355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элизабет Костова » Похищение лебедя » Текст книги (страница 18)
Похищение лебедя
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:50

Текст книги "Похищение лебедя"


Автор книги: Элизабет Костова


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)

Я удержался и не напомнил ей, что, по ее же словам, они были очень близки. Она повертела в руках крекер и наконец съела его, словно проголодалась от этого воспоминания, а потом деликатно вытерла пальцы поданной мной салфеткой.

– Как он мог поступить так по-хамски? Я пригласила его встретиться с моими родными, потому что думала: у нас с ним все серьезно. Он говорил мне, что ушел от жены, что он ей все равно больше не нужен и что ему кажется, мы надолго вместе. Потом он мне сказал, что она подала на развод, и он согласился. Не то чтобы мы собирались пожениться. Я никогда не рвалась замуж – не вижу смысла, потому что не хочу детей, но Роберт был мне братом по духу – за неимением лучшего определения.

Я ждал, что ее глаза снова наполнятся слезами, но она только тряхнула блестящей головкой, обиженно, разочарованно и сердито.

– Зачем я вам все это рассказываю? Я пришла узнать о Роберте, а не выкладывать вам подробности о своей личной жизни. – Она уже снова улыбалась, но невесело, не поднимая головы. – Доктор Марлоу, вы и камень разговорите.

Я вздрогнул, это были слова моего друга, Джона Гарсиа, самый дорогой для меня комплимент, пароль нашей долгой дружбы. Я никогда не слышал его ни от кого другого.

– Благодарю вас. И я не собирался вытягивать из вас того, о чем вам не хочется говорить. Но уже то, чем вы со мной поделились, очень полезно.

– Дайте подумать. – Теперь ее улыбка снова стала легкой, словно она невольно развеселилась. – Вы узнали, что Роберт еще до того, как попал к вам, принимал какие-то лекарства, если вы не знали этого раньше, и вам стало легче, когда вы услышали, что Роберт отказывался обсуждать свои чувства даже с женщиной, с которой жил, так что ваша неудача не так уж велика.

– Мадам, вы меня пугаете, – сказал я. – И вы правы.

Я не видел причин сообщать ей, что узнал от Кейт.

Она громко рассмеялась.

– Теперь, когда мы поговорили о «моем» Роберте, расскажите, какой он с вами.

Я рассказал, честно и подробно, еще острее чувствуя, что нарушаю право на врачебную тайну пациента. Так оно и было. Я, конечно, не пересказывал ей ничего из услышанного от Кейт, но многое рассказал о поведении Роберта с тех пор, как тот попал к нам. Средство – этот рассказ – должно было оправдаться целью. Мне предстояло еще о многом ее расспросить, а имея дело с таким умным и проницательным человеком, за это право приходилось расплачиваться вперед. Я закончил уверением, что мы тщательно наблюдаем за Робертом и в настоящее время ему ничто не грозит, и что он не выказывает намерения нанести вред себе или кому-либо еще, хотя и попал к нам за попытку порезать картину.

Она слушала внимательно, не прерывая меня вопросами. Ее большие ясные глаза смотрели прямо. Они были странного цвета, как вода – я запомнил их еще с музея, – а темный ободок вокруг мог оказаться искусно наложенной косметикой. Она тоже была в состоянии разговорить камень, я ей так и сказал.

– Благодарю вас, приятно слышать, – отозвалась она. – Я, по правде сказать, когда-то подумывала стать психотерапевтом, но это было давно.

– А стали художником и преподавателем, – наугад предположил я, и она удивленно уставилась на меня. – О, не так уж трудно было догадаться. Я видел, как вы изучали «Леду», под острым углом, вблизи – так делают художники, да еще, пожалуй, искусствоведы. Я не представляю вас в роли лектора – вам бы это быстро наскучило. Значит, вы сами преподаете живопись или занимаетесь чем-то, связанным с изобразительным искусством, ради заработка, и вас отличает уверенность прирожденного учителя. Я пока не слишком далеко зашел?

– Верно, – согласилась она, хлопнув ладонью по колену. – А вы тоже художник, вы выросли в Коннектикуте, и та картина над очагом наверняка вашей работы, это церковь родного городка. Хорошая картина, вы серьезно этим занимаетесь и вы талантливы, как сами прекрасно знаете. Ваш отец, священник весьма прогрессивного толка, мог бы гордиться вами, даже если бы вы не ушли в медицину. Вас особенно интересует психология творчества и нарушения, от которых страдают многие творческие и даже блестяще одаренные личности, такие как Роберт, поэтому вы обдумывали, не посвятить ли ему свою очередную статью. В вас необычным образом сочетается ученый и художник, поэтому вас интересуют подобные вопросы, хотя сами вы вполне эффективно сохраняете душевное равновесие. Помогают упражнения – пробежки и работа на свежем воздухе, вы занимаетесь этим постоянно, потому и выглядите на десять лет моложе своего возраста. Вам нравятся логика и порядок, они вас поддерживают, поэтому не так уж важно, что вы живете один и так много работаете.

– Перестаньте! – я зажал ладонями уши. – Откуда вы все это знаете?

– Интернет, понятное дело. И ваша квартира, и наблюдение за вами. А на картине в правом нижнем углу инициалы. Сложите информацию из трех источников, вот все и получится. Кроме того, в детстве Артур Конан Дойл был моим любимым писателем.

– И у меня тоже.

Мне очень хотелось дотронуться до ее руки с тонкими, нежными пальцами без колец.

Она все улыбалась.

– Помните, как Шерлок Холмс определял профессию и характер человека – и его прошлое – по забытой в комнате трости? А в моем распоряжении была целая квартира. К тому же у Холмса не было интернета.

– Мне кажется, вы больше, чем кто бы то ни было, способны помочь мне в случае с Робертом, – медленно проговорил я. – Не согласитесь ли рассказать о вашей жизни с ним?

– Все?

Она смотрела куда-то мимо меня.

– Извините. Я имел в виду то, что, по-вашему, может оказаться полезным для понимания его характера. – Я не дал ей времени раздумывать над согласием или отказом. – Вы знаете что-нибудь о полотне, на которое он набросился?

– О «Леде»? Да, хотя не так уж много. Отчасти это просто догадки, но я собирала информацию.

– Что вы делаете сегодня вечером, мисс Бертисон?

Она склонила голову набок и тронула губы кончиками пальцев, словно удивляясь, что они продолжают улыбаться. Когда она повернулась ко мне, тени под ее прозрачными глазами стали отчетливее, как тени на снегу – «эффект снега». Кожа у нее была очень бледной. Она сидела очень прямо в своем темном блейзере, красивые колени и бедра в полинявших джинсах выделялись на фоне моей софы, хрупкие плечи были приподняты, как перед ударом. Эта молодая женщина горевала неделями, а может быть, и месяцами, и ей не осталось двух детей в утешение. Я снова почувствовал гнев на Роберта, внезапный отход от врачебной беспристрастности. Однако она не сердилась.

– Вечером? Ничего, как обычно. – Она сложила ладони. – Можем поужинать, только каждый платит за себя. И пока не просите меня больше рассказывать о Роберте. Я лучше напишу, если вы не против, тогда мне не придется плакать перед совершенно чужим человеком.

– Я просто чужой, – поправил я, – а не совершенно чужой, не забудьте, мы уже встречались в музее.

Она сидела, вглядываясь в мое лицо через залитую сумерками комнату. Она верно сказала, все в ней было очень упорядоченно, логично, и мне через минуту предстояло встать, зажечь еще одну лампу, спросить ее, не хочет ли она еще что-нибудь сказать, пока мы не вышли, извиниться, выйти в ванную, вымыть руки и найти легкий плащ. За ужином мы непременно хоть немного поговорим о Роберте, а заодно о художниках и картинах, о нашем детстве и Конан Дойле, о том, чем каждый зарабатывает на жизнь. И я надеялся, что мы в любом случае будем говорить о Роберте Оливере и в эту и в следующие встречи. В ее выразительных глазах читалась не радость, но легкий интерес к тому, что она видит перед собой, и у меня было по меньшей мере два часа за столиком лучшего из окрестных ресторанов, чтобы добиться ее улыбки.

Глава 45
1878

Ma chere!

Простите, пожалуйста, мое непростительное поведение. Это произошло ненамеренно и, уверяю Вас, не от недостатка почтения к Вам, а только от любви, которую Вы сумели пробудить за эти годы. Возможно, когда-нибудь Вы поймете, как человек, который уже видит перед собой конец жизни, целиком забывается вдруг, думая только об огромности предстоящей потери. Я не желал оскорблять Вас, и Вы, вероятно, уже поняли, что я приглашал Вас посмотреть картину с самыми чистыми намерениями. Это незаурядная работа, я не сомневаюсь, что за ней последуют многие другие, но прошу Вас, в знак того, что Вы прощаете меня, позвольте представить жюри первое из Ваших великих полотен. Думаю, они не смогут не заметить его утонченности и изящества, а если окажутся так глупы, что отвергнут, все же его увидят хотя бы члены жюри. Я подчинюсь Вашему требованию выставить картину под вымышленным или настоящим именем. Снизойдите до согласия, позволив мне думать, что я оказал некоторую услугу вашему дару – и Вам.

Я, со своей стороны, решился выставить картину с портретом моего юного друга, поскольку она восхитила Вас, но ее, разумеется, представлю под собственным именем, и ожидаю, что она по всей вероятности будет отвергнута. Мы должны приготовиться к удару.

Ваш покорный слуга.

О. В.

Глава 46
МЭРИ

В моей жизни с Робертом Оливером есть вещи, в которых я сама не могу разобраться, а мне бы хотелось, если это вообще возможно. Во время одной из последних ссор Роберт сказал, что наши отношения с самого начала пошли вкривь и вкось, потому что я отняла его у другой. Это было ужасное, совершенное вранье, но была в нем и правда: он был уже женат, когда я впервые в него влюбилась, и все еще был женат, когда я полюбила его во второй раз.

Я на прошлой неделе рассказала своей сестре, Марте, что врач попросил меня вспомнить все, что смогу, о Роберте Оливере, а она ответила: «Ну, вот тебе благоприятный случай говорить о нем двадцать пять часов подряд, никому не наскучив». Я ей сказала: «Тебе-то я точно не дам прочитать». Хотя я не в обиде на нее за ехидство – она меня любит, и в самое трудное время большая часть моих слез пролилась ей в жилетку. Она замечательная сестра, очень терпеливая. Может, история с Робертом принесла бы мне больше вреда, если бы не ее помощь. С другой стороны, послушайся я ее советов, в моей жизни не случилось бы многого, о чем я и теперь не жалею. Моя сестра – женщина практичная, но ей случается кое о чем жалеть, а мне, как правило, – нет, хотя любовь к Роберту Оливеру может оказаться среди исключений.

Мне хочется рассказать все с начала до конца, поэтому начну с себя. Я, как и Марта, родилась в Филадельфии. Наши родители разошлись, когда мне было пять лет, а Марте – четыре года, и после развода отец все более отдалялся. Он переехал из нашего района, Честнат-Хилл, в центр, жил в гостиничных номерах и в красивых пустых квартирах. Мы гостили у него сначала раз в неделю, потом раз в две недели, и больше рассматривали карикатуры, пока он перечитывал пачки бумаг, которые называл «делами». Так же он называл трусы, и мы как-то нашли у него под кроватью пару его «дел», сцепленных в один комок с другими, из бежевых кружев. Мы не могли решить, что с ним делать, но оставлять их на месте тоже не хотелось, поэтому, когда папа вышел на угол купить воскресный номер «Инквайер» и рогалики для нас – обычно это занимало часа три-четыре – мы в кастрюле вынесли их на задний двор его каменного многоквартирного дома и похоронили между кованой решеткой и обвитым плющом деревом.

Мне исполнилось девять лет, когда папа переехал из Филадельфии в Сан-Франциско. С тех пор мы гостили у него раз в год. В Сан-Франциско было веселее: из высоких окон папиной квартиры открывался затянутый туманом океан, и чаек можно было кормить прямо с балкона. Маззи, наша мамочка, отправляла нас к нему самолетом одних с тех пор, как решила, что мы уже достаточно взрослые. Потом наши визиты в Сан-Франциско сократились до раза в два года, потом в три, потом перешли в режим «время от времени», когда нам хотелось, и Маззи выделяла нам деньги, а потом папа получил работу в Токио и совсем испарился, а нам прислал свой снимок в обнимку с японкой.

Мне кажется, Маззи обрадовалась, когда папа уехал в Сан-Франциско. Теперь она могла целиком заниматься Мартой и мною и занялась нами так усердно и энергично, что ни мне, ни Марте никогда не хотелось иметь детей. По словам Марты, ей кажется, она считала бы себя обязанной делать все, что делала для нас мать, и больше того, а это скучно, а я думаю, мы обе в глубине души сознаем, что нам такое не по силам. Пользуясь солидным банковским счетом своих родителей квакеров (мы так и не узнали, был ли он в нефтяных или железнодорожных акциях или просто денежным), Маззи обеспечила нам двенадцать лет в отличной квакерской «Школе друзей», где учителя с тихими голосами и с безупречными седыми прическами заботливо опускались на колени, чтобы проверить, все ли с тобой в порядке, после того как кто-то запустил в тебя кирпичом. Мы изучали труды Джорджа Фокса, посещали собрания и сажали подсолнечники в неблагополучном северном районе Филадельфии.

Первая любовь приключилась со мной еще в средней школе, среди «друзей». Одно из школьных зданий занимало бывшую станцию подземной железной дороги, на чердаке был люк, переходивший в пол старой кладовки. В том здании помещались седьмые и восьмые классы, и я, когда доросла до них, любила на перемене залезать туда и вслушиваться в затихающие шаги мужчин и женщин, устремлявшихся на свободу. В феврале 1980-го (мне было тринадцать) Эдуард Роан-Тиллигер тоже не пошел на ленч, и поцеловал меня в нише читальни для седьмого класса. Я уже пару лет надеялась, что это случится, и для первого поцелуя вышло не так уж плохо, хотя край его языка на ощупь походил на жесткий кусок мяса, а я чувствовала на себе суровый взгляд Джорджа Фокса с портрета на противоположной стене. На следующей неделе Эдуард переключился на Пейдж Хеннесси, у нее были гладкие рыжие волосы, и она жила в пригороде. Понадобилось несколько недель, чтобы я перестала ее ненавидеть.

Так стыдно, что все истории женщин рассказывают о мужчинах: первые мальчики, другие мальчики и дальше мужчины, мужчины, мужчины… Мне это напоминает наши школьные учебники истории: все войны да выборы, одна война за другой, а если между ними оказывался скучный мирный период, через него перескакивают. (Наши учителя этого не одобряли и добавляли кое-что об истории общества и движениях протеста, но основная идея учебников была именно такой.) Не знаю, почему женщины чаще всего рассказывают о себе именно так, но я, пожалуй, и сама сбилась на тот же лад, может быть, потому, что вы просили рассказать и о себе, и о моих отношениях с Робертом Оливером.

Однако, возвращаясь обратно, в старших классах меня, безусловно, занимали не только мальчики. Были и Эмилия Бронте, и Гражданская война, и ботаника в запущенных парках Филадельфии, и копирование эпитафий с надгробий, «Потерянный рай», вязание, мороженое и буйная моя подружка Дженни (которую я возила на аборт раньше, чем сама впервые разделась при мальчике). В те же годы я занялась фехтованием, мне нравились белые костюмы и влажный затхлый запах нашего маленького квакерского гимнастического зала, и мгновение, когда наконечник рапиры ударяет в жилет противника. А работая волонтером в больнице Честнат-Хилл, я научилась выносить утки, не расплескивая, и разливала чай на бесконечных благотворительных сборищах, которые устраивала Маззи, улыбаясь в ответ на слова ее подруг: «Какая у тебя очаровательная девочка, Дороти! А твоя мать тоже была блондинкой?» Именно это мне и хотелось услышать. Я училась подводить глаза и вкладывать тампон так, чтобы его не чувствовать (училась у подруг, Маззи о таких вещах не говорила), и точно попадать по мячу клюшкой для хоккея на траве, и готовить цветные шарики из попкорна, и говорить по-французски и по-испански совсем не так, как французы или испанцы, и извиняться перед другими девочками, которых приходилось «отшивать», когда иначе было нельзя, а еще менять обивку на наших маленьких гобеленовых стульях. Но кроме всего прочего, я впервые узнала, каково чувствовать краску под кистью, но рассказ об этом я немного отложу.

Я думала, что училась сама или с помощью учителей, но теперь понимаю, что все входило в план, продуманный Маззи. Так же, как она каждый вечер протирала нам, маленьким, в ванне нежную кожицу между пальцами рук и ног жесткими, обтянутыми мочалкой пальцами, она позаботилась, чтобы ее девочки не забывали подтягивать лямочки лифчиков при каждом одевании, стирать шелковые блузки только вручную в холодной воде и заказывать салат, когда ели не дома. (Честно говоря, она еще хотела, чтобы мы знали по именам и датам правления самых важных английских королей и королев, и географию Пенсильвании, и разбирались в том, как действует рынок акций.) Она отправлялась на родительские собрания в школу с маленьким блокнотом в руках, перед каждым Рождеством водила нас покупать новые платья, сама зашивала нам джинсы, но стричься водила в лучший салон в центре.

На сегодняшний день Марта у нас гламурная дама, а я вполне прилично выгляжу, хотя был в моей жизни период, когда я одевалась только в разношенное старье. Маззи перенесла трахеотомию, но когда мы приезжаем ее навестить – она до сих пор живет в том же доме, служанка занимает второй этаж, а воспитательница детского сада снимает мансарду – она всякий раз ахает: «Какие же вы выросли красавицы! Как я рада!» Мы с Мартой понимаем, что благодарить ей следует в первую очередь саму себя, но все равно чувствуем себя в ее маленькой, обставленной старинной мебелью гостиной слишком громоздкими – большими, грациозными, завершенными и непобедимыми, как амазонки.

Но зачем все это было: наряжаться, доводить себя до совершенства, подтягивать лямочки? Мы опять возвращаемся к мужчинам. Маззи не говорила с нами о противоположном поле и сексе, у нас дома не было отца, который бы отпугивал наших дружков или хотя бы расспрашивал о них, а попытки Маззи нас защитить были слишком деликатны, чтобы подействовать.

– Мальчик, который на свидании платит за все, чего-то от вас хочет, – говаривала она.

– Маззи, – закатывала глаза Марта. – Нынче 80-е годы, а не 1955-й. Привет!

– И тебе привет. Я помню, какой сейчас год, – невозмутимо отвечала Маззи и шла к телефону заказать тыквенный пирог ко Дню благодарения, или осведомиться о здоровье тетушки из Брин-Маур, или уходила в мастерскую по ремонту светильников спросить, не возьмутся ли они починить старинные подсвечники. Она часто говорила, что хотела бы работать, но пока у нее хватает денег, чтобы платить за наше образование (то есть нефтью или чем там еще в банке), она считает, что полезнее оставаться с нами дома.

Мне же сдается, что она оставалась дома, чтобы присматривать за нами, но, раз она почти не заговаривала о муж чинах, мы тоже ей почти ничего не рассказывали, разве что назначалось официальное свидание. В этом случае мальчик ровно один раз заходил в дом, чтобы пожать ей руку и назвать ее миссис Бертисон. («Какой славный, – говорила она потом. – Ты давно с ним знакома? Это не его мама поставляет вам в школу натуральные овощи, или я его с кем-то путаю?») Этот маленький ритуал обычно ослаблял во мне чувство вины, так что со временем, когда мальчик, скажем, запускал руку в низкий вырез у меня на спине, мне казалось, что мама не будет против. С возрастом я все меньше рассказывала Маззи, и к тому времени, как в моей жизни появился Роберт Оливер, я уже рассталась с подростковыми проблемами в мире, которым практически ни с кем не делилась, разве что иногда с подругой или приятелем и со своим дневником. Роберт, когда мы жили вместе, говорил, что с детства чувствовал себя одиноким, и, пожалуй, эти его слова сблизили нас больше всего.

Глава 47
МЭРИ

Барнетт-колледж был добр ко мне. Казалось бы, я должна рассказывать, как напугала меня новая обстановка, как мучили вопросы о будущем, о смысле жизни, ведь избалованная богатая девчонка столкнулась с серьезными книгами и потрясена собственной банальностью. Или, может быть, избалованная богатая девчонка решила бы, что Барнетт – это все то же самое, распродажа чужих состояний, и отправилась бы на улицу, чтобы узнать настоящую жизнь, и десять лет спала бы рядом с бездомными собаками.

Возможно, я оказалась недостаточно избалованной. Маззи ясно давала понять, что квакерских акций не хватит, чтобы оплатить нам поездки на горнолыжные курорты и модные итальянские туфельки, и строго ограничивала нас в расходах на одежду. А может быть, меня недостаточно защищали от реальной жизни в «Школе друзей», когда мы посещали северные кварталы Филадельфии, приюты для пострадавших от насилия женщин, подтирали кровавую рвоту в больнице Честнат-Хилл я успела познакомиться со страдающим миром. И программа Барнетта не оказалась для меня особым откровением. Я подрабатывала в библиотеке, чтобы помочь Маззи оплатить хотя бы мои учебники и проезд домой. Как всякая первокурсница переживала из-за парней и контрольных, но не более того.

Однако в колледже я узнала то, что никто никогда у меня не отнимет, и это само по себе оказалось ярким переживанием – светлым и радостным. Мне всегда нравились занятия по изобразительному искусству в «Школе друзей». Мне нравилась придирчивая маленькая учительница, которая преподавала в старших классах, нравился ее халат в лиловых пятнах, а она хвалила мои раскрашенные глиняные фигурки, последовавшие за гиппопотамом, которого я слепила в четвертом классе и который хранился у Маззи в шкафчике с драгоценностями. В школе я никогда не блистала на ее уроках, не попала в группу звезд, получивших премию штата и подавших документы в род-айлендскую Школу дизайна или в Колледж искусств и дизайна в Саванне, пока мы, остальные, гадали, попадем ли вообще в Лигу Плюща. Но в Барнетте я узнала, что во мне живет художник. Странное дело, все началось с разочарования, даже с ошибки. Я выбрала основным курсом английского, но дополнительно пришлось записаться и на факультатив по искусству. Не помню, что там от нас требовалось, может быть, творческая экспрессия. Словом, я в начале второго семестра записалась на курс обучения поэзии, потому что первокурсник, который, кажется, подумывал назначить мне свидание, был поэтом, и я не хотела выглядеть перед ним полной невеждой.

Но оказалось, что в этой группе уже нет свободных мест, и меня перенаправили на другой дополнительный курс, под названием «визуальное постижение». Много позже я узнала, что избалованный временный преподаватель, которого в том семестре Бог наказал чтением лекций на нашем курсе, про себя звал его «визуальным недоразумением». Колледж гордился тем, что дает возможность не изучающим искусство студентам познакомиться с настоящим художником, а для него, приехавшего в Барнетт-колледж на один семестр, «визуальное недоразумение», где группа студентов, собранная со всех курсов, занималась основами живописи и историей искусства, был единственной нагрузкой. Одним прекрасным январским утром я оказалась среди них за длинным столом в студии.

Профессор Оливер опаздывал, и я сидела среди незнакомых студентов, стараясь ни с кем не встречаться глазами. Я в начале каждого курса всегда стеснялась. Чтобы не столкнуться с кем-нибудь взглядом, я уставилась в высокое мутноватое окно. За ним виднелись белые поля, на подоконник тоже намело снега. Солнечный свет падал на длинный неровный ряд мольбертов и табуреток, на поцарапанные столы, на выщербленный, заляпанный красками пол, на натюрморт из шляп, сморщенных яблок и африканских статуэток, установленный на подиуме, на круги спектров и музейные афиши. Я опознала желтый стул Ван Гога и блеклого Дега, но уходящие друг в друга квадраты, так и звенящие светом, были мне незнакомы. Роберт потом сказал нам, что это репродукция работы некого Джозефа Альберса. Вокруг все переговаривались, выдували пузыри из жвачки, царапали что-то в блокнотах, чесали животы. У девушки рядом со мной были ярко-пурпурные волосы, я еще утром заметила ее в столовой.

Потом дверь студии отворилась и вошел Роберт. Ему тогда было тридцать два – ровно на десять лет больше, чем мне, хотя я об этом даже не догадывалась, считая, как все первокурсники, что ему и другим преподавателям должно быть за пятьдесят, иными словами, дряхлый старец. Он высокого роста, а казался еще выше и энергичнее. У него крупные руки и довольно худое лицо, как бывает у высоких людей, но сам он не худой, тело у него под одеждой основательное, мощное (хоть, может быть, и постаревшее уже). На нем были тяжелые, в пятнах, вельветовые брюки глубокого золотисто-коричневого оттенка, протертые на коленях и на бедрах, желтая рубаха навыпуск, рукава закатаны до локтей и старый шерстяной жилет, кажется, ручной вязки. Так оно и было, жилет связала его мать для отца в последние годы жизни. На самом деле я позже так много узнала о Роберте Оливере, что мне уже трудно отделить первое впечатление от остального. Он хмурился, сильно морщил лоб. Он был бы интересным, не будь он таким угрюмым и неряшливым, подумала я в тот первый момент. Рот у него широкий, расслабленный, с толстыми губами, кожа с легким оливковым оттенком, нос вызывающе длинный, волосы темные, но с рыжиной, и курчавые, небрежно подстриженные. Отчасти из-за его старомодного пренебрежения к внешности он и показался мне старше, чем был.

Тут он как будто заметил нас, сидящих вокруг стола, остановился и улыбнулся. Я увидела улыбку и решила, что напрасно сочла его неряшливым брюзгой. Он не скрывал, что рад нас видеть. Он был теплым: с теплой кожей, теплым взглядом и носил старую одежду теплых тонов. Стоило простить ему старомодно взъерошенный вид за одну улыбку.

Под мышкой у Роберта были зажаты две книги, он тихо притворил за собой дверь, прошел к своему месту за столом и положил материалы на стол. Мы все в ожидании уставились на него. Я заметила, что пальцы у него узловатые, выглядят еще старше, чем он сам; необыкновенные были руки, очень большие и тяжелые и все же изящные. И на пальце – широкое обручальное кольцо из тусклого золота.

– Доброе утро, – заговорил он. Голос был одновременно звучный и резкий. – Мы начинаем дополнительный курс живописи, известный также под названием «Визуальное постижение». Надеюсь, вы так же рады, что попали на него, как и я… – Он иронизировал, но тогда это прозвучало убедительно. – …И что никто из вас не ошибся классом.

Он развернул список и прочитал наши имена, медленно и тщательно, прерываясь, чтобы уточнить произношение, и кивая каждому отозвавшемуся. Он развернул плечи, все еще стоя перед нами. На тыльной стороне рук у него росли темные волоски, а под ногтями были остатки краски. Видно, она уже не отмывалась.

– Вот все, кто числится в моем списке. Кого-то пропустил?

Одна девушка подняла руку: ее, так же как меня, перевели с другого курса, но, в отличие от меня, не внесли в список, и она спрашивала, можно ли ей остаться. Он, кажется, задумался. Почесал лоб под спадающими темными прядями. И сказал, что у него девять студентов, меньше, чем ему обещали.

– Да, пожалуйста, вы можете остаться. Только надо принести записку от декана. Проблем не будет. Других вопросов нет? Все в порядке? Хорошо. Кто раньше писал красками?

Несколько рук поднялись, но нерешительно. Моя твердо опиралась на локоть. Я только потом узнала, что в те времена у него на каждом первом занятии сердце падало. Он был так же застенчив, как я, хотя умел скрывать это от студентов.

– Как вы знаете, для этого курса не требуется предвари тельного опыта. И важно помнить, что всякий художник – начинающий, он учится каждый день до конца жизни.

Я могла бы подсказать ему, что эти слова были ошибкой: первокурсники терпеть не могут покровительственного тона, а феминистки наши были шокированы местоимением «он», отнесенным ко всем художникам. Я сама была среди феминисток, хотя и не привыкла шипеть вслух перед лектором, как некоторые знакомые молодые женщины. Он нарывался на отпор всей группы. Я следила за ним с возросшим интересом.

А он уже лег на другой галс. Постучал пальцами по лежавшим перед ним книгам и сел. Молитвенно сложил вы пачканные в краске ладони. И вздохнул.

– Всегда бывает трудно решить, с чего начать. Живопись, если можно судить по пещерам в Европе, почти так же стара, как человеческий род. Мы живем в мире форм и цветов, и, понятно, что нам хочется передать их. А краски нашего современного мира стали много ярче с тех пор, как изобрели синтетические красители. Например, ваша футболка… – Он кивнул сидевшему напротив меня пареньку. – Или… простите, что я воспользуюсь этим примером, ваши волосы.

Он улыбнулся девушке с пурпурными прядками, небрежно взмахнув своей большой рукой с кольцом. Все рассмеялись, а девушка самодовольно улыбнулась.

Мне вдруг понравилось там, понравилось ощущение начала семестра, и запах краски, и зимнее солнце, залившее студию, и ряды мольбертов, готовые принять наши неумелые полотна, и этот неряшливый и в то же время обаятельный мужчина, готовый посвятить нас в тайны красок, света и формы. Ко мне тогда на миг вернулась радость школьных уроков искусства, забытая за новыми занятиями, но теперь вспомнившаяся как что-то важное в моей жизни.

Что еще было в тот день, не помню. Наверное, мы слушали лекцию Роберта по истории искусства или об основах техники. Может быть, он пустил по кругу принесенные с собой книги или указал жестом на репродукцию Ван Гога. Должно быть, на том же занятии, или на следующем, мы перебрались к мольбертам. И Роберт, может быть, только на следующем занятии показывал нам, как выдавливать краску из тюбика, как очищать палитру, как набросать фигуру на холсте.

Я точно помню, он однажды признался, что не знает, считать ли смешными или возвышенными наши попытки писать маслом, когда почти никто из нас не учился рисовать и не разбирался в перспективе и анатомии, но мы по крайней мере получим представление, какая это сложная техника, и запомним, как пахнет краска на пальцах. Не только ему, но и нам ясно было, что это эксперимент, и не он, а факультет решил предоставить нескольким студентам с нехудожественных факультетов возможность попробовать себя сразу в живописи. Он пытался внушить нам, что не возражает против подобного эксперимента.

Меня же больше всего поразило, что он упомянул о запахе краски, потому что для меня это было самое лучшее в курсе визуального постижения, как и на уроках по искусству в старших классах; я любила, оттерев вечером руки, понюхать их и в который раз убедиться, что запах краски неуничтожим. Он был настоящим. Его не удавалось отмыть никаким мылом. Я и на других занятиях нюхала свои руки и рассматривала застрявшую под ногтями и в лунках краску, мне не всегда удавалось держать руки чистыми, как учил нас Роберт. Я нюхала руки на подушке, прежде чем уснуть, и когда они ерошили волосы поэта-первокурсника, с которым я уже встречалась. Никакие духи не могли отбить или заглушить этого острого маслянистого запаха, смешивавшегося у меня на коже с таким же резким запахом скипидара, хотя и скипидаром до конца отмыть руки не получалось. Больше этой радости была только радость накладывать краску на холст. Несмотря на все школьные уроки, фигуры, которые я наносила на холст в классе Роберта, выходили неуклюжими. Я набрасывала грубые очертания кувшинов и коряг, африканских статуэток, башни из фруктов, которые Роберт однажды принес и аккуратно сложил своими потрясающими руками с обручальным кольцом на пальце. Глядя на него, мне хотелось сказать, что я полюбила запах краски на руках и уже никогда не забуду его, даже если после окончания курса никогда не возьму в руки кисть. Мне хотелось, чтобы он знал, мы совсем не так равнодушны к его урокам, как он, может быть, думал. Я понимала, что вряд ли решусь сказать ему что-нибудь в этом роде в классе, это значило бы навлечь на себя насмешки девицы с пурпурными волосами, звезды курса, которая, составляя натюрморты, включала в них свои кроссовки. Не могла же я зайти к профессору Оливеру в его приемные часы, чтобы сообщить, что полюбила запах краски, – это было бы смешно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю