Текст книги "Похищение лебедя"
Автор книги: Элизабет Костова
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
Глава 42
МАРЛОУ
Еще до рассвета я сел в машину и грезил наяву всю дорогу до Виргинии по автострадам, откосы которых зазеленели еще ярче. День был прохладным, дождь занимался на несколько минут и прекращался, занимался и прекращался, и я начал скучать по дому. Я отправился прямо на единственный назначенный на Дюпон-серкл прием. Пациент говорил, я по многолетней привычке задавал нужные вопросы, слушал, подбирал новые дозировки и отпустил его удовлетворенный собственными решениями.
Уже в темноте подъехав к своему дому, я быстро разобрал вещи и разогрел консервированный суп. После жуткого коттеджа Хэдли – теперь я мог себе в этом признаться: дай мне волю, я бы мигом его снес и построил на его месте что-нибудь с удвоенным количеством окон – мои комнаты были чисты и гостеприимны, лампы продуманно освещали картины, льняные занавески, побывавшие в прошлом месяце в химчистке, еще не помялись. В доме пахло растворителями и масляной краской – обычно я не замечал этого запаха, если не приходилось на несколько дней отлучиться – и расцветшими в кухне нарциссами, бутоны раскрылись пока меня не было, и я с благодарностью заботливо полил цветы, стараясь не перелить воды. Я подошел к давней подборке энциклопедий, положил руку на один корешок, но остановил себя. Еще будет время, пока же я принял горячий душ, выключил свет и лег спать.
На следующий день у меня было много дел: в Голденгрув я оказался нужней, чем обычно, потому что за время моей отлучки часть пациентов поправлялась не так быстро, как я надеялся, и сиделки выбивались из сил; мой стол был завален бумагами. В первые же несколько часов я нашел время заглянуть к Роберту Оливеру. Роберт сидел на складном стуле у стойки, которая служила ему и письменным столом, и полкой с принадлежностями для этюдов. Письма лежали у него под рукой, разобранные на две пачки. Я задумался, по какому принципу он их разделил. Когда я вошел, он закрыл альбом и поднял глаза на меня. Я счел это благоприятным признаком: иногда он полностью игнорировал мое присутствие, независимо от того, был ли занят работой, и такие периоды могли неприятно затягиваться. Лицо у него было усталым и раздраженным, взгляд перебегал от моего лица к одежде.
Я едва ли не в сотый раз задумался: может быть, его молчание заставляет меня недооценивать серьезность его состояния? Возможно, оно было много тяжелее, чем могло показать самое пристальное наблюдение? Еще я задумался, не догадался ли он каким-то образом, где я был, и подумывал, сев в большое кресло, попросить его вытереть кисть и присесть на кровать напротив, чтобы выслушать новости о его бывшей жене. Я мог бы сказать: я знаю, что при первом поцелуе вы подхватили ее на руки. Я мог бы сказать: на вашу кормушку по-прежнему прилетают кардиналы, а яблони сейчас в цвету. Я мог бы сказать: теперь я совершенно уверен, что вы гений. Или мог бы спросить: что значит для вас Этрета?
– Как вы, Роберт?
Я остановился в дверях.
Он вернулся к альбому.
– Отлично, тогда обойду остальной народ.
Почему я употребил это слово? Никогда его не любил. Я бегло оглядел комнату. Как будто ничего нового, опасного или тревожного. Я пожелал ему удачных этюдов, напомнил, что день обещает быть солнечным, и попрощался с самой искренней улыбкой, на какую был способен, хоть он и не смотрел на меня.
Я потратил остаток дня на обход и задержался, чтобы разобраться с бумагами. Когда старшая сестра ушла, а пациентов уже накормили ужином и убрали посуду, я закрыл на замок дверь кабинета и сел к компьютеру.
И узнал то, что смутно вспоминалось. Этрета – городок на побережье Нормандии, в местах, которые писали многие художники девятнадцатого века, особенно Эжен Буден и его беспокойный молодой протеже Клод Моне. Я увидел знакомые картины: могучие дикие скалы Моне, знаменитую скальную арку на берегу. Однако, по-видимому, Этрета привлекала и других художников, многих, в том числе Оливье Виньо и Жильбера Тома с «Автопортрета с монетами» в Национальной галерее: оба рисовали берег моря. Чуть ли не каждый художник, способный заплатить за проезд по новой северной железнодорожной ветке, выезжал в Этрету – мастера и бездари, любители, общества акварелистов. Скалы Моне возвышались над другими в истории живописной Этреты.
Я нашел и свежие фотографии городка: большая арка выглядела так же, как во времена импрессионистов. И никуда не делись широкие полосы пляжа с вытащенными на берег перевернутыми лодками, и зеленая трава на вершинах утесов, и улочки, застроенные элегантными отелями и жилыми домами, многие из которых видели еще Моне. Все это как будто не имело отношения к каракулям Роберта Оливера на стене, разве что связь прощупывалась через его подборку книг о Франции, в которой он, несомненно, нашел название городка и описание его живописных окрестностей. Побывал ли он там сам, испытав радость творчества? Может быть, во время поездки во Францию, о которой упомянула Кейт? Я снова задумался, не страдает ли он легкими нарушениями в восприятии действительности. Этрета оказалась тупиком, красивым тупиком – скалы у меня на экране спускались к проливу, уходили в воду. Моне написал очень много этих видов, а Роберт, насколько я знал, ни одного.
Следующий день был субботним, и с утра я выбрался на пробежку, до зоопарка и обратно. На бегу я вспоминал горы вокруг Гринхилла. Прислонившись к воротам, занимаясь растяжкой, я впервые подумал, что, может быть, и не сумею помочь Роберту Оливеру. И откуда мне было знать, когда прекратить старания?
Глава 43
МАРЛОУ
В среду утром, после пробежки до зоопарка, я нашел в Голденгрув ожидавшее меня письмо с гринхиллским обратным адресом в верхнем углу конверта. Почерк был четким, женственным, аккуратным: Кейт. Я прошел в кабинет, не заходя к Роберту и другим пациентам, закрыл дверь и достал нож для вскрытия конвертов, подарок матери к выпуску из колледжа, мне часто приходило в голову, что не следовало бы хранить такое сокровище в открытом каждому кабинете, но мне нравилось иметь его под рукой. Письмо занимало одну страницу и, в отличие от адреса, было напечатано.
Дорогой доктор Марлоу!
Надеюсь, что у Вас все благополучно. Благодарю Вас за визит в Гринхилл. Я рада, если смогла чем-то помочь Вам и (косвенно) Роберту. Не думаю, что я смогу поддерживать общение, но, надеюсь, Вы меня поймете. Я высоко ценю нашу встречу и продолжаю думать о ней. Я верю, что если кто-то сумеет помочь Роберту, то это именно такой человек, как Вы.
Есть одно обстоятельство, которого я не упомянула при Вас, отчасти по личным причинам, а отчасти потому, что не знала, будет ли это этичным, но я решила, что Вам следует знать. Это фамилия женщины, которая писала Роберту упомянутые мной письма. Я не сказала Вам, что одно из них было написано на старом бланке, и на нем вверху стояло ее имя. Она, как я и говорила, тоже художница, и зовут ее Мэри Р. Бертисон. Для меня эта тема все еще очень болезненна, и я не могла решить, хочу ли поделиться с Вами, или это было бы ошибкой. Но если Вы не оставляете серьезных попыток помочь ему, я чувствую, что должна сообщить Вам ее имя. Возможно, Вам удастся выяснить, кто она, хотя я не уверена, что это окажется полезным.
Желаю вам успехов в вашей работе и особенно в усилиях помочь Роберту.
Искренне Ваша
Кейт Оливер.
Это было щедрое, откровенное, болезненное, неловкое, доброе письмо, в каждой строчке мне слышалась решимость Кейт поступать так, как она считает правильным. Должно быть, она сидела в своем кабинете на лестничной площадке, возможно, ранним утром, упрямо печатая несмотря на боль, потом заклеила конверт, не позволяя себе передумать, потом на кухне, заваривая чай, наклеила марку. Вероятно, она корила себя за озабоченность состоянием Роберта и в то же время гордилась собой, она представлялась мне в облегающей блузке и в джинсах, с блестящими серьгами в ушах, вот она кладет письмо на поднос у входной двери и идет наверх будить детей, сберегая свою улыбку для них. Я вдруг ощутил боль потери.
Но письмо оставалось все же закрытой дверью, хоть она и приоткрыла ее для меня. Мне следовало уважать ее решение. Я написал короткий ответ, поблагодарил как профессионал, заклеил в конверт и положил вместе с остальной корреспонденцией. Кейт не дала мне своего электронного адреса и не воспользовалась тем, что значился на моей карточке, врученной ей в Гринхилле, очевидно, она предпочитала более официальную и неспешную переписку, настоящее письмо, движущееся по стране в анонимном потоке корреспонденции. Запечатанной. Так мы делали бы в девятнадцатом веке, подумалось мне, такой же вежливый тайный обмен бумажными страницами, беседа на расстоянии. Я положил письмо Кейт не в карту Роберта, а в свои личные бумаги.
Остальное оказалось поразительно просто и совсем не походило на детектив. Мэри Р. Бертисон проживала на территории округа, ее полное имя значилось в телефонной книге, где был и адрес: Третья Северо-восточная улица. Другими словами, как я и предполагал, она, вполне возможно, была жива. Мне странно было видеть перед собой открытое свидетельство жизни Роберта. В городе могла проживать не одна женщина с таким именем, но я не сомневался, что нашел нужную. Я позвонил из своего кабинета, снова прикрыв дверь от посторонних глаз и ушей. Я решил, что, будучи художницей, Мэри Бертисон может оказаться дома; с другой стороны, если она художница, у нее, возможно, есть дневная работа, как и у меня, я ведь тоже пятьдесят часов в неделю остаюсь дипломированным врачом. Ее телефон прозвонил раз пять или шесть, и моя надежда гасла с каждым гудком, я надеялся застать ее врасплох, а потом щелкнул автоответчик. «Вы позвонили Мэри Бертисон по номеру…» – проговорил женский голос. Приятный голос, может быть, несколько резковатый от необходимости наговорить текст для записи, но твердый, хорошо поставленный альт.
Тут мне пришло в голову, что она скорее может отозваться на вежливое сообщение, чем на неожиданный живой звонок, к тому же так у нее будет время обдумать мою просьбу.
– Здравствуйте, мисс Бертисон. Это Эндрю Марлоу, я лечащий врач в психиатрическом центре Голденгрув в Роквилле. Сейчас я работаю с пациентом, художником, который, насколько я понял, принадлежит к числу ваших друзей, и мне пришло в голову, что вы могли бы оказать нам некоторую помощь.
Произнеся осторожное «нам», я невольно поморщился. Едва ли происходящее можно было назвать командным проектом. Одного этого сообщения было бы довольно, чтобы встревожить ее, если он приходился ей, так сказать, близким другом. Но если он в Вашингтоне жил с ней или приехал в Вашингтон, чтобы быть с ней рядом, как подозревала Кейт, то скажите мне, ради бога, почему она до сих пор не появилась в Голденгрув? С другой стороны, газеты не упоминали, что он передан под наблюдение психиатров.
– Вы можете позвонить мне сюда, в центр, с восьми до шести по понедельникам, средам и пятницам, по номеру… – Я четко продиктовал цифры, добавил номер пейджера и повесил трубку.
Перед уходом с работы я зашел навестить Роберта. Я невольно чувствовал себя так, словно у меня на руках несмытая кровь. Кейт не требовала не упоминать при нем о Мэри Бертисон, но я, подходя к его комнате, все еще гадал, стоит ли это делать. Я позвонил женщине, которая без моего звонка могла и не узнать, что Роберт лечится у психиатра. «Можете поговорить даже с Мэри», – презрительно бросил он мне в первый день. Но ничего больше не добавил, а в Соединенных Штатах, наверное, двадцать миллионов Мэри. Возможно, он точно запомнил свои слова. Но стоит ли объяснять ему, откуда я получил дополнительные сведения, ее фамилию?
Я постучал и окликнул его, хотя дверь была приоткрыта. Сегодня Роберт писал, спокойно стоял у мольберта с кистью в руке, широкие плечи расслаблены, я даже задумался, не произошло ли за последние дни некоторого улучшения. Так ли необходимо держать его здесь, пусть даже он не желает говорить? Потом он поднял взгляд, я увидел его покрасневшие глаза, жестокое страдание, отразившееся на лице при виде меня. Я сел в кресло и заговорил:
– Роберт, почему бы вам просто не рассказать мне все?
В моем голосе невольно прозвучало раздражение. Он, кажется, вздрогнул, к моему подспудному удовольствию: все же я добился хоть какого-то отклика. Не столь приятно мне было увидеть, как его губы тронула улыбка, в которой мне почудилось торжество, победа, словно мой вопрос доказывал, что он по-прежнему сильнее меня.
На самом деле его улыбка привела меня в бешенство, которое, возможно, повлияло на мое решение.
– Вы, например, могли бы рассказать мне о Мэри Бертисон. Вы не думали связаться с ней? Или, спрошу лучше, почему она не навещает вас?
Он подался вперед, занес руку с кистью прежде, чем совладал с собой. В его ставших огромными глазах мелькнула та скрытая проницательность, которую я заметил в день нашего знакомства, прежде чем он научился прятать ее от меня. Однако ответить – значило бы для него проиграть в начатой им же игре, и он сумел промолчать. Во мне шевельнулась жалость, он сам загнал себя в этот угол и теперь вынужден был в нем сидеть. Стоило ему заговорить в гневе на меня, или на мир, или на Мэри Бертисон, хотя бы спросить, откуда мне известно ее имя, – и он утратил бы единственное преимущество, которое за ним оставалось – право и возможность молчать перед лицом своих мучений.
– Ладно, – сказал я, надеюсь, мягко.
Да, я жалел его, но в то же время сознавал, что теперь он получил дополнительное преимущество: у него будет вдоволь времени поразмыслить о том, чем я занимаюсь, из какого источника получил фамилию Бертисон. Я подумал, не заверить ли его, что сам расскажу, если сумею найти эту самую Мэри, и передам наш разговор, если он состоится. Но я уже выдал так много, что предпочел кое-что оставить при себе. Если может он, могу и я.
Я молча посидел с ним еще пять минут – он вертел в руках кисть и разглядывал холсты. Наконец я встал, повернулся к двери и на секунду ощутил раскаяние: он сидел, склонив взъерошенную голову, уставившись в пол, и сострадание волной накрыло меня. Оно преследовало меня и тогда, когда я шел по коридору к комнатам других, обычных (такое у меня, признаюсь, было чувство, хотя я не стал бы прилагать это слово ни к одному случаю) пациентов с более распространенными нарушениями.
Собственно, на обход ушел весь остаток дня, но большинство было в достаточно стабильном состоянии, и я уехал домой немного раньше удовлетворенный, почти успокоенный. Над парком Рок-Крик стояла золотистая дымка, на каждом повороте дороги мелькал ручей. Мне подумалось, что надо отложить на время картину, над которой я работал всю неделю: это был портрет по фотографии моего отца, нос и губы совершенно не получились, но, может быть, если несколько дней поработать над чем-нибудь другим, то добьюсь большего, когда вернусь к нему. У меня дома лежало несколько помидоров – в это время года они не слишком вкусны, но достаточно ярки, и еще неделю не испортятся. Если положить их на подоконник в студии, получится нечто в духе осовремененного Боннара или – если не заниматься самоуничижением – нового Марлоу. Возникнут трудности с освещением, но после работы, теперь, когда расписание изменилось, реально застать вечернее солнце, а если собраться с силами, можно вставать пораньше и начать заодно и утреннее полотно.
Я так задумался о колорите и композиции, что вряд ли вспомню, как загонял машину в гараж, грязноватый подвал моего дома, обходившийся чуть ли не в половину квартирной платы. Временами я мечтал о другой работе, при которой не приходилось бы три раза в неделю пробираться через столпотворение на пригородных дорогах округа и можно было бы отказаться от машины. Но разве я мог уйти из Голденгрув? Да и идея пять дней в неделю проводить на приемах на Дюпон-серкл, занимаясь пациентами, достаточно здоровыми, чтобы прийти на консультацию, меня не привлекала. Вообще говоря, назавтра мне предстояло снова отправиться в Голденгрув, чтобы отработать пропущенную утреннюю смену: я еще не расплатился за побег в Гринхилл.
Голова у меня была забита натюрмортом, закатным освещением Рок-Крик, раздражительными водителями, а руки были заняты поисками ключей в кармане. Я поднимался по лестнице пешком, пользуясь редкой возможностью размяться. Я заметил ее, только подходя к своей двери. Она стояла, прислонившись к стене, словно ждала уже довольно давно, расслабившись и в то же время нетерпеливо, скрестив руки и упершись в пол ногами. Она была в запомнившихся мне джинсах и белой блузке, но теперь поверх был надет темный блейзер, а волосы под слабыми лампочками холла напоминали красное дерево. Я был так поражен, что остановился «на ходу»; тогда я понял и с тех пор не забывал, что значит это выражение.
– Вы… – вымолвил я, не зная, как выразить свое смятение.
Это, конечно, была девушка из музея, та, что заговорщицки улыбнулась мне у натюрморта Мане, та, что пристально изучала «Леду» Жильбера Тома и снова улыбнулась мне на улице. Я вспоминал о ней раз или, может, два, а потом забыл. Откуда она взялась? Она как будто жила в ином мире подобно эльфу или ангелу и вдруг появилась откуда ни возьмись, необъяснимо для простого человека.
Она выпрямилась и протянула мне руку.
– Доктор Марлоу?
Глава 44
МАРЛОУ
– Да, – растерянно ответил я и, держа в одной руке свисающие ключи, другую неуверенно протянул ей.
Меня ошеломила сдержанная порывистость в ее манере держаться и, разумеется, ее внешность. Она была моего роста, немного старше тридцати, миловидная, но не в обычном смысле: в ней чувствовалась личность. Ее волосы блестели под лампой, обрезанная слишком коротко и прямо челка рассекала белый лоб, длинная гладкая волна падала на спину ниже плеч. Пожатие оказалось сильным, и я невольно сжал пальцы в ответ.
Она чуть улыбнулась, словно взглянув на ситуацию с моей точки зрения.
– Извините, что явилась без предупреждения. Я – Мэри Бертисон.
Я не мог оторвать от нее взгляда.
– Но это вы были в музее. В Национальной галерее.
И тут же сквозь мое смятение прорвалась волна разочарования – не она была кудрявой музой из грез Роберта. И новая волна удивления, я недавно видел ее на полотне, одетую в синие джинсы и свободную шелковую блузу.
Теперь она недоуменно насупилась и выпустила мою руку.
– Я имею в виду, – повторил я, – что мы уже, можно сказать, встречались. Перед «Ледой и лебедем», перед натюрмортом Мане, помните, с бокалами и плодами. – Я чувствовал себя дураком. С какой стати она должна меня помнить? – Я видел… да, вы, должно быть, зашли взглянуть на картину Роберта – то есть Жильбера Тома.
– Теперь я вас вспомнила, – медленно начала она, и стало ясно, что эта женщина не станет лгать из вежливости. Она держалась прямо, не смущаясь, явилась прямо ко мне домой, смело смотрела в глаза. – Вы улыбнулись, и потом, на улице…
– Вы приходили посмотреть на картину Роберта? – повторил я.
– Да, на ту, что он пытался порезать. – Она кивнула. – Я только узнала об этом – кто-то дал мне газету с опозданием на две недели – знакомый случайно наткнулся. Я обычно не читаю газет. – Она засмеялась без горечи, словно оценила необычность положения и нашла его забавным. – Как странно! Если бы вы или я знали тогда, мы могли бы поговорить прямо там.
Я справился с собой и отпер дверь. Мне было совершенно несвойственно обсуждать пациентов у себя на квартире, и я понимал, что вряд ли стоит впускать эту привлекательную незнакомку, но любопытство было сильнее меня. В конце концов я сам ей позвонил, и она объявилась почти мгновенно, словно по волшебству.
– Как вы нашли мою квартиру?
Я, в отличие от нее, не числился в телефонном справочнике.
– Через интернет. Это было нетрудно, зная ваше имя и номер.
Я пригласил ее пройти.
– Прошу. Раз уж вы здесь, мы вполне можем поговорить.
– Да, чтобы не упускать случая второй раз.
Зубы у нее были чуть желтоватые и блестящие. Мне и теперь вспоминается та небрежная поза, джинсы и блузка навыпуск, сочетание ковбоя и светской дамы.
– Прошу вас, присаживайтесь и дайте мне минуту собраться с мыслями. Могу ли предложить вам чай? Или сок?
Я решил сквитаться за необходимость пригласить ее в дом тем, что не угощу ее спиртным, хотя сам испытывал несвойственную мне потребность выпить.
– Благодарю вас, – очень вежливо отозвалась она и села грациозно, как гостья в викторианской гостиной, одним точным движением расположившись на стуле с полотняной обивкой, изящно скрестив ноги и положив на колени тонкие изящные руки.
Она была загадкой. Я еще раз отметил ее интеллигентную манеру речи, хорошо поставленный голос. Он звучал негромко, но твердо и отчетливо. Преподавательница, снова подумал я. Она следила за мной взглядом.
– Да, сок, пожалуйста, если не трудно.
Я прошел в кухню и налил два стакана апельсинового сока – единственного, который был в доме, и положил на тарелку несколько крекеров. Возвращаясь с подносом, я вспомнил Кейт, накрывающую для меня стол в гостиной, разрешившую мне отнести на стол форель. А потом Кейт открыла мне имя этой странной грациозной молодой женщины и дала ключ к ее поискам.
– Я не был на сто процентов уверен, что нашел нужную Мэри Бертисон, – сказал я, вручая ей стакан. – Но то, что вы задержались перед картиной, которую пытался разрезать Роберт Оливер, конечно, не случайность.
– Конечно, нет. – Она отпила, поставила стакан и впервые взглянула на меня умоляюще, расставшись с бравадой. – Простите, что я так нагрянула. Я три месяца ничего не знала о Роберте и волновалась… – Она не сказала «обезумела от горя», но я, видя, как внезапно замкнулось ее живое лицо, подумал, что это выражение было бы точнее. – Но я, конечно, не пыталась сама с ним связаться. Видите ли, мы серьезно поссорились. Я думала, он просто заперся где-то и работает, забыв обо мне, и что рано или поздно я о нем услышу. Я беспокоилась не первую неделю и вдруг получаю ваше сообщение. Рабочий день уже кончался, я сообразила, что могу не застать вас в Голденгрув, и не буду спать всю ночь, если не узнаю, что с ним.
– Почему вы не воспользовались моим пейджером? – спросил я. – Нет, я рад возможности поговорить с вами. Очень рад, что вы пришли.
– Правда?
Я видел, что она принимает мои объяснения. Несомненно, Роберт Оливер выбирал интересных женщин. Она улыбнулась:
– Я попыталась выйти на номер пейджера, оставленный на автоответчике, но если вы его проверите, то увидите, что он отключен.
Я проверил, она была права.
– Простите, – сказал я, – постараюсь, чтобы такое не повторялось.
– В любом случае, так лучше, мы можем поговорить лицом к лицу. – Никаких колебаний, вернулась уверенность в себе, прорвалась улыбка. – Прошу вас, скажите, что с Робертом все в порядке. Я не прошу позволения с ним увидеться – на самом деле я и не хочу. Просто хочется знать, что с ним не случилось беды.
– Думаю, с ним все в порядке, – осторожно ответил я. – В настоящее время и пока он остается у нас. Но он подавлен и в то же время возбужден. Больше всего меня беспокоит его нежелание сотрудничать. Он отказывается говорить.
Она, очевидно, обдумала это известие, прикусив изнутри щеку и пристально глядя на меня.
– Совсем?
– Совсем. Ну, в первый день он кое-что сказал. Собственно, одна из немногих фраз, которые я от него услышал: «Можете поговорить даже с Мэри, если хотите». Вот почему я решился вам позвонить.
– Больше он ничего обо мне не говорил?
– Это больше, чем он сказал о ком либо еще. И практически все, что он сказал при мне. Он еще упомянул свою бывшую жену.
Она кивнула:
– И вы сумели найти меня, потому что он обо мне упомянул?
– Не совсем так, – рискнул пояснить я, положившись на интуицию. – Вашу фамилию сообщила мне Кейт.
Это оказалось для нее потрясением, и глаза ее, к моему изумлению, наполнились слезами.
– Она очень добра, – надломленным голосом произнесла она.
Я встал и подал ей салфетку.
– Спасибо.
– Вы знаете Кейт?
– В некотором роде. Я однажды видела ее мельком. Она не знала, кто я, но я знала, кто она. Знаете, Роберт как-то говорил мне, что кто-то из предков Кейт был квакером из Филадельфии, как и у меня. Наши деды или прадеды могли быть знакомы. Странно, правда? Она мне понравилась, – добавила Мэри, насухо промокая глаза.
– Мне тоже.
Это вырвалось неожиданно для меня.
– Вы с ней встречались? Она здесь?
Она огляделась, будто ждала, что бывшая жена Роберта сейчас же выйдет к нам.
– Нет, в Вашингтоне ее нет. Собственно, она ни разу не навещала Роберта. Его никто не навещает.
– Я всегда знала, что он кончит одиночеством. – На этот раз ее голос прозвучал деловито, даже жестко, и она запихнула салфетку в карман джинсов, распрямив ноги, чтобы добраться до кармана. – Он, понимаете ли, никого не способен по-настоящему любить, и такие как он в конце концов всегда оказываются одинокими, сколько бы людей ни любило их.
– Вы его любили? Или любите? – так же деловито спросил я, стараясь чтобы мой голос звучал как можно теплее.
– О, да. Конечно. Он замечательный. – Она сказала это, словно отмечала приметную черту, такую как каштановые волосы или большие уши. – Вам так не кажется?
– Да. – Я допил сок. – Я редко встречал настолько талантливых людей. Это одна из причин, почему я желаю ему улучшения и выздоровления. Но кое-что вызывает у меня недоумение, несколько вопросов. Почему вы не знали, что он пропал, куда он девался? Разве он не жил с вами?
Она кивнула.
– Жил, когда только приехал в Вашингтон. Сначала это было удивительно: все время быть с ним, а потом он стал раскаиваться, надолго замыкался в молчании, злился на меня из-за пустяков. Думаю, он жалел – так сильно, что не мог этого выразить, – что бросил семью, и, думаю, он знал, что не сможет вернуться, даже если жена его примет. Он с ней не был счастлив, понимаете? – добавила она, и я задумался, не принимает ли она желаемое за действительное. – Я уже говорила, мы расстались больше полугода назад. Он иногда звонил мне, и мы пытались вместе поужинать, сходить на выставку или в кино, но ничего не получалось: я хотела, чтобы он просто вернулся, насовсем, а он каждый раз, почувствовав это, опять исчезал. В конце концов я сдалась, потому что так мне было легче – стало хоть немного спокойнее. Хорошо, что мы в очередной раз поссорились, прежде чем он окончательно ушел. Мы ссорились вроде бы из-за искусства, хотя на самом деле из-за наших отношений.
Она покорно развела руками.
– Я думала, если оставить его в покое, он со временем позвонит сам, но он не звонил. Беда с такими, как Роберт, в том, что его невозможно никем заменить. Невозможно даже пожелать кого-то другого, потому что в сравнении с ним все кажутся блеклыми, скучными. Я как-то сказала Роберту, что он, со всеми его недостатками, оказывается незаменимым, а он посмеялся. Только оказалось, что это правда.
Она тяжело вздохнула. Странное дело, прорвавшаяся боль убавила ей лет десять, сделав похожей на девочку, а не на измученную, старую женщину. Конечно, она была так молода, что годилась мне в дочери, если бы я женился и завел дочь в двадцать лет, как некоторые мои одноклассники.
– Значит, до его ареста вы с ним не виделись… сколько?
– Около двух месяцев. Я даже не знала, где он тогда жил – и до сих пор не знаю. Иногда он снимал квартиру у друзей или спал у них на диванах, а иногда, как мне кажется, ночевал в трущобах. Мобильника у него не было – он их терпеть не может, – и я никогда не знала, как с ним связаться. Вы не знаете, он поддерживал связь с Кейт?
– Не думаю, – признался я. – Кажется, он звонил ей несколько раз, чтобы поговорить с детьми, но не больше. Догадываюсь, что он постепенно шел к срыву, замыкался в себе, и возможно, кульминацией стала мысль напасть на картину. После ареста полиция связалась с его женой, и она внесла за него залог.
Я отстраненно заметил, что уже не чувствую, будто нарушаю врачебную тайну, беседуя с женщинами Роберта.
– Он действительно болен?
Я заметил, что она сказала «болен», а не «плох» или «сошел с ума».
– Да, он болен, – ответил я, – но я надеюсь на значительное улучшение, если Роберт заговорит и примет наше лечение. Пациент должен серьезно желать выздоровления, чтобы его достичь.
– Это всегда так, – задумчиво протянула она и казалась при этом еще моложе, чем прежде.
– А когда вы с ним жили, вы сознавали, что он страдает от психологических проблем?
Я протянул ей тарелку с крекерами, и она взяла один, но не съела, а держала в руке.
– Нет. Смутно. То есть я не считала их психологическими. Я знала, что он иногда принимает лекарства, когда выходит из равновесия или о чем-то беспокоится, но так многие делают, и он говорил, что они помогают ему уснуть. Он никогда не рассказывал, что обращался к врачу. И точно не упоминал ни о каких срывах в прошлом, думаю, у него их и не было, не то он бы обязательно рассказал, потому что мы были очень близки. – Последнюю фразу она произнесла с некоторой воинственностью, словно ожидала, что я стану ее оспаривать. – Пожалуй, я замечала некоторые проявления, но не понимала, в чем дело.
– Что вы замечали? – Я тоже взял крекер. День, с этим сложным дополнением, ожидавшим меня у дверей, оказался долгим. И еще не кончился. – Вас что-то беспокоило?
Она задумалась, отбросила назад прядь волос.
– Главное – то, что он был непредсказуемым. Иногда обещал, что будет к ужину, а не являлся всю ночь, а бывало, говорил, что собирается с друзьями на выставку или в театр, а сам не слезал с дивана, сидел, дремал над журналом, а я не решалась спросить, что подумают друзья, которые его ждали. Я дошла до того, что вообще боялась расспрашивать, какие у него планы, потому что он всегда мог передумать в последнюю минуту. Поначалу я считала, это оттого, что мы оба привыкли к большей свободе, но мне не нравилось, когда меня подводили. И еще меньше нравилось, когда он договаривался о чем-то с другими, а потом подводил их. Вы понимаете…
Она замолкла, и я ободряюще кивал головой, пока она не продолжила:
– Например, мы как-то условились, что он познакомится с моей сестрой и ее мужем, они приехали на конференцию, но Роберт просто не появился в ресторане. Я просидела с ними весь обед, и кусок не лез в горло. Сестра у меня очень практичная, организованная, и, по-моему, ее это поразило. Во всяком случае она совсем не казалась удивленной, когда Роберт потом меня бросил, и ей пришлось слушать мои рыдания по телефону. После того обеда я вернулась домой и увидела, что Роберт спит одетый в нашей постели. Я его встряхнула, разбудила, но он как будто совсем не помнил, что мы собирались в ресторан. А на следующий день отказался об этом говорить и не желал признавать, что сделал что-то не так. Он вообще отказывался говорить о своих чувствах. И признавать ошибки.