355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элизабет Костова » Похищение лебедя » Текст книги (страница 32)
Похищение лебедя
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:50

Текст книги "Похищение лебедя"


Автор книги: Элизабет Костова


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)

Глава 89
1879

В этот вечер она, слепо и бессмысленно уставившись на книжную страницу, засиделась допоздна. Когда часы внизу отбивают полночь, она причесывается, вешает платье на крючок в гардеробе. Натягивает на себя вторую ночную сорочку, лучшую из двух, с крошечными рюшами по вырезу и на запястьях, с миллионами сборок, прикрывающих грудь, а поверх накидывает и подпоясывает халат. Она умывается над тазиком, надевает бесшумные вышитые золотом ночные туфли, берет ключ и задувает свечу. Она опускается на колени у кровати и произносит короткую молитву в память добродетели, с которой она расстается, заранее умоляя о прощении. Только почему-то, закрыв глаза, она видит Зевса.

Дверь открывается без скрипа. Толкнув его дверь в дальнем конце коридора, она убеждается, что замок не защелкнут, и все становится ясно, и от этой ясности громко стучит сердце: она с бесконечной осторожностью закрывает дверь за собой и запирает ее. Он тоже зачитался в кресле у закрытого шторой окна, под свечой на столе. У него старое лицо, в колеблющемся свете оно вдруг становится похожим на череп, и она подавляет порыв убежать обратно. Потом он встречается с ней глазами, у него мягкий, мудрый взгляд. На нем алый халат, она никогда не видела этого халата. Он закрывает книгу, задувает свечу и, поднявшись, чуть раздвигает шторы: она понимает, что теперь им, в проникающем с улицы свете газовых фонарей, хотя бы смутно будет видно друг друга, а снаружи ничего не заметят. Она не движется. Он подходит к ней, нежно опускает ладони ей на плечи. Она ищет его взгляд в смутном свете. «Моя самая дорогая», – шепчет он. И ее имя.

Он целует ее губы, начав с уголка. Сквозь ее страхи и сомнения открывается дорога, залитая солнцем, он шел по ней годами, когда она еще не знала его, может быть, даже не родилась – дорога, ведущая под сень платанов. Он часто-часто целует ее губы. Она в ответ кладет руки ему на плечи, чувствует узлы его суставов под шелком, механизм налаженных часов, ветвь гордого дерева. Он пьет из ее губ, пьет их юность, шепчет в пустоту ее рта слова, которым научила его любовь десятки лет назад, роняет камешки в колодезь.

Когда она задыхается, он выпрямляется, расстегивает жемчужную пуговку на горловине халата и опускает в вырез ласковую чашу ладони, спускает халат с плеч, дает ему упасть на пол. На миг она пугается, что для него это – лишь очередной урок анатомии, ведь он опытный мужчина, старый мастер кисти, друг натурщиц. Но вот он касается ее губ одной рукой и медленно опускает вниз другую, и она замечает блеск, соленые струйки на его лице. Это он остался без кожи, не она. Ему искать утешения в ее объятиях почти до утра.

Глава 90
МАРЛОУ

Кайе жил в доме с видом на бухту Акапулько, на террасе высоко над изгибом берега. Это был один из районов элегантных саманных домов, теснившихся среди олеандров и оштукатуренных стен, украшенных бугенвилеей. На звонок вышел усатый мужчина в белом халате официанта. За воротами дома Кайе другой мужчина в коричневой рубахе и брюках прилежно поливал траву и апельсиновые деревья. Были и птицы в ветвях, и вьющиеся розы у стены. Мэри, остановившись рядом со мной, в длинной юбке и светлой блузке, оглядывалась по сторонам, запоминая цвета, чуткая, как кошка, и смело держала меня за руку. Я с утра позвонил Кайе, проверяя, готов ли он меня принять, добавил, что надеюсь, он не будет возражать, если я приведу с собой еще одного художника, и получил его сдержанное согласие. Голос в телефонной трубке был низким и сочным, с акцентом, возможно, французским.

Сейчас дверь среди цветов отворилась, и навстречу нам вышел мужчина. Сам Кайе, сразу решил я. Он был невысок, но производил впечатление. На нем был черный жакет, как у Неру, поверх темно-синей рубашки, в руке он держал зажженную сигару, и дымок уходил к нему за спину в дверной проем. Волосы белые и густые, кожа кирпичного цвета, словно обожженная за много лет на мексиканском солнце. Вблизи я увидел теплую открытую улыбку, выцветшие старческие глаза. Мы обменялись рукопожатием.

– Доброе утро, – сказал он тем же сочным баритоном и привычным жестом поцеловал Мэри руку. Потом придержал перед нами дверь.

Внутри было очень прохладно, – кондиционер и толстые стены. Кайе провел нас по коридору с низким потолком сквозь ярко окрашенную дверь в просторную комнату с колоннами. Я поймал себя на том, что изумленно глазею на великолепные картины, бросавшиеся в глаза с каждой стены. Обстановка была современная, мебель не занимала много места, но эти картины, по четыре-пять в ряд, от высоты пояса до потолка – калейдоскоп! Сколько стилей и эпох! От нескольких полотен, похожих на голландцев или фламандцев семнадцатого века, до абстракций и тревожащих душу портретов, по-моему, Элис Нил. Впрочем, главное место было отведено импрессионистам: солнечным полям, садам, тополям, водам. Мы словно шагнули за порог, отделявший Мексику от Франции, в другой свет. Правда, некоторые из окружавших нас полотен могли принадлежать англичанам или калифорнийцам девятнадцатого века, но я с первого взгляда почувствовал, что перед нами – наследие Кайе, знакомые ему, исхоженные места. Быть может, потому он и собирал их изображения.

Я услышал, как рядом шевельнулась Мэри: она отошла, остановилась перед большим полотном у двери, через которую мы вошли. На нем был зимний вид: снег, берег реки, кусты, золотистые под сливочной ношей, гладь воды, подернутая серебристой патиной льда с оливковыми пятнами открытой воды, знакомые мазки и слои краски, белизна без белизны, золото, лаванда и жирные черные буквы в нижнем правом углу. Моне.

Я оглянулся на Кайе, спокойно стоявшего у своей скромной софы, покуривая сигару, дым которой наплывал (подумать только!) на все эти сокровища.

– Да, – ответил он на невысказанный вопрос. – Я привез ее из Парижа в 1954-м. – Голос несмотря на резкий акцент был звучным и мягким. – Заплатил очень дорого, даже по тем временам. Но я ни минуты не жалею.

Он жестом предложил нам сесть на бледно-серые кресла. Между ними был стеклянный столик, на нем горшок с цветущим колючим растением и книга: «Антуан и Педро Кайе: ретроспектива копий». Глянцевая обложка с двумя вытянутыми в высоту полотнами, очень разными по формам и колориту, насильственно сведенными в диптих. Я узнал манеру нескольких абстрактных полотен, висевших в этом зале. Меня так и подмывало взять и перелистать книгу, но я не осмелился, а человек в белом халате уже внес поднос с бокалами и кувшинами: лед, лаймы, апельсиновый сок, бутылка газированной воды, букетик белых цветов.

Кайе сам смешал нам напитки. Я уже подумал, что он окажется так же молчалив, как Роберт Оливер, но он протянул букетик Мэри.

– Напишите их, юная леди.

Я ждал, что она возразит, и наверняка возразила бы, скажи это я. Но ему она улыбнулась и нежно опустила цветы в подол юбки. Кайе стряхнул сигарный пепел в стеклянную пепельницу на стеклянном столе. Он дождался, пока слуга задвинет шторы на дальнем конце зала, затемнив половину холстов. Наконец он повернулся к нам и заговорил:

– Вы хотели бы узнать о Беатрис де Клерваль. Да, в моей коллекции имелось несколько ее ранних работ – как вы, вероятно, читали – впрочем, у нее сохранились лишь ранние работы. Она оставила живопись в возрасте двадцати девяти лет. Вы знаете, что Моне писал до восьмидесяти шести, а Ренуар до семидесяти девяти. Пикассо, конечно, работал до кончины в возрасте девяносто одного года. – Он жестом указал на четыре сцены корриды у себя за спиной. – Художники, как правило, работают до старости. Так что, как видите, Клерваль была исключением, однако в те времена женщин не поощряли к занятиям искусством. Она могла бы стать одной из великих. Она была немногим моложе первых импрессионистов – на двенадцать лет моложе, скажем, Моне. Подумайте!

Он потушил сигару в стеклянном блюдце. Кажется, на пальцах у него был маникюр, я впервые видел столь совершенную руку у старика, тем более художника.

– Она могла бы стать крупным художником, подобно Моризо и Кассат, если бы не остановилась на полдороги.

– Вы сказали, что у вас имелось несколько ее работ. А теперь нет? – Я невольно оглядел похожий на пещеру зал. Мэри тоже шарила взглядом по стенам.

– О, несколько осталось. Большую часть я продал в 1936–37-м, чтобы расплатиться с долгами. – Кайе пригладил волосы, откидывая их назад. Он, кажется, нисколько не жалел о своем решении. – Почти все были куплены у Генри Робинсона – он, кстати, еще жив. В Париже. Мы не поддерживаем связи, но я совсем недавно нашел его имя в журнале. Он до сих пор пишет о литературе, мебели и философии. Философствует на любые темы.

Мне подумалось, что он бы фыркнул, если бы принадлежал к другому типу людей.

– Кто это – Генри Робинсон? – спросил я.

Кайе бросил на меня взгляд и опустил его на свой рождественский кактус или как там это называлось, стоявший между нами.

– Он отличный критик и коллекционер и он был любовником Од де Клерваль до самой ее смерти. Дочери Беатрис. Она оставила ему, несомненно, лучшую из картин Беатрис: «Похищение лебедя».

Я кивнул в надежде услышать продолжение, хотя упоминания об этой работе не видел в прочитанных мной материалах. Но Кайе, кажется, опять погрузился в глубокое молчание. Спустя минуту он стал рыться во внутреннем кармане и наконец выудил еще одну сигару, меньше и тоньше, словно ребенка первой. Новые поиски произвели на свет серебряную зажигалку, и его прекрасная, ухоженная старческая рука проделала весь ритуал обрезания и зажигания. Он затянулся, и над ним завился дымок.

– Вы были знакомы с Од де Клерваль? – наконец спросил я, начиная сомневаться, что этот элегантный старец выдаст нам больше, чем обрывочные сведения.

Он вновь откинулся назад, подперев ладонью локоть другой руки.

– Да, сказал он, – я ее знал. Она отняла у меня любимого.

За этим многозначительным заявлением последовало очень продолжительное молчание: Кайе задумчиво курил, а мы с Мэри, как сговорившись, не смотрели друг на друга. Я поискал, что бы сказать, чтобы не сорвать наших поисков, и переключился на профессиональный тон.

– Вероятно, вам было очень тяжело.

Кайе улыбнулся.

– О, тогда было тяжело, ведь я был молод и считал это важным. Как бы то ни было, Од де Клерваль мне нравилась. Она была по-своему удивительная женщина и, полагаю, она дала счастье моему другу. К тому же она дала ему возможность закупить около половины моей коллекции, а это дало возможность нам с братом заниматься живописью. – Он кивнул на музейный каталог на столе. – Од хотелось получить работы ее матери из моей коллекции, особенно «Похищение лебедя». Я владел им очень недолго – получил на распродаже имения Армана Тома, младшего из братьев, в Париже.

Кайе постучал сигариллой по краю пепельницы.

– Од считала ее лучшим произведением своей матери и к тому же последним, кажется. Можно сказать, все остались довольны. Только Од умерла в 1966-м, а Генри пережил ее на много лет. Как видно, мы с Генри оба обречены на проклятие долгой жизни. Он еще старше меня, бедняга. А Од была на двадцать два года старше его. Гей и старуха – любопытная парочка. Сердце назад не вернешь. Только память.

Он, казалось, затерялся в мыслях так надолго, что я задумался, не употребляет ли он еще чего-то, кроме табака и текилы, или просто одинокая жизнь приучила его к молчанию.

На этот раз его размышления прервала Мэри, и ее вопрос меня удивил:

– Од рассказывала о своей матери?

Кайе взглянул на нее, его красноватое лицо оживилось от воспоминаний.

– Да, иногда. Я расскажу вам, что помню – не так уж много. Я был с ней знаком совсем недолго, а когда Генри в нее влюбился, я уехал из Парижа и осел здесь, в Акапулько. Я, знаете ли, здесь вырос. Мой отец был француз, инженер, а мать – мексиканка, школьная учительница. Помню, однажды Од сказала мне, что ее мать оставалась великой художницей до конца жизни. «Нельзя перестать быть художником», – сказала она нам. А я возразил, что художник, который перестал писать, уже не художник. Главное – живопись, все остальное не имеет значения. Да, мы сидели в кафе на рю Пигаль. В другой раз она сказала, что мать была ее самым близким другом, и Генри, похоже, всерьез обиделся. Од не была художницей и собирала только работы матери. Она ревниво берегла «Похищение лебедя», и бедняга Генри, полагаю, продолжил эту традицию после ее смерти – картина ни разу нигде не выставлялась, и о ней, насколько мне известно, никогда не писали. Я думаю, Генри желал Од, потому что она была такой законченной, сложившейся, совершенной. Она ни в ком не нуждалась. Он к тому же был наполовину англичанином по отцовской линии, всюду оставался немного чужим, а Од была абсолютно, целиком и полностью француженка. И, может быть, он хотел доказать ей, что у нее еще может быть близкий друг. В войну они пережили ужасающие лишения. Он остался ей верен до конца. Она умирала долго.

Кайе стряхнул пепел и сигариллой указал на потолок. Он явно мог говорить еще долго, стоило только начать.

– Од не была такой красавицей, как ее мать, судя по портрету Оливье Виньо – я хочу сказать, Беатрис де Клерваль была красива. Но Од была высокой, с очень интересным лицом, то, что по-французски называется: «jolie laide» – чарующее уродство. Я сам написал ее однажды, вскоре после нашего знакомства. Портрет остался у Генри. Я редко пишу портреты, а автопортретам не доверяю. – Он повернулся к Мэри. – Вы когда-нибудь писали автопортрет, мадам?

– Нет, – ответила она.

Кайе еще минуту задумчиво рассматривал ее, подперев ладонью щеку, словно представительницу изучаемого им племени. Потом снова улыбнулся, и снисходительная доброта так преобразила его лицо, что я вдруг поймал себя на мысли, какой чудесный дедушка получился бы из него – если, конечно, он им не был.

– Вы пришли, чтобы увидеть полотна Беатрис де Клерваль, а не старого болтливого мексиканца. Позвольте, я покажу.

Глава 91
МАРЛОУ

Мы одновременно поднялись на ноги, однако Кайе не сразу подвел нас к картинам Беатрис. Он начал с экскурсии, неторопливой экскурсии коллекционера, влюбленного в свои картины и представляющего их гостям, как старых друзей. У него был маленький холст Сислея, датированный 1894 годом, купленный в Арле, как он сказал, невероятно дешево, потому что он первый установил авторство. Еще были две работы Мари Кассат: читающие женщины, и пастельный пейзаж на темной бумаге Берты Моризо – пять зеленых полос, четыре голубые и желтое пятно. Мэри он понравился больше всего: «Какая простота. И совершенство». И еще были импрессионистский пейзаж такой красоты, что мы оба остановились перед ним: встающий из густой зелени замок, пальмы, золотистый свет.

– Это Майорка, – пальцем указал Кайе. – Мать моей матери жила там, и я бывал у нее ребенком. Ее звали Элейн Гуревич. Она, естественно, жила не в замке, но прогуливалась вокруг. Это ее работа – она была моей первой наставницей. Она обожала музыку, книги, искусство. Я засыпал в ее постели и, если просыпался в четыре утра, она всегда читала при включенном свете. Я мало кого любил, как ее. – Он отвернулся. – Если бы она могла больше писать. Мне всегда казалось, что я пишу отчасти и за нее.

Были и работы двадцатого века: де Кунинг, и маленький Клее, и абстракции самого Педро Кайе, и его брата. Работы Кайе были удивительно колоритными и живыми, а Антуан предпочитал серебристые и белые линии.

– Мой брат умер, – ровным голосом сообщил Кайе. – Умер в Мехико шесть лет назад. Он был моим лучшим другом: мы вместе работали тридцать лет. Я горжусь работами Антуана больше, чем собственными. Он был глубоким и вдумчивым – удивительный человек. Меня вдохновляли его работы. Я поеду в Рим на выставку его работ. Это будет мое последнее путешествие. – Он пригладил волосы. – После смерти Антуана я решил оставить живопись. Так чище, чем продолжать без конца. Иногда для художника лучше не заживаться на свете. Свою последнюю картину я похоронил вместе с ним. Вы знаете, что Ренуару к концу жизни приходилось привязывать кисть к руке? И Дюфи.

Вот объяснение его безупречным рукам, подумал я, безупречному сине-белому костюму, отсутствию запаха краски. Мне хотелось спросить, куда он теперь девает время, но дом, такой же безупречный, как его хозяин, отвечал за него: никуда. Он походил на человека, задумчиво ожидающего свидания, на пациента, пришедшего раньше назначенного срока и не захватившего с собой книги, пренебрежительно отказавшегося от глянцевых журналов на столике в приемной. Возможно, для Педро Кайе ничегонеделание было работой: он мог себе это позволить, а его обществом были картины. Мне вдруг пришло в голову, что он не задал ни одного вопроса о нас, спросил только, писала ли Мэри автопортрет. Он как будто и не хотел знать, почему нас интересуют его старые друзья. Он освободился даже от любопытства.

Теперь Кайе двинулся через пещерный зал гостиной к раскрашенной в красный и желтый цвет двери столовой. Там мы увидели нечто новое: сокровища мексиканского народного искусства. Вокруг длинного зеленого стола стояли синие стулья, над ними висела дырчатая жестяная лампа в виде птицы, рядом стоял древний деревянный буфет. Вряд ли здесь ждали к обеду гостей. Одну стену украшали вышивки, пурпурные, изумрудные, апельсиновые люди и животные, занимающиеся своими делами на черном фоне. На противоположной стене висели (неуместные здесь, подумалось мне) три импрессионистских полотна и один более реалистический карандашный рисунок, женская головка, по-видимому, двадцатый век.

Кайе вскинул руку, словно приветствуя их.

– Од особенно хотелось заполучить эти три, – заметил он, – поэтому я отказался их продать. В остальном я был весьма вежлив и продал ей все остальное, всю свою коллекцию, небольшую, может быть, двенадцать полотен, поскольку Беатрис написала не слишком много.

Полотна поражали с первого взгляда, свидетельствовали о нераскрывшемся блестящем импрессионистском таланте. На одном золотоволосая девушка причесывалась перед зеркалом. Служанка, в тени на заднем плане, подавала ей платье, или, может быть, выносила что-то из комнаты, или просто смотрела: в далекой фигуре, отразившейся в зеркале, было что-то неуловимое, призрачное. Эффектное, красивое, тревожное полотно. Я впервые видел Беатрис де Клерваль во плоти, но в каждой ее работе, сколько я повидал с тех пор, было какое-то беспокойство. В углу была яркая черная метка, выглядевшая украшением, китайским иероглифом, пока не складывалась в буквы: BdC – подпись.

Самое большое масляное полотно изображало мужчину с маленькой девочкой, сидящих на скамье в тени небрежно прорисованных цветущих кустов. Я вспомнил сад из писем Беатрис и отступил назад, выбирая нужную точку и стараясь не опрокинуть синих стульев. На мужчине была шляпа, распахнутый сюртук, платок на шее. Он читал, а девочка держала на коленях мяч. У нее были мягкие темные волосы, завязанные на макушке алым бантом, и белое платье, подпоясанное красной лентой. На вид ей было два-три года, впрочем, я никогда не умел определять возраст детей. Ребенок был написан с мягкой силой, белая вспышка в зелени, а фигура мужчины была более расплывчатой, спокойной и уверенной, но гораздо менее значительной для композиции, подумалось мне. Действительно ли Беатрис де Клерваль полагала своего мужа гораздо менее яркой личностью, чем ребенка, или она просто скрывала небрежным письмом интимность чувств?

Кайе, стоявший по другую сторону стола, подтвердил некоторые мои догадки.

– Это муж Беатрис, Ив Виньо, с их дочерью Од. Вы, вероятно, знаете, что Од после смерти матери сменила фамилию Виньо на де Клерваль – думаю, из фанатичной преданности, а может быть, потому, что ценила дар своей матери и хотела позаимствовать частицу ее славы. Она слишком гордилась своей матерью.

Он перешел к торцу обеденного стола и остановился, любуясь керамической уткой, утыканной потухшими свечами, стоявшей на ажурном жестяном ящичке. Мы с Мэри обернулись к третьему полотну Беатрис де Клерваль, изображавшему пруд в парке. Ветер сморщил поверхность воды, исказил отражения склонившихся над прудом деревьев. Умело написанный вид освещали садовые цветы на берегу пруда и птицы на воде, среди них поднявший крылья для взлета лебедь. Потрясающая работа: во всяком случае на мой взгляд, передача воды могла сравниться с шедеврами Моне. Что может заставить столь одаренного человека отказаться от живописи? Лебедь, написанный быстрыми мазками, был сутью полета, внезапного свободного движения. Мэри заговорила:

– Она, должно быть, много наблюдала за лебедями.

– Он совсем живой, – согласился я. И обернулся к Кайе, наблюдавшему за нами, опершись на спинку стула. – Вы не знаете, где это было написано?

– Од, когда упрашивала продать, говорила, что это Буа-де-Болонь, недалеко от их дома в Пасси. Ее мать написала этот вид в июне 1880-го, как раз перед тем, как перестала писать. Она назвала картину «Последний лебедь». Во всяком случае так обозначено на обороте. Превосходно, не правда ли? Генри готов был на убийство, лишь бы вернуть ее Од. Он трижды писал мне об этом, когда она умирала. Третье письмо было сердитым, по стандартам Генри.

Он махнул рукой, словно все эти эмоции уже были смыты временем.

– Думаю, это последняя работа Беатрис де Клерваль, хотя доказать этого не могу. Но это объяснило бы название: «Последний лебедь» и тот факт, что мне не удалось найти ни одной ее работы с более поздними датами. Генри, конечно, считает последней свою картину «Похищение лебедя». Он очень странно к ней относится. Правда, той картины не было на первой выставке ее работ в 1984 году в парижском музее Мантенон. Вы знаете о той выставке? Я одолжил для нее этот большой холст. В конце концов это не важно, – добавил он, медленно склоняясь к спинке стула, на который опирался обеими руками. – Это превосходное полотно, одно из лучших в моем собрании. Оно останется здесь до моей смерти.

Он не сказал, куда оно попадет после, а я не стал спрашивать. Вместо этого я указал на карандашную зарисовку.

– Кто это?

Работа была непрофессиональной: женщина с короткой кудрявой прической, какую носили кинозвезды в тридцатых годах, нарисована не слишком умело, но глаза выразительные, полные жизни, и тонкие чувственные губы. Она, казалось, предпочитает смотреть, а не говорить, словно решилась о чем-то умолчать, и от этого взгляд ее стал ярче. Ее нельзя было назвать миловидной, но в ней было что-то красивое и странное: она словно отважно отказывалась быть хорошенькой.

Кайе склонил голову набок.

– Это Од. Она подарила мне этот портрет, пока мы еще оставались друзьями, и я сохранил его из уважения к ней. Я подумал, что она обрадовалась бы, увидев его здесь, рядом с полотнами ее матери. Уверен, она радуется, где бы она теперь ни была.

– А чья работа? – в углу листа стояла дата: 1936.

– Генри. Это было на шестой год их знакомства. Ему было тридцать шесть, мне двадцать шесть, а Од пятьдесят восемь. Так, у меня остался портрет Од, а у него есть мой, – милая симметрия. Я говорил вам, что она не была хороша собой, в отличие от него.

Он отвернулся, словно разговор подошел к логическому концу, да так оно и было, раз ему этого хотелось. Я мельком вообразил их всех: он, стало быть, уехал в Мексику перед войной, бежал не только от любовных волнений, но и от надвигающейся катастрофы. Он был десятью годами моложе Генри, а двадцатилетнему художнику Од, верно, казалась старухой в пятьдесят восемь (всего на шесть лет старше, чем я теперь, с болью сообразил я). Но женщина на рисунке не выглядела дряхлой и не походила на Беатрис де Клерваль, если портрету Виньо можно было доверять. Ничуть не похожа, разве что сиянием глаз. Где и как Од и Генри Робинсон пережили войну? Они оба выжили.

– Генри еще жив? – не удержался я, когда мы следом за Кайе возвращались в галерею-гостиную.

– Был жив в прошлом году, – не оборачиваясь, ответил Кайе. – Он прислал мне письмо в свой девяносто девятый день рождения. Должно быть, когда тебе исполняется девяносто девять, вспоминаешь старую любовь.

Мы опять подошли к софе, но он не повторил жеста, приглашающего нас сесть, а остался стоять посреди комнаты. Я подсчитал, что ему самому, должно быть, восемьдесят девять, если я ничего не перепутал, но поверить в это было невозможно. Он стоял перед нами, изящный, прямой, с гладкой, обожженной солнцем кожей, густые белые волосы аккуратно зачесаны назад, черный костюм необычного покроя отглажен – он превосходно сохранился, словно нечаянно получил дар вечной жизни и даже им слегка утомлен.

– Сейчас я устал, – сказал он, хотя выглядел так, словно мог простоять перед нами целый день.

– Вы были очень добры, – немедленно отозвался я. – Простите, пожалуйста, если я задам еще один вопрос. С вашего позволения, я хотел бы написать Генри Робинсону. Я надеюсь получить от него дополнительные сведения о работах Беатрис де Клерваль. Не дадите ли вы мне адрес?

– Конечно. – Он скрестил руки на груди, в первый раз выказывая признаки нетерпения. – Я найду его для вас. – Он отвернулся и вышел, и я услышал, как он зовет кого-то сдержанным негромким голосом. Через минуту он вернулся со старинной, переплетенной в кожу записной книгой, а слуга внес поднос с напитками. Они о чем-то переговорили, и слуга переписал что-то для меня. Кайе следил за его рукой.

Я поблагодарил обоих – это был парижский адрес с номером квартиры. Кайе заглянул мне через плечо.

– Можете передать мои наилучшие пожелания – от одного старика другому. – Тут он улыбнулся, словно увидев вдалеке знакомого, и я почувствовал себя виноватым за столь личную просьбу.

Он отвернулся к Мэри.

– До свидания, дорогая. Приятно было снова увидеть красивую молодую женщину. – Она протянула руку, и он поцеловал ее, почтительно, без теплоты. – До свидания, mon ami. – Он пожал мне руку крепкой сухой ладонью, так же деловито. – Вероятно, мы больше не встретимся, но я желаю вам удачи в поисках.

Он молча прошел к входной двери и открыл ее перед нами: слуг не было видно.

– До свидания, до свидания, – повторял он очень тихо, еле слышно.

С дорожки я обернулся и еще раз махнул ему рукой. Он стоял в обрамлении своих роз и бугенвиллей, невероятно прямой, красивый, нетленный, одинокий. Мэри тоже помахала и молча покачала головой. Он не махнул в ответ.

В ту ночь, второй раз в жизни занимаясь с ней любовью, мы плыли в потоке уже более уверенно, за одну ночь став старыми любовниками. Я ощутил на ее щеке слезы.

– Что такое, милая?

– Просто… такой день.

– Кайе? – догадался я.

– Генри Робинсон, – сказала она. – Столько лет помнить старую женщину, которую любил. – И она погладила меня по плечу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю