355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элизабет Костова » Похищение лебедя » Текст книги (страница 29)
Похищение лебедя
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:50

Текст книги "Похищение лебедя"


Автор книги: Элизабет Костова


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)

Глава 77
МЭРИ

Как-то утром в начале лета я сообразила, что уже пять дней не получала от Роберта ни письма, ни рисунка. Вто время это был для нас долгий срок. Последний его рисунок был автопортретом: шутливым шаржем, преувеличивающим его выразительные черты, волосы дыбом и живые, как у Медузы. Под картинкой он написал: «О, Роберт Оливер, когда же ты наведешь порядок в своей жизни?» Это был, пожалуй, единственный на моей памяти случай прямой самокритики, и меня он немного напугал. Однако я решила, что он переживает один из своих «меланхолических» периодов, о которых иногда вскользь упоминал, или как признание двойной жизни, на которую все больше походила наша переписка. Собственно, я восприняла это как своего рода комплимент: влюбленному на все хочется так смотреть, верно? Но вот от него нет вестей три дня, четыре, пять… И я, нарушив правило, написала второй раз, озабоченное, заискивающее письмо, хоть и постаралась скрыть тревогу.

Этого письма он наверняка не получил, если почта не закрыла его ящик и не выбросила моего письма, оно, возможно, так и лежит в нем, дожидаясь руки, которая никогда за ним не протянется. А может быть, Кейт в конце концов очистила ящик и выбросила из него все: в таком случае мне хочется думать, что она его не читала.

На следующее утро в полседьмого мне в дверь позвонили. Я была еще в халате, волосы влажные после ванны, но причесаны, я собиралась на занятия. Никто никогда не звонил ко мне в такое время, и мне первым делом пришло в голову вызвать полицию: в таком уж районе я живу. Но на всякий случай я нажала кнопку домофона и спросила, кто там.

– Роберт, – ответил голос – густой, низкий, незнакомый голос. Он звучал устало и несколько неуверенно, но я поняла, кто это. Я бы и в космосе его узнала.

– Одну минуту, – проговорила я. – Подожди одну минуту.

Я могла бы впустить его, но мне отчаянно хотелось спуститься самой, мне просто не верилось. Я накинула первое, что попалось под руку, схватила ключи и телефон и босиком побежала к лифту. С первого этажа я увидела его сквозь стеклянную дверь. У него на плече висел вещмешок, он выглядел очень усталым, еще более помятым, чем обычно, и в то же время настороженным, он взглядом искал меня в вестибюле.

Я думала, что мне это снится, но все равно открыла дверь и выбежала к нему, а он уронил мешок и подхватил меня на руки и стиснул: я чувствовала, как он прячет лицо у меня на плече, в волосах, чувствовала его запах. В первую минуту мы даже не целовались; кажется, я всхлипывала от облегчения, потому что его щека на ощупь была совсем такой, как мне представлялось, и он, может быть, тоже чуть всхлипнул. Мы с трудом расцепились, волосы липли к нашим лицам, слезы, и пот у него на лбу. Он давно не брился, оброс, бродяга на вашингтонской улице, одна старая рубаха поверх другой.

– Как? – спросила я, не найдя других слов.

– А, она меня выставила, – признался он, снова поднимая вещмешок как доказательство своего изгнания. И на мой потрясенный взгляд ответил: – Не из-за тебя. Там другое.

Я, наверное, выглядела совсем растерянной, потому что он обнял меня за плечи.

– Не волнуйся. Все в порядке. Это из-за моих картин. Я потом расскажу.

– Ты всю ночь вел машину, – сказала я.

– Да, и нельзя ли поставить ее здесь? – Он кивнул на улицу, на указатели, мусор и невнятную разметку.

– Конечно, – уверила я, – оставляй, и часам к девяти ее эвакуируют.

Тут мы оба расхохотались, и он пригладил мне волосы жестом, который я помнила по лагерю, и стал целовать, целовать, целовать.

– Девяти еще нет?

– Нет, – сказала я. – У нас еще больше двух часов.

Мы поднялись наверх с его тяжелым мешком, и я заперла за нами дверь и позвонила сказать, что заболела.

Глава 78
МЭРИ

Роберт не переезжал ко мне: он просто остался, вместе со своим большим тяжелым мешком и остальными вещами, которые он привез в машине, – мольбертами, и красками, и холстами, и запасными ботинками, и с бутылкой вина, купленной для меня вместо гостинца. Мне так же не приходило в голову расспрашивать, какие у него планы, или советовать подыскать себе другое жилье, как самой выехать из квартиры. Признаюсь, я жила тогда в раю – просыпалась и видела его загорелые руки, раскинутые по моей запасной подушке, и темные завитки волос у меня на плече. Я ходила на занятия, возвращалась, не оставаясь поработать в школьной студии, и мы снова на полдня забирались в постель.

По субботам и воскресеньям мы поднимались часам к двум и шли в парк на этюды, или ездили в Виргинию, или, если шел дождь, ходили в Национальную галерею. Я точно помню, что по крайней мере однажды мы проходили через тот зал, где висит «Леда», и те портреты, и тот потрясающий Мане с винными бокалами; могу поклясться, он обратил больше внимания на Мане, чем на «Леду», которая его как будто не заинтересовала, – по крайней мере так он держался при мне. Мы читали все таблички, и он комментировал технику Мане, а потом отошел, качая головой, словно не находил слов от восхищения. К концу первой недели он строго сказал мне, что я мало работаю, и он считает, это из-за него. После этого я часто, возвращаясь домой, находила подготовленный для меня холст с серой или бежевой грунтовкой. Под его руководством я стала работать прилежней, чем когда-либо раньше, и заставляла себя выбирать более сложные темы.

Я, например, писала самого Роберта, сидящего в брюках хаки на моей кухонной табуретке, голого по пояс. Он научил меня лучше прорисовывать кисть руки, заметив, что я стараюсь избегать ее. Он научил меня не пренебрегать в составлении натюрмортов цветами, напомнив, как много великих художников считали их серьезным вызовом. Как-то он принес домой неосвежеванную тушку кролика – до сих пор не представляю, где он его раздобыл, – и большую форель, и мы составили из них композицию с фруктами и цветами и написали пару барочных натюрмортов, подражаний старым мастерам, и посмеялись над ними. Потом он освежевал и приготовил кролика и форель, и получилось изумительно вкусно. Он сказал, что учился готовить у своей матери-француженки, правда, на моей памяти он почти никогда этим не занимался. Мы часто ели консервированные супы, запивали вином, и нам хватало.

И мы читали вместе почти каждый вечер, иногда часами. Он вслух читал мне своего любимого Милоша, и французские стихи, и с ходу переводил их. Я читала ему кое-что из романов, которые всегда любила, из классической коллекции Маззи: Льюиса Кэрролла и Конан Дойла, и Роберта Льюиса Стивенсона, которого он не знал с детства. Мы читали друг другу, одетые или голые, вместе завернувшись в мои голубые простыни или растянувшись в старых свитерах на полу перед диваном. Он на мою библиотечную карточку брал домой книги о Мане, Моризо, Моне, Сислее, Писсарро. Он особенно любил Сислея и говорил, что тот лучше, чем все прочие вместе взятые. Иногда он копировал элементы их работ на маленьких холстах, отведенных специально для этой цели.

Иногда Роберт замолкал или грустил, а когда я гладила его по руке, говорил, что скучает по детям, и даже доставал их фотографии, но о Кейт никогда не упоминал. Я боялась, что он не сможет или не захочет остаться навсегда; и в то же время надеялась, что он в конце концов найдет способ выбраться из брака и более надежно обоснуется в моей жизни. Я не знала, что он завел новый абонентский ящик в Вашингтоне, пока он однажды не упомянул, что взял из него почту, и не прочел просьбы Кейт о разводе. Он сказал, что послал ей адрес абонентского ящика на случай, если срочно ей понадобится. Он сказал, что решил ненадолго съездить домой, чтобы подписать нужные бумаги и повидать детей. Он сказал, что остановится в мотеле или у друзей – думаю, так он хотел дать мне понять, что не думает возвращаться к Кейт. Иногда его твердая решимость не возвращаться к ней меня пугала: если он мог так отнестись к ней, значит, понимала я, сможет когда-нибудь поступить так и со мной. Я предпочла бы видеть в нем раскаяние, колебания, но не такие сильные, чтобы отнять его у меня.

Но в нем была странная уверенность, он говорил, что Кейт не понимает в нем главного, не объясняя, что это главное. Я не спрашивала, чтобы не показать, что я тоже не понимаю. Вернувшись после пяти дней в Гринхилле, он привез мне биографию Томаса Икинса (он всегда говорил, что мои работы напоминают ему Икинса, что в них есть какой-то удивительно американский дух) и шутливо рассказал о мелких дорожных приключениях, и что дети здоровы и красивы, и он много их снимал, и ничего не сказал о Кейт. А потом он потянул меня в комнату, которую я к тому времени называла нашей спальней, и затащил на кровать и любил с такой упорной сосредоточенностью, как будто все это время скучал по мне.

Ничто в этом маленьком раю не подготовило меня к постепенной перемене в нем. Настала осень, и он мрачнел вместе с погодой. Осень всегда была моим любимым временем года, новым началом, новыми школьными туфельками, новыми студентами, великолепными красками. Но для Роберта это была пора увядания, наступающего мрака, смерти лета и нашего первого счастья. Листья гинкго у моего дома превратились в желтый креп, в нашем любимом парке облетали каштаны. Я достала новые холсты и соблазнила его поездкой к мемориалу «Поле битвы Манассас», у меня был свободный от занятий день. Но Роберт впервые не стал писать: он уселся под деревом на историческом холме и мрачно задумался, словно вслушивался в призрачные звуки боя. Я сама ушла писать в поле, в надежде, что он справится со своим настроением, если на время оставить его в покое, но в тот вечер он рассердился на меня из-за какого-то пустяка, чуть не разбил тарелку и надолго ушел гулять один. Я немножко поплакала, хоть и сдерживалась. Я, знаете ли, не люблю плакать, но было слишком больно видеть его в таком состоянии и чувствовать, что он от меня отвернулся после такого чудесного начала.

В то же время мне казалось естественным, что он мучительно переживает запоздалый шок от законного разрыва с Кейт – им еще три месяца оставалось ждать развода – и от окончательного отлучения от прежней жизни. Я знала, что он наверняка чувствует себя обязанным найти работу в Вашингтоне, хотя по всем признакам он этим не занимался; у меня сложилось впечатление, что у него есть небольшой независимый источник дохода или заработок, возможно, от продажи его замечательных картин, но этого, конечно, не могло хватить навсегда. Мне не хотелось расспрашивать, где он берет деньги, и я старательно разграничивала наши траты, но, как и раньше, платила за квартиру и покупала еду на двоих. Он часто приносил домой какие-то продукты, вино, полезные мелкие подарки, так что мне это было не слишком в тягость, хотя я и начинала задумываться, не попросить ли его участвовать в оплате квартиры и питания: моих средств с трудом хватало на месяц. Я могла бы обратиться за помощью к Маззи, однако она не слишком одобряла мою жизнь с не разведенным до конца художником, и меня это останавливало. («Я понимаю, что такое любовь, – сдержанно сказала она в единственную нашу встречу за время, когда Роберт был со мной. Это было еще до ее ужасной опухоли, до трахеотомии, до звукового аппарата. – Понимаю, милая, лучше, чем ты думаешь. Мне всегда хотелось, чтобы о тебе кто-нибудь немножко позаботился».) И еще Роберту, конечно, надо было выплачивать алименты на детей, а я не решалась расспрашивать его о подробностях, когда он мрачно сидел на диване.

В солнечные воскресные дни настроение у него иногда поднималось, и я загоралась надеждой, мгновенно забывая предыдущие дни и убеждая себя, что кризис в наших отношениях пережит. Я, видите ли, задумывалась – не то чтобы о браке, но о каких-то прочных отношениях с Робертом, о том, как мы могли бы устроить жизнь, снять квартиру со студией, объединить наши силы, возможности, планы, съездить в Италию и в Грецию, разыграв медовый месяц, и писать там, и повидать все великие статуи, картины и пейзажи, которые я так мечтала увидеть. Это была смутная мечта, но она росла незаметно для меня, как дракон под кроватью, и подточила романтику независимости прежде, чем я сообразила, что происходит. В те последние счастливые выходные мы выезжали куда-нибудь, в основном по моим настояниям, захватив съестное, чтобы сэкономить деньги. Самой счастливой оказалась поездка в Харперс-Ферри. Мы там остановились в дешевой гостинице и пешком обошли весь город.

Как-то вечером в начале декабря я, вернувшись домой, не застала Роберта, и несколько дней ничего о нем не знала. Он вернулся удивительно посвежевшим и сказал, что навещал старого друга в Балтиморе, и, по-видимому, это была правда. В другой раз он на несколько дней уехал в Нью-Йорк. После той поездки он выглядел не посвежевшим, а как будто вдохновленным, и в тот вечер был слишком занят, чтобы заняться любовью, чего с ним прежде не случалось. Он стоял перед мольбертом в гостиной и делал наброски углем. Я мыла посуду и давила в себе обиду – не думает ли Роберт, что тарелки каждый день моются сами? – и старалась не подглядывать из-за низкой стойки, отделявшей мою крохотную кухню от крохотной гостиной, как он рисует лицо, которого я не видела со времен своего налета на Гринхилл, на его выставку: она была очень красивая, с курчавыми темными волосами, так похожими на его волосы, с нежным квадратным подбородком, с задумчивой улыбкой.

Я сразу ее узнала. Собственно, увидев ее, я удивилась, как прежде не замечала ее отсутствия все эти счастливые месяцы. У меня никогда не возникало вопроса, почему Роберт, пока оставался со мной, полностью исключил ее из картин и рисунков. На них никогда не появлялось даже далеких фигур матери и ребенка, которые я видела на его прежних пейзажах, и на том, что он написал тогда в Мэне. Ее возвращение в тот вечер странно подействовало на меня: подкрался страх, как будто кто-то незаметно вошел в комнату и стоит у тебя за спиной. Я сказала себе, что боюсь не Роберта, но если так, чего я боялась?

Глава 79
1879

Она смотрит, как пишет Оливье.

Они стоят на берегу. Миновал полдень, и он начинает второй холст: утром один и вечером один. Он пишет скалы и две большие серые лодки, вытащенные рыбаками далеко на берег. Весла сложены внутри, сети и пробковые поплавки блестят в закатном солнце. Он накладывает сначала жженую умбру, потом новым слоем умбры наносит очертания скал, добавляет голубой и серо-зеленые тени. Ей хочется предложить ему осветлить палитру, как однажды сказал ее учитель: ее удивляет, почему сквозь изменчивый свет и небо Оливье видятся мрачные тона. Но она угадывает, что ни в его манере письма, ни в жизни уже не будет больших перемен. Она молча стоит рядом, под рукой у нее все нужное для работы – складной стул и переносный деревянный мольберт, – и медлит, наблюдая. От предвечерней прохлады она надела тонкое шерстяное платье, а поверх – толстый шерстяной жакет. Бриз раздувает ее юбки, относит ленты шляпки. Она смотрит, как оживает под его кистью взбаламученная вода. Почему он не добавит света?

Она отворачивается, застегивает поверх одежды пыльник, перекладывает холсты, раскладывает хитроумный деревянный стул. Она, так же как он, не сидит, а стоит за мольбертом, каблуками зарывшись в гальку. Она старается забыть о нем, стоящем рядом, о его склоненной к работе серебряной голове, прямой спине. На ее холсте уже лежит светло-серая грунтовка: она выбрала ее для дневного освещения. Она выдавливает на палитру побольше аквамарина, алый кадмий для диких маков на скалах слева и справа. Это ее любимые цветы.

Теперь она отводит себе тридцать минут по карманным часом, прищуривается, держит кисть как можно легче, взмах от запястья и локтя, короткие мазки. Вода голубовато-зеленая с розоватым отблеском, небо почти бесцветное, камни на пляже розовые и серые, пена на краю прибоя бежевая. Она вписывает фигуру Оливье в темном костюме, с белыми волосами, но изображает его в отдалении, маленькой фигуркой на берегу. Она трогает скалы умброй, затем зеленью, ставит красные точки маков. Еще там белые цветы и маленькие желтые, ей видны утесы и почти над головой, и вдали.

Тридцать минут истекли. Оливье оборачивается, словно угадав, что первый холст закончен. Она видит, что он про должает неторопливо работать над водным пространством и еще не дошел ни до лодок, ни до скал. Это будет подробное, выдержанное и красивое полотно, и займет оно не один день. Он подходит взглянуть на ее холст. Она смотрит вместе с ним, чувствуя его локоть у своего плеча. Она, словно глядя его глазами, сознает свое искусство и недостатки письма: оно живое, трогательное, но слишком грубо даже на ее вкус, – неудачный эксперимент. Ей хочется, чтобы он промолчал, и он, к ее облегчению, не прерывает рокота прибоя, шороха гальки, выносимой волнами на берег и сползающей обратно в воду. Он только кивает, глядя на нее сверху. Его глаза всегда красноватые, веки чуть отвисают. В эту минуту она не променяла бы его присутствия ни на что на свете, просто потому, что он настолько ближе к краю, чем она. Он ее понимает.

В этот вечер они ужинают с другими постояльцами, сидя через стол друг от друга, передавая блюда с соусом или грибами. Хозяйка, подавая Оливье телятину, говорит, что днем заходил господин, который спрашивал, не у нее ли остановился знаменитый художник, его парижский друг. Вы знамениты, мсье Виньо? Оливье со смехом качает головой. В Этрете работали многие знаменитые художники, однако едва ли он из их числа. Беатрис выпивает стакан вина и раскаивается в этом. Они сидят за книгами в общей гостиной, рядом усатый англичанин шелестит страницами лондонских газет и недовольно прокашливается. Потом она откладывает книгу и пытается написать второе письмо Иву – без особого успеха. Перо как будто не ладит с бумагой, сколько бы она ни обмакивала его в чернильницу, ни промокала строки. Китайские часы хозяйки отбивают десять, и Оливье встает, кланяется ей, улыбаясь покрасневшими на ветру глазами, делает движение, будто хочет поцеловать ей руку, но не целует.

Когда он уходит наверх, она понимает: он никогда больше ничего не попросит от нее. Никогда не навестит ее наедине, никогда не пригласит к себе, не сделает ничего неподобающего для джентльмена и родственника. Он не сделает первого шага. Поцелуй в студии был первым и последним, он не солгал. На платформе она сама поцеловала его и на берегу тоже. Оба раза застали его врасплох. Он, конечно, считает эту сдержанность благом для нее, доказательством его почтения и заботы. Однако в результате перед ней непростой выбор: все, что будет, будет ее решением, и ей предстоит с этим жить. То, что им предстоит пережить вместе, продиктуют ее страсть и молодость. Она смотрит на книгу в своих руках и не может представить, как она постучит в его дверь. Он оставил след из хлебных крошек, как мальчик из сказки.

Она почти не спит в своей белой постели: смотрит, как колышутся занавески под ночным ветерком, чувствует город вокруг, слышит, как море выносит на берег гальку.

Глава 80
МЭРИ

На несколько недель после возвращения темноволосой дамы Роберт ушел в себя, стал молчалив и нервозен. Он спал допоздна и не принимал ванны, и во мне поднималось чувство брезгливости, чего никогда прежде не было. Иногда он спал на диване. За несколько недель до того я договорилась познакомить его с сестрой и ее мужем, но в последний момент Роберт отказался встать с дивана. Он спал дома, а я провела унизительный час в прованском ресторане «Лавандю», который мы с сестрой всегда любили. Я теперь не зайду туда, даже если у меня будут лишние деньги на роскошный обед.

Единственное, на что у него хватало энергии, были картины, а писал он только ту женщину. Я к тому времени научилась не спрашивать, кто она, потому что ответы всегда оказывались туманными, почти мистическими, и только раздражали меня. Ничего не изменилось, как-то с горечью подумала я, с тех пор, как я была студенткой, а он напускал туману в ответ на вопрос, где ее видел и почему ее пишет.

Я, наверное, так и верила бы, что она, ее лицо, темные кудри, платья и все прочее – плод его воображения, если бы однажды, когда он ушел купить холсты, не просмотрела его книги. Он тогда впервые ненадолго вышел из дому: я увидела добрый знак в том, что у него хватило энергии выйти по делу и задумывать новые полотна. Когда он ушел, я поймала себя на том, что слоняюсь вокруг дивана, превратившегося в нечто вроде логова Роберта и даже хранившего его запах. Я бросилась на диван и вдыхала запах его волос и одежды, не отвлекаясь на его раздражающее присутствие. Диван был замусорен, как настоящее логово: обрывками бумаги, карандашами, поэтическими сборниками, сброшенной одеждой и библиотечными книгами по портретной живописи. Он теперь писал только портреты, и только темноволосой дамы. Он как будто забыл свою прежнюю любовь к пейзажам, свои способности к натюрмортам, свою природную многогранность. Я заметила, что в моей маленькой гостиной задернуты шторы, и уже не первый день – я была так занята на работе, что не обращала внимания. Меня осенило: какая я идиотка, ведь у Роберта депрессия! То, что он называл «страданиями», было просто доброй старой депрессией, и более серьезной, чем мне хотелось признать. Я знала, что у него в вещах хранятся лекарства, но он мне как-то объяснил, что они помогают ему уснуть после бессонной рабочей ночи, и я не замечала, чтобы он принимал их регулярно. Я сидела, горюя над преображением моей маленькой светлой квартирки, жалея квартиру, чтобы не думать о перемене в моем любимом.

Потом я взялась за уборку, собрала весь хлам Роберта в корзину, книги аккуратно сложила у дивана, свернула одеяло, взбила подушку, унесла в кухню грязные стаканы и тарелки из-под каши. И вдруг увидела себя со стороны: высокая, опрятная, образованная женщина прибирает за кем-то тарелки с ковра. Думаю, в тот момент я поняла, что мы обречены: не из-за отклонений в Роберте, а из-за моего собственного самоощущения. Стоило моему «я» чуть съежиться, и у меня сжималось сердце. Я подняла шторы, протерла кофейный столик и принесла из кухни вазу с цветами, поставила ее на дневной свет.

Можно было бы на том и остановиться, оставить все на нормальном уровне «пора расходиться». Но раз уж я там сидела, я стала листать книги Роберта. Первые три, библиотечные, были о Рембрандте и еще одна о Леонардо да Винчи – кажется, Роберт немного отвлекся от девятнадцатого века. Следующей лежала толстая книга о кубизме, которую он, по-моему, ни разу не открывал.

А под ней были две эти книги об импрессионизме. Одна о портретах, которые они писали друг с друга, я пролистнула знакомые репродукции. А другая, довольно неожиданная для меня, тонкая книжка в бумажной обложке, посвящалась женщинам их круга, начиная с важной роли Берты Моризо в первых выставках импрессионистов и дальше, к двадцатому веку, к менее известным художницам этого течения. Я не без уважения подумала о Роберте: книга принадлежала ему, была не библиотечной, и удивилась, какая она зачитанная. Он прочел ее с начала до конца, часто к ней возвращался, даже немного заляпал краской.

Я прилагаю экземпляр этого издания, найденный для вас в этом месяце, свой он забрал с собой. Откройте страницу 49 и вы найдете, что я увидела, пролистывая его, – портрет дамы Роберта и морской вид побережья Нормандии, написанный той же дамой. Я прочитала, что Беатрис де Клерваль была одаренной художницей, оставившей живопись к тридцати годам: короткая биографическая справка приписывала это отступление материнству, на которое она решилась в опасно позднем возрасте тридцати лет, в пору, когда женщинам ее круга полагалось полностью сосредоточиться на семейной жизни.

Репродукция портрета была цветной, и я не могла ошибиться, я даже узнала рюши по вырезу платья – бледно-желтые по бледно-зеленому, и бант на шляпке, и точно тот же мягкий карминный румянец щек и губ, и выражение, в котором смешались тревог а и радость. По словам автора, она в молодости подавала большие надежды, обучалась живописи с семнадцати до двадцати с чем-то лет у художника-академиста Жоржа Ламелля, однажды выставляла картину на Салоне под псевдонимом Мари Ривьер и умерла от инфлюэнцы в 1910-м; ее дочь, Од, работавшая в Париже журналисткой перед Второй мировой войной, скончалась в 1966 году. Муж Беатрис де Клерваль был видным гражданским чиновником, организовавшим современную почтовую службу в четырех или пяти французских городах. Она была знакома с Мане, с Моризо, с фотографом Надаром и с Малларме. Работы Клерваль ныне можно видеть в музеях д’Орсе, Мантенон, в Йельской картинной галерее, в Мичиганском университете и в нескольких частных коллекциях.

Ну, вы найдете все это в книге, но мне хотелось передать, как подействовали на меня эти репродукции и сопровождавший их текст. Можно подумать, будто тот факт, что ваш партнер одержим образом жившей в далеком прошлом женщины, виденной им лишь раз или два, должен внушать тревогу, но ведь художник всегда чем-то одержим. Меня больше встревожило, что Роберт одержим женщиной, которую никогда не видел живой. Честно говоря, меня это потрясло. Невозможно ревновать к мертвой, но факт, что она когда-то жила, внушил мне чувство, опасно близкое к ревности, а в том, что она давно умерла, было что-то уродливое, словно я поймала его на чем-то вроде некрофилии.

Нет, не так. Живые часто любят мертвых, никто не осудит вдовца за любовь к памяти жены, даже за одержимость ею. Но любить кого-то, кого Роберт никогда не знал и не мог знать, женщину, умершую больше чем за сорок лет до его рождения, – вот от чего живот сводило. Мне было не по себе. Мне это было странно. Пока он снова и снова рисовал живое лицо, мне ни разу не приходило в голову, что он, может быть, безумен, но узнав, что это лицо принадлежит давно умершей женщине, я всерьез задумалась, все ли с ним в порядке.

Я несколько раз перечитала биографическую заметку, чтобы ничего не упустить. То ли о Беартрис де Клерваль мало было известно, то ли ее отступление от искусства к домашней жизни наводило скуку на искусствоведов. Она, кажется, прожила еще десятилетия, не сделав ничего заметного. Ретроспектива ее работ состоялась в 1980-х годах в незнакомом мне парижском музее, картины, возможно, были одолжены в частных коллекциях и возвращены в них, когда я еще и в колледж не поступила. Я снова взглянула на ее портрет. Ласковая улыбка, ямочка на левой щеке у уголка губ. Даже с глянцевой страницы она не отпускала мой взгляд.

Поняв, что больше не выдержу, я закрыла книгу и положила ее назад в пачку. Потом снова достала и записала заглавие, автора, выходные данные, кое-что о Клерваль, а потом аккуратно вернула ее на место и спрятала свои записки в стол. Пошла в нашу спальню, застелила постель и легла. Полежав, прошла в кухню, ее тоже прибрала и приготовила обед из того, что нашлось в шкафу. Я давно по-настоящему не готовила. Я любила Роберта, собиралась обеспечить ему самое лучшее лечение, все, что поможет ему поправиться: он говорил, что у него еще не кончилась страховка. Он вернулся довольным, мы вместе поели при свечах и занялись любовью на ковре (он, как видно, не заметил, что я прибрала диван), а потом он нарисовал меня завернутой в одеяло. Я ничего не сказала о книге с портретом.

На той неделе все шло получше, по крайней мере с виду, пока Роберт не сказал мне, что опять собирается в Гринхилл. Ему надо было встретиться с адвокатом Кейт, сказал он, и уладить какие-то финансовые вопросы, так что его не будет неделю. Я расстроилась, но решила, что, может, и к лучшему для него на время отвлечься от работы, так что просто поцеловала его на прощанье и отпустила. Он летел самолетом; вылетал, когда я была на занятиях, поэтому я не смогла подкинуть его в аэропорт. Он действительно вернулся через неделю, явился вечером, очень усталый, принес с собой незнакомый, дорожный запах – нечистый и в то же время какой-то экзотический. Он проспал два дня.

На третий день он вышел по какому-то делу, а я бесстыдно (или со стыдом) перерыла его вещи. Он еще не разобрал их, и я нашла счета на французском, что-то с упоминанием Парижа, отель, ресторан аэропорта Де Голль. В кармане куртки завалялся скомканный билет «Эр Франс» и паспорт, которого я раньше не видела. Большинство людей ужасно выглядит на паспортных фотографиях, но Роберт был великолепен. В его вещах я нашла обернутый в бумагу пакет, а в нем пачку писем, перевязанных ленточкой, очень старых писем, кажется, по-французски. Прежде я их не видела. Я задумалась, не имеют ли они отношения к его матери, старая семейная переписка, или он раздобыл их во Франции. Увидев подпись на первом листке, я пережила долгое кошмарное мгновение, а потом сложила и положила обратно.

Затем мне пришлось решать, что ему сказать. «Зачем ты ездил во Францию?» – это было почти так же важно, как «Почему ты мне не сказал?» или даже «Почему не взял меня с собой?» Но я не смогла заставить себя спросить: такие вопросы оскорбили бы мою гордость, а к тому времени моя гордость была уже очень чувствительной, как сказала бы Маззи. Поэтому мы поссорились, или я поссорилась с ним, затеяла с ним ссору из-за картины, из-за какого-то натюрморта, над которым мы оба работали, и я его выставила, но он ушел довольно охотно. Я плакалась сестре, я поклялась никогда его не принимать, если он вернется, я старалась покончить с этим и покончила. Но я забеспокоилась, когда он вовсе не связался со мной. Я долго не знала, что прямо от меня или через пару недель он пошел в Национальную галерею и попытался порезать картину. Это на него не похоже. Это совсем на него не похоже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю