Текст книги "Похищение лебедя"
Автор книги: Элизабет Костова
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
Глава 74
1879
Вторая половина дня, Этрета. Берег великолепно освещен, но работа у Беатрис не идет. Она второй раз пытается написать этот вид: перевернутые рыбацкие лодки на берегу. Ей не хватает человеческих фигур, и она вставляет двух дам и господина, прогуливающихся вдоль обрыва: горожанок со светлыми зонтиками, яркое пятно на фоне темной скальной арки вдали. Сегодня здесь еще один художник, тучный мужчина с каштановой бородкой установил ножки мольберта у самой воды: она жалеет, что не написала его. Они с Оливье переглядываются, когда он проходит мимо на пути к берегу, безмолвный компаньон их молчания.
Небо сегодня не получается, даже когда она добавляет белил и подмешивает немного охры. Оливье наклоняется к ней, спрашивает, почему она качает головой. Охра в густом реальном свете трогает его жесткие волосы, усы, светлую рубашку. Она невзначай, когда он склоняется к ней, касается ладонью его щеки. Он ловит и удерживает ее пальцы, целует их, тепло поцелуя растекается по ее телу. На виду у темных окон городских домов, перед крепкой спиной незнакомца, рисующего скалы, перед дамами с зонтиками они быстро целуются. Третий поцелуй. На этот раз она чувствует, как настойчиво его губы открывают ее, – Ив позволяет себе такое только в темноте их спальни. Его язык силен, губы свежи, когда его руки обнимают ее, она понимает, что юность все еще живет в нем, и эти губы – проход к ней, туннель для прилива.
Он так же резко отрывается.
– Моя самая дорогая…
Он откладывает кисть и отходит на несколько шагов. Слышно, как скользят камешки у него под подошвами. Он стоит, глядя в море. В этом нет ничего от мелодрамы, только потребность отстраниться, чтобы собраться с силами. Руки его старше губ.
– Нет, – говорит он. – Это моя вина.
– Я люблю тебя.
Объяснение. Он все всматривается в горизонт. Его голос слабо доносится до нее.
– И почему это так безнадежно?
Она смотрит на него сбоку, ожидая отклика. Через минуту он оборачивается и берет ее за руки.
– Будь осторожней в словах, дорогая. – Он уже овладел своим лицом, оно ласково, совсем как обычно. – Ты не знаешь, как хрупки надежды старика.
Она подавляет порыв топнуть ногой по сыпучей гальке – не хватало только показаться ребячливой.
– Почему ты решил, будто я не знаю?
Он сжимает ее руки, глядя ей в лицо. Сейчас ей нравится, что он забыл, сколько глаз, может быть, смотрит на них.
– Может быть, и знаешь, – говорит он.
На его лице возникает улыбка, любящая, серьезная улыбка, желтоватые, но ровные зубы. Когда он улыбается, она понимает, откуда взялись морщины на его лице: тайна каждый раз разрешается заново. Теперь она знает, что тоже любит его – не только за то, кто он есть, но и за то, кем был задолго до ее рождения, и за то, что когда-нибудь он умрет с ее именем на устах. Она без приглашения обнимает его, обхватывает его худое тело, ребра и талию под слоями одежды и крепко держит. Ее щека лежит у него на плече, на старом жилете: ей там удобно. Его руки обхватывают ее, в них живое тепло. В этот момент, кажется ей после, все его недолгое будущее решено, решено и ее, долгое.
Глава 75
МЭРИ
Проехав еще несколько миль к югу, мы нашли итальянский ресторан, из тех, где бутылки в соломенной оплетке, скатерти и занавески в красную клетку, светлые розы в вазе на столике. Был вечер понедельника, и в зале оказалось почти пусто, не считая еще одной… пары, едва не написала я, и одинокого мужчины. Роберт попросил свечу.
– Какой цвет ты бы взяла? – спросил он, когда молоденький официант зажег ее.
– Для пламени?
Я уже знала, что порой мне не поспеть за Робертом, не уследить за тайным и сложным ходом его мысли. Но мне обычно нравилось, куда она вела.
– Нет. Для розы.
– Она была бы розовой, если бы все вокруг не было красно-белым, – наугад предположила я.
– Верно. – И он назвал краску, которую взял бы для этой розы: марку, цвет, сколько белил добавил бы.
Мы заказали лазанью, и он с аппетитом съел свою, пока я ковырялась в тарелке, стесняясь выказать голод, и спросил:
– Расскажи что-нибудь еще о себе.
– Ты и так знаешь обо мне больше, чем я о тебе, – пожаловалась я. – И все равно, рассказывать нечего – я работаю, делаю все, что могу, для десятков учеников разного возраста, возвращаюсь домой и пишу. У меня нет… семьи, и, пожалуй, я не слишком об этом жалею. Вот и все. Очень скучная история.
Он отпил красного вина, которое заказал для обоих; я к своему почти не прикасалась.
– Не скучная. Писать – твое призвание. Это – все.
– Твоя очередь, – сказала я и заставила себя заняться лазаньей.
Он расслабился, отложил вилку, откинулся на стуле, закатывая спустившийся рукав. На его коже мерещилось легкое тиснение, как на хорошей, чуть поношенной кожаной вещи. Глаза и волосы при этом освещении казались одного цвета, и в них было что то живое и диковатое.
– Ну, я тоже очень скучный, – сказал он, – только жизнь, надо полагать, не такая упорядоченная. Живу в маленьком городке, из которого иногда сбегаю, но на самом деле люблю. Веду бесконечные студийные курсы для бездарных или малоодаренных студентов. Они мне нравятся, а им нравится мой курс. Иногда где-нибудь выставляюсь. Мне нравится, что я больше не нью-йоркский художник, хоть я и скучаю по Нью-Йорку.
Я не возразила, что его «где-нибудь» складывается в весьма успешную карьеру.
– Когда ты жил в Нью-Йорке?
– Учился, и потом.
Конечно же, он был мятежником в одной из тех нью-йоркских школ, где отвергли мой портфолио.
– Я провел там в общей сложности восемь лет. Работы хватало. Но Кейт, моей жене, в большом городе было неуютно, вот мы и переехали. Я не жалею. Ей и детям в Гринхилле хорошо, – бесхитростно добавил он.
Я словно с дерева упала. Хотелось бы мне, чтобы кто-то в далеком ресторане так буднично и любовно говорил обо мне и моих детях, которых я не хотела.
– Как ты выбираешь время для своей работы? – Я решила, что лучше сменить тему.
– Меньше сплю – иногда. То есть мне иногда не так уж нужен сон.
– Как Пикассо, – вставила я, улыбкой показывая, что шучу.
– Именно как Пикассо, – улыбаясь, согласился он. – У меня есть домашняя студия, поэтому мне для работы стоит только подняться наверх и не приходится возвращаться в школу и возиться, отпирая двери.
Я представила, как он шарит по карманам в поисках ключей.
Он допил вино и налил еще, но, как я заметила, умеренно: должно быть, собирался еще вести машину и не хотел рисковать. При нашей итальянской гавани мотеля не было.
– Вообще-то, – закончил он, – мы пару лет как уехали из колледжа – у нас дом попросторнее. Это тоже к лучшему, хотя теперь я на занятия добираюсь двадцать минут на машине, а не четыре пешком.
– Жаль, – я доела лазанью, чтобы не жалеть потом, что осталась голодной – заодно со всем, о чем еще придется жалеть. Мне еще предстояло дочитать об Исааке Ньютоне, а книга оказалась интереснее, чем я ждала.
Роберт заказал десерт, и мы поговорили о наших любимых художниках. Я призналась в любви к Матиссу и вслух поразмыслила, какими бы вышли из-под его кисти наш шаткий столик, занавески и розы. Роберт посмеялся и не признался, что сам более склонен к академизму, хотя и интересуется импрессионистами, – счел это очевидным или вспомнил критические статьи и решил их не подтверждать. Его слава росла, он уже расплатился со своими наставниками и однокурсниками-концептуалистами за их насмешки. Все это я, слушая его, читала между строк. Еще мы поговорили о книгах: он, к моему удивлению, любил поэзию и цитировал Йейтса и Одена, которых я немного читала в школе, и Чеслава Милоша, чей сборник я однажды пролистала, после того, как заметила его на столе у Роберта. Романов он не любил, и я пригрозила послать ему длинный викторианский роман, как бомбу, в посылке. «Лунный камень» или «Миддлмарч». Он засмеялся и поклялся его не читать.
– Но тебе должна нравиться литература девятнадцатого века, – добавила я. – По крайней мере французы, раз ты любишь импрессионистов.
– Я не говорил, что люблю импрессионистов, – поправил он. – Я сказал, что делаю то, что делаю. По собственным соображениям. Иногда получается похоже на импрессионистов.
Он и этого не говорил, но я не стала его поправлять.
Помню, он еще рассказал, как едва не погиб в авиакатастрофе.
– Я летел в Нью-Йорк из Гринхилла, я тогда вел курс в вашем колледже, в Барнетте. И что-то случилось с одним из двигателей, так что пилот по интеркому объявил, что возможна вынужденная посадка, хотя мы уже подлетали к Ла Гуардиа. Моя соседка очень испугалась. Это была женщина средних лет, самая обыкновенная. До того она рассказывала мне о работе своего мужа или о чем-то таком. Когда самолет резко пошел на снижение и замигали предупреждения «пристегнуть ремни», она вцепилась в меня, обхватила за шею.
Он скатывал салфетку в толстую трубку.
– Я тоже испугался и, помнится, думал, лишь бы выжить – и когда она вцепилась мне в шею, меня охватила паника. И – стыдно признаться – я оттолкнул ее. Я всегда считал, что в опасном положении окажусь храбрецом, что буду среди тех, кто вытаскивает людей из-под горящих развалин, что это произойдет само собой. – Он поднял голову, пожал плечами. – Зачем я тебе это рассказываю? Словом, когда через несколько минут мы благополучно приземлились, она на меня не смотрела. Плакала, отвернувшись. Даже не позволила помочь ей с сумкой и не взглянула на меня.
Я не знала, что сказать, хоть и сочувствовала от всей души. Лицо его потемнело, отяжелело; мне вспомнилось, как он в колледже рассказывал о женщине, которую не может забыть.
– Жене я об этом не смог рассказать. – Он двумя руками расправил салфетку. – Она и так думает, что мне ни до кого нет дела. – Он улыбнулся: – Смотри-ка, на какие признания меня тянет рядом с тобой.
Я была довольна.
Наконец Роберт расправил широкие плечи и хотел заплатить по счету, но уступил, когда я заспорила. Мы расплатились каждый за себя и встали. Он, извинившись, зашел в туалет – я побывала там уже дважды, в основном, чтобы несколько секунд побыть одной и взглянуть на себя в зеркало. Ресторан без него показался пустым. Потом он вышел на темную стоянку, пропахшую океаном и жареной рыбой, и остановился рядом с моей машиной.
– Ну, мне пора ехать, – сказал он, но на этот раз не так свободно, и от этого было еще больнее. – Я люблю ездить ночью.
– Да, верно ведь, тебе далеко ехать. Мне тоже пора.
Я решила пропустить его вперед и отстать. Потом надо будет подыскать приличный мотель в городке, ехать в Портленд было уже поздно, или я слишком устала, или слишком загрустила. Роберт, если судить по его виду, мог бы без остановки доехать до Флориды.
– Было чудесно.
Он медленно обнял меня, и я вдруг ощутила всю глубину своего женского начала. Он придержал меня еще на мгновение и поцеловал в щеку. Я замерла. Мне ведь нужно было его запомнить.
– Было.
Я отперла кабину.
– Погоди. Вот мой адрес и телефон. Дай знать, если соберешься на юг.
Черт. У меня не было с собой карточки, но я нашла в бардачке клочок бумаги и записала свой е-мейл и телефон.
Роберт взглянул на листок.
– Я редко пользуюсь е-мейлом. Для работы, да, если приходится, но не больше того. Может, дашь мне свой настоящий адрес? Я бы иногда посылал тебе рисунки.
Я дописала адрес.
Он погладил меня по голове, словно прощаясь навсегда.
– Думаю, ты понимаешь.
– О, да.
Я торопливо чмокнула его в щеку. У нее был острый, слегка маслянистый вкус, слишком свежий, как после холодного компресса. Я еще много часов чувствовала его на губах. Я залезла в кабину. И уехала.
Первый его рисунок появился в моем почтовом ящике десять дней спустя. Набросок, карикатурный и небрежный, на сложенном листке: сатир выходил из волн, а на камне рядом сидела дева. Приложенная записка сообщала, что он вспоминает наш разговор с удовольствием, что работает над новым полотном на основе этюдов, сделанных на побережье. Я сразу задумалась, будет ли на нем женщина с дочкой. Он давал номер абонементного ящика и советовал прислать ему рисунок лучше, чем его, чтобы поставить его на место.
Глава 76
МЭРИ
Мы переписывались с Робертом почти год, и эта переписка все еще остается лучшим из всего, что я знала в жизни. Забавно: в эпоху е-мейлов, голосовой почты и тому подобного, хоть я и не привыкла к этому с детства, простые старые письма на бумаге сохраняют потрясающую интимность. Я приходила домой после работы и находила письмо – или не находила по многу дней – или набросок, или то и другое, запихнутое в конверт, на котором свободным почерком Роберта был написан мой адрес. Я составила коллаж из его набросков на доске над моим письменным столом. Дома у меня кабинет совмещен со спальней, а может, наоборот; я видела все его рисунки, разрастающуюся выставку, когда вечерами лежала в постели с книгой, и просыпаясь утром.
Странное дело, после того, как я повесила у себя две-три его зарисовки, меня оставило чувство одиночества, когда постоянно кого-то высматриваешь, ищешь подходящего мужчину. Я стала принадлежать Роберту, – я, никогда не желавшая никому принадлежать. Наверное, в конечном счете мы принадлежим тем, кого любим. Не то чтобы я надеялась когда-нибудь заполучить его, или чувствовала, что должна хранить ему верность: поначалу я просто чувствовала, что не хочу, чтобы на эти рисунки смотрели из моей постели чужие глаза. Он рисовал деревья, людей, меня по памяти; рисовал себя страдающим над очередной работой. Я и сейчас не знаю, что значило для него посылать мне эти зарисовки, может, они все равно были ему не нужны, он бы просто запихнул их в стол или бросил на пол, а может, они значили для него больше и рисовались с особым вдохновением, потому что предназначались мне.
Однажды он прислал мне отрывок стихотворения Чеслава Милоша с припиской, что это – одно из его любимых. Я не была уверена, считать ли это выражением чувств самого Роберта, но несколько дней носила его в кармане прежде, чем прилепить на доску.
О, любовь моя, куда, куда они ушли,
Движение руки, шаги и шорох гальки.
Спрошу не в горести, но в удивленье.
А вот его писем я на доску не прикалывала. Письма иногда приходили вместе с рисунками, иногда сами по себе, и часто бывали очень короткими: мысль, рассуждение, образ. Я думаю, Роберт в глубине души и писатель, был писателем: если бы кто-нибудь собрал и расположил по порядку те отрывки и заметки, они составили бы короткий, импрессионистский, но очень хороший роман о его будничной жизни и о натуре, которую он упорно пытался писать. Я отвечала на каждое письмо, я поставила себе за правило быть отражением его поступков, поддерживать равновесие, так что в ответ на набросок я тоже посылала зарисовку, а на письмо отвечала письмом. Если он присылал письмо с зарисовкой я, верная своему правилу, отвечала более длинным письмом и вставляла зарисовку на том же листе.
Не знаю, замечал ли он установившийся порядок, – и потом не спрашивала. Он не очень часто мне писал, но в разгар переписки мы обменивались посланиями несколько раз в неделю. После нашей последней ссоры я составила новое правило: сожгу только письма, а рисунки сохраню, хотя с доски я сняла все зарисовки, кроме самой первой. Первую, сатира и деву, я через несколько недель после его ухода наклеила на картон и подкрасила акварелью, а потом сделала серию из трех картинок по мотивами той. Работать над ними было так больно, что я вполне могла бы разводить краски собственными слезами.
Я никогда не знала адреса Роберта, только почтовый ящик, в который он каждые несколько дней запускал руку. Я гадала, какой величины этот ящик, влезает ли в него вся рука или только пальцы; я представляла, как он вслепую шарит внутри, как Алиса, которая, когда выросла слишком большой, шарила в дымоходе, чтобы понять, кто в него лезет, ящерка или мышь. Он, конечно, знал мой адрес, значит, знал, где я живу. А я однажды побывала в Гринхилл-колледже: в разгар нашей переписки Роберт удивил меня, пригласив на открытие выставки, второй его выставки за время преподавания там. Он сказал, что приглашает меня, потому что я поддерживала его в работе, и намекал, что не сможет предложить остановиться у него; я поняла это так, что он хочет меня пригласить, но не уверен, хочет ли моего приезда.
Мне не хотелось огорчать его, но и себя огорчать не хотелось, поэтому я приехала из Вашингтона – вы знаете, доехать можно за один день – и остановилась в мотеле за городом. В новой художественной галерее в кампусе устроили прием с вином и закусками. Я не могла дать Роберту своего телефона, поэтому сообщила о своем приезде письмом, которое он получил слишком поздно.
Когда я входила в галерею, руки у меня дрожали. Я не виделась с Робертом после Мэна, с начала переписки, и уже жалела, что приехала. Как бы он не оскорбился, не решил, что я вторгаюсь в его жизнь – вот уж чего и в мыслях не было. Мне просто хотелось его повидать, хотя бы издали, и посмотреть новые картины, о замысле которых и о работе над ними я читала много недель. Я оделась очень просто, в черный свитер с широким воротом и обычные джинсы, и пришла в галерею за полчаса до начала приема. Я сразу увидела Роберта, возвышающегося над собравшейся в углу компанией; несколько гостей с винными бокалами в руках, кажется, расспрашивали его о картинах. Народу было полно: не только студенты и преподаватели, но и много элегантных гостей, судя по виду явно не из маленького сельского колледжа. Возможно, были там и покупатели.
Картины захватывали с первого взгляда: прежде всего я никогда еще не видела у Роберта таких больших полотен, сцены и портреты почти в натуральную величину, изображения дамы, которую я запомнила по картине в Барнетте, только теперь она была участницей ужасной сцены, обнимала мертвое тело другой, старшей женщины, оплакивала ее. Я задумалась, не предполагается ли, что это ее мать. У старшей женщины была жуткая рана в середине лба. На земле были и другие мертвые тела, помнится, некоторые уткнулись лицами в булыжную мостовую, на спинах кровь – но это были тела мужчин. Фон был прорисован смутно: какая-то улица, стена, груда булыжника или мусора. Фигуры были прямо из девятнадцатого века. Мне сразу вспомнилась сцена казни императора Максимилиана у Мане, та, что напоминает Гойю, только фигуры у Роберта были написаны подробнее и реалистичнее.
Трудно было понять, что все это значит, скажу только, что сила воображения поражала с первого взгляда. Женщина была так же красива, хотя бледна, с пятнами на платье, но Роберт сумел передать ужас. Это было тем тяжелее, что она была красива, как будто он принужден был запечатлеть ее с кровью на платье, с застывшим лицом. Из его писем я знала, что полотна яростные и странные, но увидеть их своими глазами было совсем другое дело; мне на минуту стало страшно, словно я присутствовала при убийстве. В его работах был внутренний разлад, сбивший меня с толку в моей любви к Роберту. Я отметила невероятную реалистичную скульптурность фигур, они внушали сочувствие горю, превозмогавшее ужас и отвращение, и я поняла, что вижу полотна, которые переживут нас всех.
Я готова была уйти, даже не поздоровавшись с Робертом, – отчасти от пережитого шока, отчасти из-за чувства тайной связи между нами – и отчасти, должна признаться, от большой стеснительности. Но я зашла слишком далеко и наконец стала проталкиваться к нему, когда толпа его поклонников поредела. Он увидел, как я пробиваюсь сквозь толпу, и на мгновение застыл. На его лице мелькнуло выражение внезапной радости, – как дорожила я потом этим воспоминанием, – но он тут же собрался и, подойдя, тепло пожал мне руку, вполне вежливо и благопристойно, успев прежде шепнуть мне, как он тронут. Я уже и забыла, какой он большой, какой удивительно красивый, какой поразительный. Он взял меня за локоть и принялся представлять окружающим, ничего не объясняя, только называя имя да иногда упоминая, что я тоже художница.
Среди этих людей, мельком представленных мне, была его жена. Она тоже тепло пожала мне руку и любезно спросила о чем-то, давая почувствовать, что мне, незнакомке, здесь рады. К счастью, кто-то сейчас же отвлек ее. Столкновение с ней потрясло меня, захлестнуло чем-то, что я назвала бы ревностью, если бы ревность не была так абсурдна. Она понравилась мне сразу и навсегда, вопреки моей воле. Она была много меньше Роберта (я воображала ее под стать ему, амазонкой, величественной Дианой), а она едва доставала мне до плеча. У нее были рыжеватые волосы, веснушки, она походила на золотистый цветок, и зеленое платье – как стебель. Будь она моей подругой, я бы попросила позировать мне ради удовольствия подбирать цвета.
Остаток вечера я чувствовала на ладони тепло ее руки. Я тактично ушла раньше всех, не заговаривая больше с Робертом, чтобы избавить его от расспросов, где я остановилась и надолго ли. Я поехала обратно, остановилась в мотеле в Южной Виргинии и лежала в постели, свернувшись в тихий комочек, и они стояли у меня перед глазами. Они – Роберт и его жена.
Май 1879
Этрета
М. Иву Виньо
Рю де Болонь, Пасси, Париж
Mon cher mari!
Надеюсь, это письмо застанет вас с папá в должном благополучии. Много ли у тебя работы? Вернешься ли ты в Ниццу или сможешь несколько недель провести дома, как надеялся? Прошли ли у вас дожди?
Я прекрасно доехала и провела первый день, работая на берегу. Погода для мая очень ясная, хотя и прохладная. Сейчас я отдыхаю перед ужином. Дядя сопровождал меня. Он работает над большим полотном с водой и скалами. Признаюсь, мне кажется удачным только один из написанных холстов, и тот довольно небрежный. Две горожанки в восхитительно широких юбках, идут, подобрав подолы, по воде, и между ними ребенок. Я постараюсь переписать его на больший холст, чтобы сохранить в памяти. Ландшафт так же прекрасен, как был три года назад, хотя в это время года многое по-другому: холмы едва начинают зеленеть, а горизонт серовато-голубой, как сланец, без тех клубящихся летних облаков. Наш отель вполне удобен, ты можешь не беспокоиться. Он не так изыскан, как прежний, но безукоризненно чист и обслуживание хорошее, а я даже предпочитаю некоторую простоту. Я с аппетитом позавтракала этим утром, ты был бы доволен. Поездка дала приятное утомление, и я крепко уснула, едва добралась до комнаты. Дядя захватил с собой заметки для какой-то статьи, над которой работает, отвлекаясь от живописи, а я в это время могу отдыхать, как ты просил. Кроме того, я от скуки начала читать Теккерея. Не нужно никого мне присылать. Я превосходно справляюсь, и очень рада, что Эсми так нежно заботится о папá, хотя у нее хватает и другой работы. Пожалуйста, береги себя: не выходи без пальто, пока не настанет настоящая весна. Не сомневайся, что я твоя преданная
Беатрис.