немедленное, грубое и острое, граничащее с буйным помешательством. Огромные состояния, к которым так снисходительно относился Бальзак, на наших глазах скандально разрастаются и удесятеряются. Бальзака упрекали в том, что он нагромоздил слишком много миллионов, считали, что его герои слишком много наживают. Это казалось потому, что герои Бальзака принадлежат нашей эпохе. Теперь они, пожалуй, были бы даже незаметны с их украденными двумя-тремя миллионами. В паши дни миллионы прикарманивают дюжинами. Надо же как-то жить, а жить – значит безудержно удовлетворять все свои желания. Теперь на каждом перекрестке встречаешь Нусингена, имя подобным хищникам – легион; они живут Империей и поддерживают ее. Грезя о колоссальных состояниях, лихорадочно пересыпая груды золота, Бальзак предугадал финансовые авантюры нашего времени. И, конечно, если бы он был жив и присутствовал при этом разграблении общественного богатства, если бы он видел эти состояния, возникающие за одну ночь, как некая позорная болезнь, и унесенные назавтра безумной роскошью, если бы он все это знал, он написал бы: «Наступило царство моих подлецов, но они еще отвратительнее и прожорливее, чем я говорил».
А разве не знаете вы авантюристов от политики, всех этих де Марсе, Растиньяков, Ла Пальферинов и им подобных, этих прогнивших дворян, ничтожеств в белоснежных перчатках, изнеженных, как женщины, разодетых и развратных, как маркизы времен Регентства? Разве вы не замечали в глубине карет бледные лица этих потрепанных прожигателей жизни, грудь которых обычно увешана орденами? Они по двадцать раз перепродавали своих любовниц, вытянув из них все деньги и получив от них все удовольствия; когда же ловким пируэтом они бросились в политику, то и с Францией стали обращаться, как с девкой, как с одной из тех женщин, которые оплачивали их долги. Наши отцы знали немало крепких слов, и жаль, что я не могу бросить их в лицо этим женоподобным мужчинам, выросшим под прикрытием юбок знатных дам, этим щеголям, страшным своей ласковой вежливостью.
Не правда ли, Бальзак описал их всех заранее, еще двадцать лет тому назад? Они любят искусство; они очень милы, никто не знает, откуда они появились, но всем ясно, что они стремятся лишь к наслаждению; если им не мешать – они приятные собутыльники, но если кто-нибудь встанет у них на пути – они его уничтожат. Как я уже говорил, в политике они ведут себя, как в любви. Они продают и покупают. Иногда они пускают в ход кулаки, зная, что некоторым женщинам нравится, когда их бьют. Кроме того, они рассчитывают на свое кошачье обаяние, которое уже принесло им столько богатств. Вот почему они решили соблазнить Францию. Они думают даже, что соблазнили ее и держат теперь в своей власти, как бедную обманутую девушку. Однако эти люди не удивились бы, если бы их вышвырнули вон пинками. Это показалось бы им даже вполне нормальным. Ведь Ла Пальферин прошел через все стадии постыдного унижения, а де Марсе и Растиньяк всегда готовы получить пощечину.
Я не собирался писать очерк о «Человеческой комедии», а хотел только поделиться мыслями, возникшими у меня при чтении этой поразительной драмы.
Нельзя допустить, чтобы реакция, сторонники прошлого присваивали себе наших великих людей и использовали их в своих целях. Нередко мне приходилось слышать имя Бальзака в устах приверженцев старых порядков; среди же людей, настроенных демократически, к Бальзаку часто относятся настороженно, замалчивают его. Ну так вот, я глубоко убежден, что мы должны говорить о Бальзаке во весь голос, видеть в нем нашего союзника. Чтобы в этом убедиться, достаточно прочитать его произведения и точно передать впечатление, ими производимое. Не нужно следовать букве, надо понять дух его творений. Не столь уж важно, что романист избрал своим общественным и религиозным идеалом монархию, поддерживаемую католицизмом! Где-то он заявил, что монархия в его глазах – «это разработанная система подавления извращенных склонностей человека, и поэтому она – наиболее прочная основа общественного порядка». Таким образом, с точки зрения Бальзака, монархия – всего лишь разновидность полиции для человечества. К тому же писатель противоречит себе на каждой странице и постоянно выступает против своих же убеждений. [52]52
Говоря о противоречии между политическими предрассудками Бальзака и беспощадной правдивости его творчества, о том, как «вихрь истории превратил Бальзака в революционера», Золя приближается к высказыванию о Бальзаке Ф. Энгельса (в письме к Маргарет Гаркнесс), имевшему место девятнадцатью годами позже.
[Закрыть]Можно сказать, что его взгляды в социальных и религиозных вопросах – это своего рода литературные правила вроде пресловутого закона трех единств в трагедии; вероятно, он верил, что это поможет ему навести порядок в мире, созданном его воображением. Ну что же, посетуем, что такой огромный ум не сражался открыто за свободу; но признаем, что помимо своего желания он много сделал для нее и что его творчество, теперь уже явно для всех демократическое, является одним из ярчайших доказательств могущества революционных идей.
Вот где истина. Еще никто не создавал более грозной картины догнивающего старого общества; обнажив его язвы, Бальзак тем самым потребовал его обновления и воззвал к народу. И я не думаю, чтобы какой-нибудь человек, описывая Империю, смог найти столь правдивые и чудовищные образы, какие изобрел в своем предвидении Бальзак; мы, видевшие Империю, можно сказать, осязавшие ее, вряд ли сможем в своих книгах сравниться с Бальзаком, достичь той ужасной правды, которую он мог лишь предугадать.
Вначале я назвал его творение современной башней Вавилонской. Скажите же теперь, разве не верно, что вихрь может дуть сколько угодно, все равно остов этой гигантской башни будет стоять вечно? Она воздвигнута на пороге будущего: ее гигантская глыба словно отмечает конец старого мира.