Текст книги "Похищение лебедя"
Автор книги: Элизабет Костова
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
Глава 50
МЭРИ
Это был не последний раз, когда я оказывалась наедине с Робертом Оливером до его отъезда из Барнетт-колледжа. Была еще одна встреча, но сначала я хочу рассказать о другом. Наш курс закончился, мы написали, довольно плохо, три натюрморта, одну куклу и одного натурщика – прилично одетого, не ню – мускулистого студента с химического факультета. Мне, конечно, хотелось, чтобы Роберт побольше писал и рисовал при нас, чтобы мы увидели, как это делается на самом деле. Некоторые его работы были представлены на весенней выставке факультета, и я сходила их посмотреть. Он выставил четыре новых холста, написанных – где? дома? по ночам? – за семестр, который он провел у нас. Я старалась увидеть в них уроки, которые он преподавал нам в классе: форму, композицию, выбор цветов, смешение красок. Переворачивал ли он их вверх ногами, когда над ними работал? Я пыталась высмотреть в них треугольники, вертикали, горизонтали. Но они были такими сильными, такими живыми и дышащими, что трудно было отвлечься от сюжета.
Одно из полотен Роберта оказалось автопортретом (я видела его еще раз много лет спустя, до того, как он его уничтожил), полным отстраненной напряженности, а два других были написаны в импрессионистской манере и изображали горные луга и деревья. За край холста уходили двое мужчин в современной одежде. Мне нравился контраст между манерой девятнадцатого века и современными фигурами. Я начинала понимать, что Роберт не заботится, что подумают люди о его стиле, он считал свою работу одним продолжительным экспериментом и редко пользовался одним видом или техникой больше нескольких месяцев.
И было четвертое полотно. Я долго простояла перед ним – не могла оторваться – понимаете, я встретилась с ней задолго до того, как мы с Робертом стали любовниками; она уже была с ним, всегда была с ним. Это был портрет женщины в старинном платье с глубоким вырезом. Платье походило на бальное, в одной руке она держала веер, в другой закрытую книгу, словно не могла решить, отправиться ли на бал или остаться дома и почитать. У нее были густые темные волосы, уложенные ниспадающими вьющимися локонами, один локон падал на обнаженное плечо. Ее лицо показалось мне задумчивым и умным, немного настороженным. Она о чем-то размышляла и вдруг заметила, что за ней наблюдают. Помню, я гадала, как он умудрился ухватить такое мимолетное выражение.
Должно быть, это его жена, думала я, позировала в костюме, в портрете было что-то интимное. Мне почему-то не понравилось подобное знакомство с ней, тем более что я уже представляла ее скучной и работящей, занятой своей малышкой и будничной работой. Я испытала смутную досаду, увидев ее такой живой и милой Роберту. Она была молода, но не слишком молода, чтобы быть его женой, и так полна скрытого сдержанного движения, что чувствовалось: сейчас она улыбнется – но только, если узнает вас. Ощущение было жутковатое.
Еще в этой работе удивлял фон. Дама сидела на черной софе с высокой спинкой, немного откинувшись назад, а на стене за ее спиной, чуть выше, висело зеркало. Зеркало было написано так искусно, что я готова была увидеть в нем собственное отражение. Но вместо себя я увидела вдалеке Роберта Оливера за мольбертом: он написал себя пишущим ее портрет в мятых современных одежках, а в центре зеркала отражались ее тщательно уложенные волосы и тонкая шея. Его лицо было серьезным и озабоченным, он смотрел на нее – она не только жена, но и натурщица.
Это ему она готова была улыбнуться. Я ощутила укол настоящей ревности, хотя не взялась бы сказать: хотела ли я, чтобы она улыбнулась мне, или не хотела, чтобы Роберт отвечал на ее улыбку. Он со своим мольбертом отражался в зеркале на фоне окна, как в раме, и свет падал в комнату через это окно, сквозь фигурный переплет в каменном проеме. В Барнетте есть несколько зданий в стиле новой готики, построенных в 1920-х или 1930-х годах – он мог увидеть эти детали в столовой или в старом учебном корпусе. За отраженным в зеркале окном угадывался морской берег, скала с одной стороны, синее небо, сливающееся с водой на горизонте.
Портрет и автопортрет, тема и художник, зеркало и окно, ландшафт и архитектура: это была замечательная работа, из тех, что, так сказать, западают в сознание, используя язык наших общежитий и столовых. Я бы вечно стояла перед ней, пытаясь прочитать историю. Он подписал ее «Масло, холст», хотя три другие работы имели настоящие названия. Мне хотелось, чтобы Роберт зашел в галерею. Тогда я бы расспросила его о замысле, сказала ему, как это удивительно загадочно и прекрасно. Мне больно было уходить и оставлять картину – я заглянула в каталог, но авторы выбрали для аннотации другое его полотно и подробно писали о нем, а эта работа была только обозначена: «Масло, холст». Стоит мне уйти, и я, может быть, уже никогда не увижу этой женщины, так властно притянувшей мой взгляд. Возможно, поэтому я еще пару раз возвращалась к ней, пока выставка не закрылась.
Глава 51
МЭРИ
А потом был день, когда я опять увиделась с Робертом Оливером наедине, в самом конце семестра. Окончание курса отмечали маленькой вечеринкой в студии, а в конце вечера он великодушно распрощался со всеми, ни на кого не обратив особого внимания и наделив каждого улыбкой, отметив, что мы достигли успехов, на какие он и надеяться не мог. Через несколько дней, на экзаменационной неделе, я шла в библиотеку, свернула в засыпанный лепестками переулок и сразу налетела на него.
– Подумать только, я с вами столкнулся! – сказал он, резко остановившись и вытянув длинную руку, то ли чтобы поддержать меня, то ли чтобы предотвратить настоящее столкновение.
Его ладонь легла мне на плечо. Он вряд ли имел в виду столь интимный жест, но ведь я чуть не врезалась в него.
– Буквально, – добавила я и с облегчением услышала его сердечный смех, услышала впервые.
Он откинул голову и самозабвенно, с наслаждением хохотал. Радостный был звук – я тоже рассмеялась, услышав его. Нам хорошо было стоять там под весенними деревьями: один постарше, другая помоложе, общая работа окончена. Поэтому говорить было не о чем, и мы просто стояли и улыбались, потому что день был теплый, и наши мечты, у каждого свои, не забылись за долгую зиму, и семестр кончался, суля каждому перемены и свободу.
– Я буду заниматься в летней мастерской, – заговорила я, чтобы заполнить радостное молчание. – Спасибо, что меня рекомендовали. – И тут я вспомнила. – О, я была на выставке. Я в восторге от ваших работ.
Я не сказала, что побывала там трижды.
– Что ж, спасибо, – только и сказал он, и я узнала о нем кое-что новое, – он не отзывался на чужие похвалы своей работе.
– Вообще-то у меня к вам множество вопросов насчет одной из них, – осмелела я. – Я хочу сказать, меня очень заинтересовала работа, и я жалела, что вас там не было и нельзя было сразу спросить.
Тут лицо его странно изменилось, чуть заметно, легкое прозрачное облачко в весенний день. Я так и не знаю, догадался ли он, о какой картине шла речь, или мое «жаль, что вас там не было» вызвало в нем… Что? Дрожь предчувствия? Не проявляется ли таким образом каждая любовь, когда в самых первых словах, вздохах, мыслях скрываются семена ее расцвета и гибели? Он насупился и пристально взглянул на меня. Я гадала, меня ли он видит или что-то за краем рамы?
– Спрашивайте, – резковато предложил он и улыбнулся: – Не хотите ли присесть?
Он оглянулся по сторонам, и я тоже. На дальней стороне зеленой аллеи виднелись стулья и столики студенческого кафе.
– Может, туда? – предложил он. – Я как раз думал передохнуть и выпить лимонада.
Мы съели настоящий ленч, сидя на улице среди студентов и их рюкзаков. Кое-кто готовился к экзаменам, а кто-то просто болтал, греясь на солнце и помешивая кофе. Роберт заказал гигантский сандвич с тунцом, пикулями и грудой картофельных чипсов на краю тарелки, а я взяла салат. Он настоял, что заплатит за обоих, а я, что закажу на каждого по большому бумажному стаканчику лимонада, разливного, но все равно вкусного. Сначала мы ели молча. Я сдала ему последний этюд, мы попрощались в студии, и мне, хоть я и выжидала момента расспросить его о картине без названия, представлялось, что мы теперь больше друзья, чем преподаватель и студентка. Как только эта мысль оформилась у меня в голове, я отринула ее, сочтя слишком дерзкой: он был великий мастер, а я – никто с малой толикой таланта. Я только теперь заметила птиц, вернувшихся после снежной зимы, и яркие оттенки деревьев и зданий, и фигурные рамы столовой, распахнутые навстречу весне.
Роберт, извинившись, закурил.
– Обычно я не курю, – пояснил он. – Только на этой неделе купил пачку в честь праздника. Раз в год.
Он зашел в кафе за пепельницей, потом снова сел и предложил:
– Ну, спрашивайте, но, знаете, я обычно не отвечаю на вопросы о своих картинах.
Я не знала. Я ничего о нем не знала. Он как будто веселился или готовился повеселиться и, кажется, заметил, как я откинула волосы за плечо, тогда они доставали мне до пояса и были еще светлые, я от природы блондинка.
Но он молчал, поэтому заговорила я.
– Это значит, мне не следует спрашивать?
– Можете спрашивать, но я не обязательно отвечу, только и всего. По-моему, художник не должен объяснять своих картин. Картина сама должна все объяснять. И в любом случае, чтобы работа была хорошей, в ней должно оставаться немного тайны.
Я, собираясь с духом, допила остатки лимонада.
– Мне очень понравились все ваши картины. Морской берег просто удивительный. – Я тогда была слишком молода, чтобы понять, как это звучит для гения. Хорошо еще, у меня хватило ума промолчать об автопортрете. – А спросить я хотела о большом полотне, с сидящей женщиной. Это, как я поняла, ваша жена, но на ней невероятное, старинное платье. Что за история за этой картиной?
Он опять разглядывал меня, но теперь настороженно и рассеяно.
– История?
– Да. То есть она такая подробная – окно и зеркало, такая сложная и при том совершенно живая. Она вам позировала или вы работали по фотографии?
Он смотрел сквозь меня и, наверное, сквозь каменную стену за моей спиной – стену здания студенческого общества.
– Это не моя жена, и я не работаю по фотографиям. – Он говорил сдержанно, но отчужденно, и глубоко затянулся сигаретой, потом рассматривал свою лежащую на столе руку, сгибал пальцы, потирал ладонь. Он уже ступил на долгий спуск художника к артриту, как я поняла позже. Затем Роберт снова поднял глаза: прищуренные, но смотрящие на меня, а не в туманную даль. – Если я скажу вам, кто она, вы не проболтаетесь?
Я едва не вздрогнула, так ужасаются дети, когда взрослый предлагает рассказать о чем-то серьезном, например, о личном горе или о финансовых проблемах, о которых ребенок и сам догадывается, но хотел бы еще несколько лет, пока он маленький, их не замечать, или – боже сохрани! – о сексе. Не собрался ли он рассказать мне о тайной запретной любви? У пожилых людей такое иногда бывает, хотя они для этого уже слишком стары и пора бы им стать умнее. Как же хорошо быть молодой и свободной и легко перелетать от одной привязанности, ошибки, постели – к другой. Я привыкла жалеть всех, кто перевалил за двадцать восемь лет, и я жестоко включала в их число побитого жизнью Роберта Оливера с его единственной весенней сигаретой.
– Не беспокойтесь, – сказала я, хотя сердце у меня и забилось. – Я умею хранить тайны.
– Ну… – Он стряхнул пепел в принесенную пепельницу. – По правде сказать, я не знаю, кто она.
Он моргнул. О господи! В его голосе слышалось отчаяние.
– Если бы знать, какой она была…
В его словах была такая неожиданность, такая леденящая жуть, что я долго не знала, что сказать. Я готова была притвориться, что ничего не слышала. Я просто не знала, не представляла, что ответить. Как можно писать человека и не знать, кто он такой? Я думала, он писал подругу, или натурщицу, или жену – как бы то ни было, кто-то ему позировал. Неужели он просто выхватил яркую женщину с улицы, как Пикассо? Мне не хотелось спрашивать напрямик, выдавать свою растерянность и невежество. И тут меня осенило:
– То есть вы ее придумали?
Его взгляд стал угрюмым, и я задумалась, в самом ли деле он мне нравится. Похоже, он неприятный человек. Или сумасшедший.
– О, она существует – в каком-то смысле. – Тут он улыбнулся, к моему огромному облегчению, хотя в то же время я немного обиделась. Он выбил из пачки вторую сигарету. – Хотите еще лимонада?
– Нет, спасибо.
Я была задета, он подсунул мне мучительную загадку, даже не намекнув на ответ, и как будто не замечал меня, свою студентку, гостью, девушку с прекрасными волосами. И в этом тоже было что-то пугающее. Мне казалось тогда, что если бы он объяснил, что означают его странные слова, сразу открылись бы все тайны искусства – но, видно, он считал, что мне этого не понять. Что-то в глубине души и не желало знать его жуткой тайны, и все же меня сжигало любопытство. Я поставила стакан на тарелку, положила рядом пластмассовую вилку, как на маленьком званом обеде, который давала Маззи.
– Извините, мне нужно в библиотеку. Экзамены.
Я встала гордо и обиженно. В джинсах и сапогах я сейчас была выше своего учителя, ведь он остался сидеть.
– Большое спасибо за ленч. Вы были очень добры.
Я, не глядя на него, прибирала на столе.
Он тоже встал и остановил меня, дотронувшись большой доброй рукой до локтя. Я поставила тарелку на место.
– Вы сердитесь, – с удивлением в голосе произнес он. – Чем я вас рассердил? Тем, что не ответил на вопрос?
– Не могу винить вас, если вы считаете, что мне не понять ответа, – натянуто возразила я. – Но зачем вы меня разыгрываете? Вы либо знаете эту женщину, либо нет, так?
От его руки сквозь рукав моей блузы проникало удивительное тепло, мне не хотелось, чтобы он ее убирал, но он это сделал.
– Простите, – сказал он. – Я сказал вам правду, я не до конца понимаю, кто эта женщина на моей картине. – Он снова сел, и ему не пришлось упрашивать – я села вместе с ним, медленно опустилась на стул. Он тряхнул головой, разглядывая столик, посередине которого белела клякса, кажется, оставленная птицей. – Я даже своей жене не могу объяснить – по-моему, она и не хочет слушать. Я увидел эту женщину много лет назад в толпе музея Метрополитен. Я готовил выставку картин, посвященную молодым балеринам – некоторые из них были еще совсем девочки – совершенные, как маленькие птички. И ходил в Мет, чтобы лишний раз взглянуть на Дега – для сравнения. Этот мастер, очевидно, лучше всех писал танцовщиц.
Я с гордостью кивнула, хоть это я знала.
– Я увидел ее, когда чуть ли не в последний раз зашел в музей – мы собирались переезжать в Гринхилл – и просто не мог забыть. Она так и стоит у меня перед глазами. Навсегда. Я ее уже не забуду.
– Должно быть, она была очень красива, – вставила я.
– Очень. И не просто красива. – Он как будто удалился, вернулся в музей, засмотрелся на женщину, миг спустя скрывшуюся в толпе; я ощутила романтику этого мгновения, и во мне осталась зависть к незнакомке, которая так надолго завладела его мыслями. Мне тогда не приходило в голову, что даже Роберт Оливер не способен так мгновенно запомнить лицо.
– Вы не возвращались, не пытались ее найти? – я надеялась, что нет.
– Конечно, возвращался. Я видел ее еще пару раз – и с тех пор не встречал.
Любовь без взаимности…
– И тогда вы стали представлять ее в воображении? – рискнула я.
Теперь он улыбнулся, и у меня от затылка к шее прошла теплая волна.
– Да, думаю, ваше первое предположение было верным. Пожалуй, что так.
Он снова встал, уверенный и внушающий уверенность, и мы как добрые друзья прошли мимо здания студенческого общества. Он задержался в полосе солнечного света и протянул мне руку.
– Желаю хорошо провести лето. И больших успехов на осеннем семестре. Я уверен, вы многого добьетесь, если будете продолжать.
– И вы тоже, – с жалкой улыбкой пролепетала я. – Я хочу сказать, успехов в преподавании… в работе. Вы возвращаетесь в Северную Каролину?
– Да-да, на будущей неделе. – Он склонился и поцеловал меня в щеку, словно прощаясь со всем нашим кампусом, и с одной из студенток, и с холодным севером. Все достаточно чинно. Губы у него оказались теплыми и приятно сухими.
– Ну, пока, – проговорила я и резко, отвернулась, заставила себя сделать шаг от него.
Меня только удивило, что я не услышала, как он разворачивается и уходит в противоположную сторону; я еще долго чувствовала его за спиной, но была слишком гордой, чтобы оглянуться. Мне думалось, может, он стоит, уставившись себе под ноги, затерявшись в мыслях о женщине, которую мельком видел в Нью-Йорке, или замечтавшись о жене и детях. Он явно рвался все бросить, вернуться домой, к настоящей жизни. Но ведь он сказал: «Я даже своей жене не могу объяснить!» Это мне он попытался объяснить. Я была избранной. И это осталось со мной, как лицо незнакомки оставалось с ним.
Глава 52
МЭРИ
Когда Роберт Оливер исчез из моей жизни, я завела обыкновение делать наброски в кафе, которое с тех пор «обжила». Мне всегда нравилось выражение «обжить кафе». Мне необходимо было место, чтобы прятаться от университетских занятий, я преподаю. В этом районе не так много кафе, достаточно закрытых, чтобы там можно было спокойно устроиться. Все время рискуешь столкнуться с бывшим (или, хуже того, нынешним) студентом, который втянет тебя в разговор. Поэтому я подыскала кафе между домом и работой, у станции метро, в фешенебельном районе.
Не скажу, что не люблю своих студентов: наоборот, в них сейчас вся моя жизнь, они – мои единственные дети, мое будущее. Я люблю их со всеми присущими им кризисами, оправданиями, самолюбием. Мне нравится смотреть, как вдруг захватывает живопись, или они увлекаются акварелью, или заводят роман с углем, или впадают в манию лазури, которая появляется в каждой работе, так что им приходится объяснять группе, что с ними творится: «просто я… в нее влюбился». Они редко могут объяснить, за что, каждая новая любовь захватывает их целиком. А если не краски, так, увы, иногда алкоголь или кокаин (об этом они мне, конечно, не рассказывают), или девушка, или сокурсник с кафедры истории, или репетиции спектакля: и у них темные круги под глазами, они клюют носом на занятиях, они загораются, когда я достаю Гогена, которого они любят еще со школы. «Это мое!» – кричат они. Студенты дарят мне к концу семестра раскрашенные яйца и карикатуры. Я их люблю.
Но иногда есть потребность спрятаться, чтобы заняться собственной работой, так что в последнее время я приобрела привычку заниматься набросками с натуры в своем излюбленном кафе сразу после завтрака, если до начала занятий оставалось время. Я зарисовывала ряды чашек на полке, поддельную вазу династии Минь, столы и стулья, указатель выхода, примелькавшуюся афишу рядом с газетным стендом, бутылки итальянского ликера с разными, но всегда подобранными в тон этикетками и, наконец, людей. Я снова набралась храбрости рисовать незнакомцев, как во времена, когда сама была студенткой: трех пожилых азиаток, болтающих над тарелкой с рогаликами и картонными стаканчиками, юношу с длинным «конским хвостом», дремлющего за столиком, женщину лет сорока с небольшим ноутбуком.
Это заставило меня снова увидеть людей и немного облегчило боль, оставленную Робертом. Приятное знакомое чувство, что я одна из многих, и что у всех этих людей с их разноцветными куртками и очками, с глазами разной формы и цвета есть неизвестные беды, радости и огорчения, и у каждого есть свой Роберт. Я старалась передать на зарисовках выражения лиц. Некоторым нравилось, что их рисуют, и они украдкой улыбались мне. После такого утра мне было как-то легче смириться с тем, что я одна и не хочу искать другого мужчину, хотя, возможно, это со временем пройдет. Лет через сто.
1879
Mon cher ami!
Не могу понять, почему Вы не пишете и не заходите. Я чем-то обидела Вас? Я думала, что Вы еще в отъезде, но Ив сказал, что Вы в городе. Возможно, я ошибалась, считая, что Вы разделяете мои чувства. В таком случае прошу простить заблуждение Вашего друга.
Беатрис де Клерваль.
Глава 53
МАРЛОУ
На следующее утро после ужина с Мэри Бертисон дороги были забиты, потому что я выехал позже обычного. Я предпочитаю выезжать до пробок, приходить на работу раньше персонала, тогда дороги, парковка и коридоры Голденгрув оказываются в моем полном распоряжении, и я могу двадцать минут потратить на спокойный разбор бумаг. Но на этот раз я задержался, глядя, как солнечная полоска ползет по моему одинокому столу, и сварил себе второе яйцо. После ужина я посадил Мэри в такси. Она отказалась от моего вежливого предложения проводить ее до дома. Но квартира, в которую она не вернулась, – моя квартира – была полна ею. Я видел ее, сидящую на тахте: беспокойную, сердитую, доверчивую, с резкими движениями.
Я налил себе вторую чашку кофе, о чем мне предстояло еще пожалеть, смотрел в окно на деревья, уже совсем зеленые, с летними кронами. Я вспоминал жесты ее длинных, не отягощенных кольцами рук, отмахивающихся от каких-то моих слов. За ужином мы толковали о книгах и живописи: она ясно дала понять, что о Роберте Оливере говорить пока не желает. Я все еще слышал, как срывается ее голос на словах, что ей легче писать, чем говорить о нем.
На полпути в Голденгрув я выключил запись, к которой особенно привязался в последнее время, и обычно на этом отрезке дороги делал погромче. Андраш Шифф исполнял «Французские сюиты» Баха: мощный поток, затем рябь на воде и снова гул потока. Я уверял себя, что выключил музыку потому, что невозможно одновременно сосредоточенно вести машину и оценивать исполнение, водители подрезали друг друга при въезде на эстакаду, жали на гудки, внезапно тормозили.
И в то же время мне казалось, что моя машина слишком тесна для двоих – для Баха и Мэри, оживившейся вдруг, когда за ужином она на несколько минут забыла про Роберта и заговорила о своих последних работах, портретах женщин в белом. Я почтительно спросил, нельзя ли будет посмотреть – я ведь не прятал от нее вид маленького городка, а он не был лучшей моей работой. Она подумала и дала неопределенное согласие, сохраняя дистанцию между нами. Да, в моей машине было тесно «Французским сюитам», темной придорожной зелени и умному, чистому лицу Мэри Бертисон. Или в салоне не осталось места для меня. Моя машина никогда не казалась такой маленькой, никогда мне настолько не хотелось откинуть верх.
Комнату Роберта я нашел пустой. Обходя пациентов, я оставил его напоследок – и не застал на месте. Сестра в холле сказала, что он ушел в парк с одним из ассистентов, однако, выйдя на веранду, я не увидел их. Не помню, говорил ли я, что клиника Голденгрув, как и мой кабинет на Дюпон-серкл – пережиток былого величия, особняк, где в эпоху Гэтсби и Моргана давались большие приемы. Мне часто приходило в голову, что шаркающих по его коридорам пациентов должно вдохновлять и, может быть, даже отчасти исцелять окружающее их изящество стиля ар-деко: солнечные стены и псевдоегипетские фрески. Интерьер восстановили за несколько лет до моего прихода. Мне особенно нравилась веранда со стенами, расписанными под зеленый мрамор, с высокими цветочными горшками, в которых (отчасти по моему настоянию) всегда цвела белая герань. Отсюда открывался вид до расплывчатой лесной полосы вдоль Литтл Шеридан, робкого притока Потомака. Часть старого парка обновили, но поддерживать остальную территорию нам не по силам. Там были клумбы и огромные солнечные часы, не входившие в оригинальный план. В глубине за деревьями находился пруд (слишком мелкий, чтобы в нем утопиться) с беседкой на дальнем берегу (такой низкой, что нельзя было разбиться, бросившись с крыши, а балки внутри были скрыты за потолочным настилом, чтобы на них не повесились).
Все это впечатляло родственников, отправивших своих близких в относительный покой нашего санатория, я не раз видел, как посетители утирают слезы на веранде, уговаривая друг друга: смотри, как здесь хорошо, и ведь это только на время. Обычно пациенты действительно задерживались здесь лишь на время. Большинство из этих людей никогда не видели больниц, куда отправляют неспособных платить за лечение, предоставляя им бороться с осаждающими их демонами в заведениях, где нет ни садов, ни свежей краски на стенах, а порой и туалетной бумаги. Я, будучи интерном, работал в подобных больницах, и мне нелегко их забыть, хотя вот уже сколько лет я наслаждаюсь роскошью частной клиники и надеюсь здесь остаться. Трудно уловить момент, когда мы застреваем на месте, теряем стремление к переменам, но такой момент наступает. Возможно, мне следовало быть настойчивее. Но я и здесь чувствую себя полезным.
Перейдя к другому концу веранды, я увидел вдали, на лужайке, Роберта. Он работал, принесенный мною мольберт развернут в сторону широкого вида на реку и за нее. Ассистент держался поблизости, прогуливался с двумя пациентами, которые предпочли остаться в халатах, – многие ли из нас стали бы переодеваться, не будь в том необходимости? Я с удовлетворением убедился, что персонал не забывает моего распоряжения наблюдать за Оливером тщательно, но ненавязчиво. Возможно, он предпочел бы обойтись вовсе без наблюдения, но, несомненно, ценил нашу деликатность.
Я стоял, наблюдая, как он изучает ландшафт, и попробовал угадать – наверняка он выберет то высокое, довольно корявое дерево справа и исключит силуэт фермы, просматривавшейся вдали слева, за Литтл-Шеридан. Его плечи (под линялой рубахой, которую он никогда не снимал, не замечая, что я снабдил его несколькими запасными) были расправлены, голова нагибалась к холсту, хотя он, как я заметил, раздвинул ножки мольберта во всю длину. Его же собственные ноги в ужасающем хаки выглядели изящно: он переносил тяжесть тела с одной ноги на другую, отыскивая устойчивое положение.
Я впервые наблюдал, как он пишет на пленэре, не ощущая моего взгляда. Сейчас мне представился случай, правда, я не видел холста. Я подумал, что бы отдала Мэри Бертисон за несколько минут такого зрелища! Хотя нет, она не хочет больше встречаться с Робертом Оливером. Если я помогу ему поправиться, он снова станет учить, писать, выставляться, снова станет разведенным мужем, любящим отцом, снова будет покупать овощи и платить за квартирку в Вашингтоне или в пригороде Гринхилла, или в Санта-Фе. Не захочет ли он вернуться к Мэри? И, что важнее, забудет ли она обиду? И не подло ли с моей стороны надеяться, что не забудет?
Я неторопливо подошел к нему, сложив руки за спиной, и заговорил, только когда оказался совсем рядом. Он резко обернулся, бросил на меня свирепый взгляд, взгляд льва в клетке, о решетку которой нельзя удариться. Я склонил голову, извиняясь, что помешал.
– Доброе утро, Роберт.
Он вернулся к работе. Это во всяком случае можно считать признаком некоторого доверия, или он слишком поглощен, чтобы отвлекаться на какого-то психиатра. Я стоял за его плечом, открыто рассматривая холст, надеясь спровоцировать Роберта на какую-нибудь реакцию, однако он продолжал вглядываться, примериваться и наносить мазки. Вот он опять поднял кисть к далекому горизонту, вот опустил взгляд на холст, нагнулся, занявшись камнем на берегу нарисованного озера. Он уже не меньше двух часов трудился над пейзажем или же работал невероятно быстро: формы уже становились объемными, совершенно реалистичными. Я наслаждался верно схваченными бликами на поверхности воды и живой мягкостью очертаний далеких деревьев.
Но вслух восхищения я не высказывал, страшась молчания, способного перечеркнуть самые теплые слова. Я с радостью видел, что Роберт пишет что-то кроме темноглазой дамы с горестной улыбкой, и главное – пишет с натуры. В рабочей, руке он держал две кисти, и я дивился, как он умудряется действовать ими по очереди: привычка, сложившаяся за полжизни? Сказать ли ему, что я виделся с Мэри Бертисон? Что она начала рассказывать мне свою и отчасти его историю за хорошим вином и запеченной рыбой? Что она все еще любит его настолько, что желает ему здоровья. Что она больше не хочет его видеть, что ее волосы блестят под самым слабым лучом света, отсвечивая каштановым, золотым и пурпурным. Что она не может произнести его имени без дрожи или обиды в голосе, что я знаю, как она держит вилку, как стоит, прислонившись к стене, как скрещивает руки, защищаясь от мира. Что она, как и его бывшая жена – не та, чей образ снова и снова рождается под его яростной кистью. Что она, Мэри, сохранила тайну его модели, не зная ее. Что я намерен отыскать женщину, которую он любил больше всех, и узнать, почему она похитила не только его сердце, но и разум? В том-то, думал я, глядя, как он берет немного белил и немного желтого кадмия для вершин деревьев, и состоит природа психических заболеваний, если забыть научные определения и думать только о человеческой жизни. Нет ничего болезненного в том, чтобы позволить образу или идее захватить твое сердце. Но если ты отдаешь и разум, жертвуешь способностью принимать решения, это непременно кончается болезнью. Если это само по себе не является ее симптомом. Я смотрел то на Роберта, то на пейзаж: на промытые до грунтовки куски неба, где он, наверное, напишет облака, на незакрашенные пустоты в озере, которые, конечно, превратятся в отражения небесного свода. Давно у меня не возникало новых мыслей о болезнях, которые я пытался лечить изо дня в день. И о самой любви.
– Спасибо, Роберт, – вслух сказал я и отошел.
Он не обернулся мне вслед, а если обернулся, то увидел только мою спину.
Мэри позвонила в тот же вечер. Меня это удивило, я сам собирался звонить, но сначала переждать несколько дней, а потому целую минуту не мог понять, кто на проводе. Ее нервный альт, который все больше нравился мне во время ужина, нерешительно поведал, что она подумала над своим обещанием написать о Роберте. Она будет писать по частям, так ей будет легче, и посылать мне. Я могу составить из отрывков цельное повествование, или переходить от эпизода к эпизоду, раскладывая их в любом порядке.
Я ощутил минутное разочарование: значит, у меня не будет повода встречаться с ней. Хотя зачем мне с ней видеться? Она свободная одинокая женщина, но она же – бывшая любовница моего пациента. Тут она сказала, что хотела бы как-нибудь выбраться поужинать, – теперь ее очередь платить по счету, ведь в первый раз, вопреки ее настояниям, я заплатил за двоих – но, наверное, лучше с этим подождать, пока она не пришлет воспоминания. Она не знала, сколько времени это займет, но надеется на новую встречу, беседовать со мной было забавно. Это простое словечко «забавно» почему-то задело меня за живое. Я ответил, что меня все устраивает, что я понимаю и буду ждать от нее вестей. И невольно улыбнулся, вешая трубку.