Текст книги "Похищение лебедя"
Автор книги: Элизабет Костова
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
Глава 27
МАРЛОУ
Я представлял ее жизнь.
Ей не полагается выходить из дома без шаперона. Мужа целый день нет дома, и позвонить ему она не может, это удивительное нововведение – телефоны – в парижских домах появятся только через двадцать пять лет. С раннего утра, когда муж уходит из дома, одетый в черный костюм, в высокой шляпе и в плаще, чтобы сесть на омнибус, идущий по широким бульварам барона Османа к управлению почтовой службы, большому зданию в центре города, где он работает, и до времени, когда он вернется домой, усталый, она его не видит и ничего о нем не знает. Порой в его дыхании угадывается спиртное. Если он говорит ей, что задержался на службе, ей не проверить, где он был. Иногда она перебирает в уме разные возможности: от тихих залов совещаний, где мужчины в черных костюмах с белыми манишками и в мягких черных галстуках собираются за длинным столом, до того, что рисуется ей в подчеркнуто шикарных декорациях клуба определенного рода, где женщина, одетая только в шелковый лиф на бретельках и нижние юбки с оборками, в мягких туфельках на высоких каблуках (а в остальном вполне респектабельного вида, с тщательно уложенными волосами) позволяет ему гладить ладонью белые груди в вырезе лифа – сцена, знакомая ей лишь по смутным шепоткам и намекам в иных романах, которые не положено читать при ее воспитании.
У нее нет доказательств, что муж посещает подобные заведения, а может быть, он там и не бывает. И ей самой непонятно, почему эта повторяющаяся картина почти не вызывает в ней ревности. Напротив, приносит облегчение, словно она разделила с кем то ношу. Она знает и об аристократической альтернативе подобным крайностям: о ресторанах, где мужчины – в основном мужчины – обедают в полдень или даже ужинают и беседуют между собой. Иногда он, возвратясь домой, отказывается от ужина, любезно поясняя, что отлично поел, заказав жареного цыпленка, или утку в апельсиновом соусе. Существуют и кафешантаны, где мужчинам и женщинам прилично сидеть вместе, и другие кафе, где он может посидеть один за «Фигаро» и вечерней чашечкой кофе. А может быть, он просто задерживается на службе.
Дома он внимателен, он принимает ванну и переодевается к ужину, если они ужинают вместе, он накидывает халат и курит у камина, если она уже поела, а он ужинал вне дома, и вслух читает ей газету, иногда он с изысканной нежностью целует ее затылок, когда она сидит, склонившись над работой, вяжет кружева или вышивает платьице для новорожденного ребенка сестры. Он водит ее в Оперу в блистающий новый «Палас Гарнье», а иногда ведет в более интересные залы послушать оркестр или выпить шампанского, или на бал в центре города, ради которого она наряжается в новое платье из бирюзового шелка или розового атласа. Он явно показывает, что гордится ею.
А главное, он поддерживает ее в стремлении писать, одобрительно кивает даже на самые смелые эксперименты с красками, светом, грубыми мазками в стиле, который она видела на самых новаторских современных выставках. Он, конечно, никогда не отнес бы ее к ниспровергателям устоев, он просто уверяет ее, что она художница и должна делать то, что ей кажется нужным. Она объясняет ему, что, по ее мнению, живопись должна отражать природу и жизнь, что ее трогают наполненные светом пейзажи. Он кивает, хоть и добавляет осторожно, мол, ему бы не хотелось, чтобы она слишком близко знакомилась с жизнью: природа – это прекрасно, но жизнь иногда мрачней, чем она думает. Он рад, что у нее есть увлекательное занятие в стенах дома, он сам любит искусство, видит ее дар и желает ей счастья. Он знаком с очаровательной Моризо, и встречался с Мане, и не забывает напомнить, что они принадлежат к хорошим семьям, несмотря на репутацию Эдуара и его аморальные эксперименты (он пишет женщин легкого поведения), это уж слишком современно, какая жалость, при столь яркой одаренности.
В сущности, чаще всего Ив выводит ее в галереи. Они, наряду с миллионами других зрителей, каждый год посещают Салон, прислушиваются к пересудам относительно самых знаменитых полотен и работ, которыми критики пренебрегают. Иногда они прогуливаются по залам Лувра, где она видит, как начинающие художники копируют картины и скульптуры, иногда это даже одинокие женщины (несомненно, американки!). Она не может заставить себя открыто восхищаться обнаженной натурой в его присутствии, тем более героическими мужчинами. Она понимает, что ей никогда не писать «ню». Сама она прошла формальное обучение в частной студии художника-академиста, копируя гипсовые слепки, подаренные матерью до ее замужества. Во всяком случае она очень старалась.
Иногда она гадает, может быть, Ив поймет ее желание представить полотно на Салон? Он никогда не высказывал ни малейшего осуждения по поводу немногих выставленных на Салоне женских работ и горячо одобряет каждый написанный ею холст. И он никогда не критикует ведения хозяйства, с которым она так хорошо справляется, разве что раз в год вежливо попросит готовить что-нибудь не так часто или предложит переставить стол в гостиной. Ночи их связывают совершенно иначе, пылкой и порывистой страстью, и она дорожит этими минутами, но не осмеливается вспоминать о них днем, разве что надеется, что однажды утром она проснется и поймет, что в последнее время ей не понадобились те аккуратно сложенные салфетки-прокладки и бутылки с горячей водой и шерри, которыми она облегчала месячные боли.
Но пока этого не случилось. Быть может, она думает об этом слишком часто, или слишком редко, или не так, как надо – она старается вовсе не думать. Вместо этого она ждет письма, и письмо становится ее главным утренним развлечением. Почта приходит дважды в день, ее доставляет молодой человек в коротком синем сюртуке. Она узнает его звонок сквозь шум дождя, а Эсми открывает дверь. Она не выдает нетерпения, да она и в самом деле терпелива. Письмо принесут на серебряном подносе к ней в будуар, где она одевается для дневных визитов. Она вскроет его, не дожидаясь, пока выйдет Эсми, а потом положит в ящик тумбочки, чтобы перечитать позже. Она еще не научилась прятать письма за лифом платья, у тела.
Тем временем надо писать и отвечать на другие письма, распорядиться об обеде, посетить портного, закончить теплый плед, который она готовит на Рождество в подарок свекру. И еще есть сам свекор, терпеливый старик: он любит, чтобы она сама приносила ему книги и напитки, когда он проснется после дневного отдыха, да и она ждет той минуты, когда он погладит ее руку своей прозрачной ладонью и взглянет на нее запавшими, полуслепыми глазами, благодаря за заботу. И еще есть цветы, которые она поливает сама, не уступая этой работы слугам, и, самое главное, есть комната рядом с ее спальней – солнечная веранда, где ее ждет мольберт и краски.
Сейчас ей позирует младшая служанка – не Эсми, а молоденькая Маргарет с нежным личиком и соломенными волосами, еще почти девочка. Беатрис начала писать ее портрет у окна за шитьем: служанка любит, чтобы руки, когда она позирует, были заняты, и Беатрис с удовольствием позволяет ей чинить воротнички и нижние юбки, лишь бы девушка на слишком часто поворачивала склоненную золотистую головку.
Там очень светло, даже когда дождь струится по ромбикам стекол, можно немного поработать. Руки Маргарет перебирают тонкое белье, батист и атлас, а Беатрис соразмеряет форму и цвет, передавая округлость молодого плеча, склоненного над шитьем, складки платья и фартука. Обе молчат, но их объединяет мир женщин, занятых общей работой. В такие минуты Беатрис чувствует, что ее живопись – неотъемлемая часть дома, продолжение готовящегося в кухне обеда и цветов, расставленных ею на обеденном столе. Ей чудится, что она вместо этой милой, но почти незнакомой девушки рисует еще не рожденную дочь, она воображает, как дочь, пока она работает, вслух читает ей стихи или болтает о своих подружках.
За работой она забывает обо всем и не беспокоится, хороши ли ее картины, о том, удастся ли когда-нибудь уговорить Ива предложить одну из них на Салон, ведь пока они все равно недостаточно хороши, а может быть, такими и останутся. И ее не заботит смысл собственной жизни. Ей довольно того, что краска на палитре наконец в точности совпала с синевой платья, что плавный мазок передал цвет молодой щеки, а утром она добавит немного белого (нужно больше белого и немного серого, чтобы передать этот свет дождливой осени, но до обеда она уже не успевает).
Живопись заполняет ее утро, но вторая половина дня, если нет настроения больше писать, не предполагается визитов и гостей, бывает пустовата. Герои романа, который она теперь читает, представляются совсем неживыми, и тогда вместо чтения она пишет письмо, заранее продуманное, ответ на то, что лежит уже в ящичке ее расписной конторки. Она садится поудобнее и подгибает под стул скрещенные ноги. Да, ее конторка стоит у окна, она переставила ее прошлой весной, чтобы любоваться видом на сад. Продолжая писать, она замечает, что сегодня один из тех странных дней, которые порой приходят в Париж осенью: проливной дождь перешел в ледяную морось, а там и в снег. «Эффект снега, эффект зимы» – эти выражения она узнала на прошлогодней выставке, где кое-кто из новых художников выставлял не только залитые солнцем зеленые поля, но и пейзажи со снегом – революционные работы, написанные на холоде, под открытым небом. Она смиренно стояла перед полотнами, о которых столько шумели газеты. В снегу, когда он лежит на земле, много серых и голубых полутонов – в зависимости от освещения, от времени дня, от неба. А еще охра, и даже коричневый и лавандовый. Она сама уже много лет как перестала видеть в снегу одну белизну, она, кажется, даже помнит момент, когда она распознала эти оттенки, любуясь своим садиком.
Вот и теперь первый снег наступившей зимы приходит внезапно, в одно мгновение совершилось превращение дождя в полупрозрачные хлопья. Она перестает писать и фланелевой перочисткой вытирает перо, чтобы не запачкать чернилами рукава. Увядший сад уже окутан нежным сиянием – на самом деле это не белизна. Сегодня беж? Серебро? Бесцветный, если такое возможно? Она поправляет лист, окунает перо и снова берется за письмо. Она рассказывает адресату, как лежит свежий снег на каждой ветке, как кусты, даже вечнозеленые, жмутся друг к другу под невесомой вуалью этой не-белизны, как на скамье, вымытой дождем, мгновенно возникает тонкая мягкая подушка. Она воображает, как он слушает шелест бумаги, разворачивая письмо в изящных стареющих пальцах. Она видит теплый взгляд, внимающий ее словам.
С вечерней почтой приходит его следующее письмо, потерянное для потомства, но ей он рассказывает немного о себе, о своем саде, еще не скрытом снегом – наверное, он писал с утра или накануне – он живет в центре города. Может быть, он жалуется с тонким шутливым шармом на пустоту собственной жизни, он уже много лет как овдовел и бездетен. Бездетен, как и она. Сама она еще так молода, что могла бы быть его дочерью или даже внучкой. Беатрис с улыбкой складывает письмо, потом разворачивает и перечитывает еще раз.
Глава 28
КЕЙТ
Роберт с каменным лицом согласился сходить к врачу, но мне идти с ним не позволил. До медицинского центра от нашего дома можно было прогуляться пешком, как и по всему кампусу, но я, стояла на крыльце, провожая его взглядом. Он шел, ссутулив плечи, переставляя ноги, словно каждый шаг причинял ему боль. Я заклинала всем, что приходило в голову, чтобы общительность или отчаяние заставили его рассказать врачу о симптомах. Может быть, они проведут обследование. Возможно, у него какое-то заболевание крови, мононуклеоз или, не дай бог, лейкемия. Но это не объяснит темноволосую женщину. Если Роберт не захочет говорить о своем визите, мне надо будет самой повидать врача и объяснить, что происходит. Можно сделать это тайком, чтобы не сердить Роберта.
Как видно, от врача он сразу пошел на занятия или писать в студию, потому что я увидела его только за ужином. Он ничего не рассказывал мне, пока я не уложила Ингрид спать, но и тогда мне пришлось спросить, что сказал ему врач.
Он сидел в гостиной, точнее, не сидел, а растянулся на тахте с закрытой книгой в руках.
– Что? – Он глядел на меня словно издалека, и одна половина лица у него, казалось, чуть обвисла, как я уже замечала прежде. – О! Я не ходил.
Я разозлилась и расстроилась, но сдержалась.
– Почему не ходил?
– Отцепись от меня, а? – проговорил он сдавленным голосом. – Не в настроении был. У меня работа, три дня не было времени писать.
– Значит, ты вместо врача пошел в студию?
Это по крайней мере было бы каким-то признаком жизни.
– Ты меня проверяешь?
Он прищурил глаза. Положил книгу себе на грудь, как нагрудник доспеха. Мне пришло в голову, что он может и швырнуть ею в меня. Это был альбом фотографий о волках – что-то подтолкнуло его купить книгу в начале того года. Это тоже было новостью: он часто покупал новые книги, хотя в последнее время не читал. Раньше он скупился покупать что-то не подержанное, да и вообще что-нибудь покупать, кроме своих излюбленных башмаков ручной работы.
– Ничего я не проверяю, – осторожно возразила я. – Просто меня заботит твое здоровье, и я хотела, чтобы ты сходил к врачу и занялся им. Я думаю, тебе самому станет легче, когда все прояснится.
– Вот как? – едва ли не грубо спросил он. – Ты думаешь, что мне станет легче! А ты хоть представляешь, каково мне? Представляешь, например, каково это – когда не можешь писать?
– Конечно. – Я сдерживалась, чтобы не вспыхнуть. – Мне самой очень редко это удается. Строго говоря, почти никогда. Это чувство мне знакомо.
– А знаешь ты, что такое – все думать и думать о чем-то, пока не начинаешь сомневаться… Хватит об этом, – закончил он.
– Пока что? – Я старалась быть спокойной и показать, что внимательно слушаю.
– Пока ни о чем другом не можешь думать, ничего другого не видишь. – Он говорил приглушенно, бросая взгляды на кухонную дверь. – Так много ужасного случалось в прошлом, в том числе с художниками, даже такими художниками, как я, старавшимися жить обычной жизнью. Ты можешь представить, что значит – только об этом и думать?
– Я тоже думаю иногда об ужасных вещах, – упрямо продолжала я, хотя это отступление показалось мне довольно странным. – Нам всем приходят такие мысли. История полна ужасов. Человеческая жизнь полна ужасов. Каждый мыслящий человек задумывается об этом – особенно, если у тебя дети. Но это не значит, что надо доводить себя до болезни.
– А что, если начинаешь думать только об одном человеке? Все время?
По коже у меня поползли мурашки – от страха или в предчувствии ревности, или от того и другого вместе, не знаю. То была минута, когда он мог разбить наши жизни.
– О чем ты говоришь?
Слова дались мне с трудом.
– О ком-то, кого мог бы любить, – произнес он, все так же скользя взглядом по комнате, – но ее нет.
– Что? – Я перестала соображать, будто летела в глубокую пропасть и не могла долететь до ее дна.
– Завтра схожу к врачу, – сказал он сердито, как обиженный мальчишка.
Я понимала, он соглашается, чтобы я больше ни о чем не спрашивала.
На следующий день он ушел и вернулся, поспал и встал к обеду. Я молча стояла у стола. Спрашивать не пришлось.
– Врач не нашел никаких физических отклонений – ну, взял анализ крови на анемию и все такое, но он хочет, чтобы я прошел психиатрическое обследование.
Он тщательно выговаривал слова, вкладывая в них что-то очень похожее на презрение, но я знала, он бы вообще ничего не сказал, если бы не боялся или собирался отказаться от обследования. Я подошла к нему, обняла, погладила голову, тяжелые кудри, выпуклый лоб, таивший удивительный ум, огромный дар, которым я всегда восхищалась, не понимая. Я коснулась его лица. Я любила эту голову, эти жесткие, непослушные волосы.
– Я уверена, все будет хорошо, – сказала я.
– Я пойду ради тебя, – он произнес это так тихо, что я едва расслышала, а потом крепко обнял за талию и, склонившись, спрятал лицо у меня на груди.
Глава 29
1878
За ночь снега прибавилось. С утра она распорядилась об ужине, послала записку своему портному и вышла из дома в сад. Ей хотелось посмотреть, как выглядит изгородь, скамья. Закрыв за собой заднюю дверь дома и ступив в первый сугроб, она забыла обо всем на свете, даже о письме за лифом платья. Дерево, посаженное десять лет назад прежними жильцами, украшено снежными фестонами, две маленьких птицы сидят на стене, так распушившись, что кажутся вдвое больше. Ее башмачки на шнуровке собирают по верху снежную кайму. Она пробирается между спящими клумбами, между согнувшимися кустами. Все преобразилось. Она вспоминает, как ее братья в детстве валялись в сугробах, а она смотрела сверху, из окна, как они машут руками и ногами, тузят друг друга, раскрасневшиеся, их суконные пальто и длинные вязаные чулки, белые от налипшего снега. Белые?
Она зачерпывает щедрую порцию – десерт «Мон Блан» – рукой в перчатке и отправляет в рот, проглатывает немного безвкусного холода. Клумбы весной станут желтыми, а эта – бело-розовой, и под деревьями распустятся маленькие синие цветы, которые она любила всю жизнь, недавно пересаженные сюда с могилы ее матери. Если бы у нее была дочь, она взяла бы ее с собой в сад в тот день, когда они расцветут, и рассказала, откуда эти цветы. Нет, она бы брала дочь с собой каждый день, дважды в день, на солнцепек, в беседку, или в снежные дни, посидеть на скамье, и велела бы сделать для нее качели. Или для него, для маленького сына. Она сдерживает жгучие слезы и сердито поворачивается к снежному валу на задней стене, ведет по его плавному изгибу ладонью. За стеной растут деревья, дальше – бурая дымка Булонского леса. Если она положит на платье служанки белые блики, те быстрые мазки, которые так нравятся ей в последнее время, это добавит света всей картине.
Письмо под платьем колет острым сгибом. Она смахивает снег с перчаток и распахивает плащ, расстегивает ворот, достает конверт, ощущая за спиной дом, глаза слуг. Впрочем, в этот час у них полно дел на кухне, да еще надо проветрить и прибрать гостиную и спальню свекра, пока он сидит у окна гардеробной, полуслепой, не способный различить даже ее темную фигуру на снегу.
Письмо начинается не именем, а ласковым обращением. Автор описывает, как провел день, свою новую картину, книгу, которую читал у камина, но под этими строками она читает совсем иное. Она не касается влажной перчаткой чернильных строк. Она уже выучила наизусть каждое слово, но ей приятно увидеть вновь эти черные изогнутые буквы его почерка, изысканно небрежного, скупого на линии. Ту же небрежную прямоту она видела в его зарисовках. В них уверенность, непохожая на ее острый, увлеченный, немного загадочный стиль. И в словах его тоже уверенность, если забыть, что они выражают больше, чем говорят. Острое ударение «accent aigu» – простое касание кончиком пера, тяжелое ударение «accent grave» – четкое, наклонное, предостерегающее. Он пишет о себе уверенно, но виновато: заглавное «J» в его «je», «я», начинает каждую бесценную фразу как глубокий мужественный вдох, а «е» быстрое и сдержанное. Он пишет о ней, о новом дыхании в жизни, которое она ему подарила… «Случайно ли?» – спрашивает он, а в последних нескольких письмах он, с ее позволения, называет ее на «ты», «tu», где «Т» в начале фразы почтительно, и «и» нежно, как ладонь, обнимающая крохотный огонек. Удерживая края листка, она на миг забывает о звучании каждой строчки, чтобы мгновение спустя с наслаждением постичь заново. Он не желает разрушать ее жизнь, он понимает – его возраст ничем не может ее привлечь, он просит лишь позволения дышать в ее присутствии и поддерживать ее благороднейшие замыслы. Он дерзает надеяться, что, хотя, быть может, они никогда больше не заговорят об этом, она во всяком случае будет видеть в нем своего самого преданного друга. Он извиняется, что потревожил ее своими недостойными мыслями. Она пугается, не скрыта ли под его длинным, пышным, прописанным тонким пером извинением догадка, что она уже принадлежит ему.
Ноги у нее мерзнут, снег успел промочить башмачки. Она складывает письмо, снова прячет его в тайник и прислоняется лбом к стволу дерева. Она не может позволить себе простоять так долго, вдруг кто-нибудь с острым зрением увидит ее из окна, но ей нужно прийти в себя. Душа ее трепещет не от слов, в которых за каждым шагом следует изящное отступление на полшага назад, а от его уверенности. Она уже решилась не отвечать на это письмо. Но не решалась никогда его не перечитывать.