Текст книги "Похищение лебедя"
Автор книги: Элизабет Костова
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
Глава 40
МАРЛОУ
В тот день я потратил много часов, прежде чем решился. Ко времени, когда я вновь оказался перед дверями Кейт, спустились сумерки, я потерял еще один день, и меня ожидал ранний подъем и тяжелая дорога. Завтра мне надо было успеть к вечернему приему. Вместо того чтобы покинуть Гринхилл, я нервно прогуливался по улицам, пообедал в городе, потом в последний момент проехал мимо поворота к Хэдли и повернул к другому концу долины. Деревья у дома Кейт склонялись надо мной, окна соседей светились, лаяла собака. Я медленно подъехал к крыльцу. Было еще не поздно, но и недостаточно рано для светского визита. Какого черта я не позвонил ей заранее? О чем я думал? Но к тому времени я уже не мог остановиться.
Едва я ступил на ее крыльцо, автоматически зажегся свет, и я готов был услышать звонок сигнализации. В гостиной горела одна лампа. И больше никаких признаков жизни, хотя мне виден был отблеск света из задних комнат. Я поднял руку к звонку, потом последним проблеском благоразумия остановил себя и, вместо того чтобы позвонить, решительно постучал. Из тени в дальней двери появилась и приблизилась фигура: Кейт, ее тонкий силуэт появлялся и исчезал в полосах света, блестели волосы, каждое движение дышало настороженностью. Она напряженно всматривалась сквозь стекло и, очевидно, узнав меня, но не слишком обрадовавшись, подошла к двери и медленно открыла ее.
– Пожалуйста, извините, – заговорил я. – Извините, что беспокою вас так поздно, и я не сошел с ума… – В этом я был не совсем уверен, и стоило мне сказать, как я понял, что лучше бы промолчал. – Понимаете, я утром уезжаю и… Пожалуйста, покажите мне остальные картины.
Ее рука соскользнула с дверной ручки, и она всем телом обернулась ко мне. На лице была грусть, пренебрежение, смешанное с беспредельным терпением. Я стоял, с каждой секундой теряя надежду. Вот сейчас она выгонит меня, скажет, что я и впрямь сошел с ума, что мне совершенно нечего здесь делать, что она просит меня удалиться. Но она посторонилась, пропуская в дом.
В доме царил глубокий покой, и я почувствовал себя грубым пришельцем, неуклюжим и шумным. Меня окружал уют, свет лампы, безупречный порядок, мягкое дыхание дерева и цветов представлялось дыханием детей, и их беззащитность словно укоряла меня. Я с ужасом думал о том, чтобы подняться по этой лестнице и наяву услышать их тихое дыхание, но, к моему удивлению, Кейт отворила дверь в столовую и провела вниз по ступеням в подвал. Там пахло пылью, сухой краской, старым высохшим деревом. Мы медленно спускались вниз, несмотря на горевшую над головой лампочку, мне казалось, будто я спускаюсь во тьму. Запах напомнил мне что-то из детства – странно приятное воспоминание о местах, где я лазил или играл. Хрупкая фигурка Кейт двигалась в проеме передо мной, сверху я видел темно-золотистую макушку в свете голой, но недостаточно яркой лампочки, и чудилось, она ускользает от меня в сновидение. В одном углу были сложены дрова, в другом стояла старинная прялка, пластмассовые ведра, пустые керамические горшки для цветов.
Кейт молча провела меня к большому деревянному шкафу в дальнем конце подвала. Я, все еще как во сне, открыл дверцу и увидел, что в нем устроены специальные ячейки для раздельного хранения холстов, похожие на студийную стойку, и все они были заполнены полотнами. Она придержала дверцу, ее рука на деревянной створке казалась белой. Я бережно достал одно полотно и в дрожащем полумраке прислонил его к стене, достал второе, третье… Пока шкаф не опустел, а вдоль стены не выстроились восемь больших обрамленных полотен. Часть их, должно быть, осталась после выставок, я задумался, много ли он продал и в какие дома или музеи они попали.
Я уже говорил, что освещение было слабым, но от этого они казались только более реальными. Семь полотен изображали ту же сцену, которую я видел днем в галерее колледжа: моя дама склоняется над любимым телом. Иногда два лица были крупно написаны на первом плане, молодое сильное лицо склоняется к пепельному старому. На другом была та же сцена, но молодая прятала плачущее лицо на плече убитой, словно пила кровь или смешивала ее со своими слезами – да, мелодраматично, но в то же время душераздирающе трогательно. На следующем она стояла, выпрямившись, прижав платок к губам, тело лежало у ее ног, а она обезумевшим взглядом искала помощи – может быть, миг спустя после момента, запечатленного на холсте из галереи? И так далее. Снова и снова кудрявая женщина, захваченная врасплох горем и ужасом. История не двигалась ни вперед, ни назад, она застыла на одном событии.
Восьмое полотно, самое большое, было иным, и Кейт уже стояла перед ним. Оно изображало в полный рост трех женщин и мужчину в жутковато формальных позах, с реализмом, от которого захватывало дух, без обычной для автора печати девятнадцатого столетия; нет, это полотно было откровенно современным, как и та чувственная картина, которую я видел в домашней студии Роберта наверху. Мужчина стоял на переднем плане, две женщины за его плечами справа и одна слева, все четверо серьезно смотрят на зрителя и одеты в современные наряды. На трех женщинах были джинсы и светлые шелковые блузки, на мужчине – потрепанный свитер и брюки хаки. Я узнал всех, кроме одной. Невысокая женщина была Кейт, ее волосы цвета старого золота длиннее, чем теперь, голубые глаза расширены и серьезны, каждая веснушка на своем месте, спина выпрямлена. Женщину, стоявшую рядом, я не знал. Тоже молодая, намного выше ростом, длинноногая, с длинными рыжеватыми волосами и резкими чертами лица, руки засунуты в передние карманы джинсов. Слева от мужчины стояла знакомая фигура, женственная под непривычным современным серым шелком и линялой парусиной, ноги босы, выразительное лицо, каким я видел его во сне, темные кудри падают на плечи. Сердце у меня сжалось – она в одежде моей эпохи, значит, с ней можно встретиться?
Мужчина на полотне, разумеется, Роберт Оливер. Это было все равно, что оказаться рядом с ним: его взъерошенные волосы и поношенная одежда, его большие зеленоватые глаза. Он, казалось, почти забыл о женщинах за его спиной, он был главным героем для самого себя. На первом плане упрямо глядел с полотна, отказываясь уступить даже малую частицу себя хотя бы зрителю. Одинокий, несмотря на окружавших его трех граций. Эта картина приводила зрителя в смущение. Какая откровенная, эгоцентричная, загадочная работа, подумалось мне. Кейт стояла перед ней, почти так же, как стояла на полотне, расширив глаза, выпрямив тонкую спину танцовщицы. Я, поколебавшись, шагнул к ней и встал за плечом, потом обнял ее. Мне просто хотелось утешить. Она обернулась с усмешкой на лице.
– Вы их не уничтожили… – сказал я.
Она прямо взглянула на меня, не сопротивляясь моим объятиям. Плечи были, как у птицы, из легких тонких косточек.
– Роберт – великий художник. Он был неплохим отцом и довольно плохим мужем, но я знаю, что он великий. Не мне их уничтожать.
В ее голосе не слышалось никакой патетики, это было будничное уверенное утверждение. Потом она отступила, грациозно высвободившись из моих рук, закрыла дверь. Она не улыбалась. Она пригладила волосы, не отрывая взгляда от самого большого полотна.
– Что вы будете с ними делать? – наконец спросил я.
Она поняла.
– Хранить, пока не решу.
Это было так разумно, что я больше ни о чем не спрашивал.
Мне пришло в голову, что эти тревожные образы смогут когда-нибудь оплатить ее детям колледж, если она умело ими распорядится. Она помогла мне расставить картины в ячейки, и мы вместе закрыли дверцу. Наконец я снова проследовал за ней верх по деревянной лестнице, через гостиную, на крыльцо. Здесь мы задержались.
– Я не буду возражать, – сказала она. – Поступайте, как считаете нужным.
Я понял, что это разрешение рассказать Роберту, что я встретился с его женой, но не детьми, что я навестил изысканный чистый дом, где он жил когда-то, видел полотна, сохраненные для будущего, которого никто не может предвидеть.
Оба мы помолчали минуту, а потом она чуть подтянулась – хотя не так, как ей приходилось тянуться к щеке Роберта Оливера – и спокойно поцеловала меня.
– Благополучного возвращения, – пожелала она. – Осторожней на дороге.
Она ничего не попросила передать.
Я коротко поклонился, не нашел слов и спустился по лестнице, слушая, как за мной в последний раз закрывается дверь. Выехав на дорогу, я включил радио, выключил, громко запел в тишине, потом еще громче, прихлопывая ладонями по баранке. Передо мной стояли полотна Роберта, сияющие под голой лампочкой, и я понимал, что вряд ли когда-нибудь еще увижу их, но они перевернули мою жизнь.
Глава 41
1878
Окрестности здания на улице Ламартин, где расположена его студия, производят неприятное впечатление. Она сидит в карете, оглядываясь вокруг. Со вчерашнего дня Беатрис твердила себе, что возьмет с собой горничную. Но в последнюю минуту перед выходом из дома поняла, что хотела бы обойтись без свидетелей. В ненужной записке она объясняет экономке, что уезжает навестить подругу, и оставляет распоряжение отнести в полдень свекру поднос.
Фасад здания абсолютно реален, и она нервно сглатывает, прячась под полями слишком туго повязанной шляпки. Близок полдень, улица полна экипажей, тяжелого стука копыт от парных упряжек и грузовых фургонов. Официанты выравнивают ряды стульев перед кафе, старуха подметает тротуар. На глазах у Беатрис эта женщина в протертых перчатках и заплатанной юбке получает несколько монет от мужчины в длинном фартуке и переходит с метлой и совком к следующему зданию.
В маленькой сумочке Беатрис лежит записка с адресом и набросок здания. Он пригласил ее посмотреть новые холсты, которые намерен представить на следующей неделе жюри Салона и, если она не увидит их сейчас, ей придется ждать выставки, а еще неизвестно, будут ли они приняты. Предлог неуклюжий, она обязательно посмотрит его работы с Ивом, независимо от того, будут ли они выставлены на Салоне. Однако Оливье несколько раз выражает неуверенность в достоинствах своих скромных работ. Думы о картинах, его упорная работа стала их общей заботой, едва ли не совместным проектом. Он недавно рассказал, что собирается представить портрет молодой женщины. Беатрис не осмелилась спросить, кто она. Несомненно, натурщица. Подумывал он и о том, не послать ли вместо портрета написанные раньше пейзажи. Все это она знает и гордится своим соучастием, тем, что к ней обращаются за советом. Так она неумело оправдывает свое появление здесь без сопровождения и в новой шляпке. Да ведь она не домой к нему идет, он всего лишь пригласил ее в студию, там, вероятно, будут и другие знакомые, зашедшие отдохнуть и посмотреть новые полотна.
Она приказывает снова подать карету через час и приподнимает юбки, спускаясь на мостовую. Она оделась в прогулочный костюм цвета спелой сливы, а поверх платья наброшен голубой плащ, отороченный мехом. Ее шляпка подобрана к плащу, это самая модная шляпка, из голубого бархата, с серебряной отделкой, густо украшенная шелковыми незабудками, цикорием, люпином – чудно реалистичными, будто шляпку украшали в поле. Зеркало в прихожей поведало ей, что щеки у нее уже разгорелись и глаза блестят как будто бы виновато.
Она смотрит, как ее нога в узком черном ботинке высунулась из кареты и тянется к плиткам мостовой, сторонясь грязной лужи. В этой части города были волнения, вспоминает Беатрис и пытается представить себе, что творилось здесь восемь лет назад, как громоздились баррикады и, может быть, лежали тела убитых, но воображение не так-то легко отвлечь, оно возвращается к ожидающему ее где-то наверху мужчине. Видит ли он ее? Она старается больше не поднимать взгляда. Подобрав юбки одной рукой в перчатке, она подходит к парадной, стучится, потом догадывается, что нужно просто войти, здесь нет слуги, который ответил бы на стук. Внутри истертая лестница ведет на третий этаж, к студии. Ни одна из закрытых дверей на других этажах не открывается, когда она проходит мимо. Она останавливается, увидев его имя, и прежде, чем постучать, переводит дыхание – корсет так туго затянут.
Оливье открывает сразу, будто ждал у двери, ловил звук ее шагов, и они молча смотрят друг на друга. Они не виделись наедине больше недели, и за это время что-то, возникшее между ними, стало глубже. Их глаза невольно встречаются, и она видит и в них осознание этой перемены. Ее же поражает его возраст, за эти несколько дней она все больше привыкала думать о нем как о мужчине. Он красив, едва клонится к закату жизни, глубокие вертикальные морщины пролегли от носа к углам рта и под глазами, и волосы его – светлое серебро.
Но в этих чертах она различает того молодого человека, каким он был прежде, и этот молодой человек смотрит на нее, словно в прорези надетой насильно маски: беззащитные, выразительные, искренние глаза не утратили блеска, но уже не те, что раньше, голубизна их размылась, поблекла, нижние веки чуть покраснели. Он зачесал волосы на пробор, она видит это, когда он склоняется к ее руке. В его бороде еще сохранились каштановые прядки, и губы, касающиеся тыльной стороны ее ладони, теплые. В этом коротком прикосновении сказывается самая суть – не влюбленный мальчик глядит из его глаз и не стареющий мужчина. Нет, она чувствует перед собой художника, неподвластного возрасту и накопившего опыт долгой жизни. Его присутствие оглушает ее, как внезапный удар колокола, и она, кажется, так и не сумела выровнять дыхание.
– Прошу вас, входите, – говорит он. – Моя студия…
Он придерживает перед ней дверь, и только теперь она замечает, что на нем старый костюм, еще более потрепанный, чем тот, что ей доводилось видеть, и поверх сюртука – расстегнутая полотняная блуза. Рукава ее закатаны, как будто блуза ему великовата. На груди белой рубахи видны несколько пятен краски, а завязанный свободным узлом черный шелковый галстук тоже протерт до основы. Он не переоделся к ее визиту, он дает ей понять, что действительно работает. Она проходит в комнату, заметив, что в ней никого нет, и в дверях ощущает его близость. Он осторожно закрывает дверь, как бы не желая привлекать ее внимания к тому, что они оба сознают – репутация обоих под угрозой. Дверь закрыта. Дело сделано. Она корит себя, что так мало сожалеет и стыдится, она напоминает себе, что для света он всего лишь ее родственник, причем настолько старый, что ему вполне прилично пригласить жену своего племянника посмотреть картины.
Но все равно чудится, что он не закрыл, а открыл дверь, разделив их простором дневного света и воздуха. Спустя минуту он, дрогнув, заговаривает.
– Позвольте взять ваш плащ?
Вспомнив привычные жесты, она развязывает ленту шляпки и приподнимает ее над головой прежде чем снять, чтобы не растрепать локоны прически. Она развязывает завязки плаща под горлом и сразу складывает его в длину, изнанкой наружу, оберегая нежную опушку меха. Она подает ему шляпку и плащ, и он уносит их куда-то. Стоя в опустевшей студии, она сильнее ощущает интимность комнаты. Все наполнено светом, высокие окна чисто вымыты изнутри и залиты потеками снаружи, а над головой фигурная рама фонаря. Она слышит снизу уличный шум, глухие удары подков, дребезг, скрежет железа – но так далеко, что больше нет нужды верить, что все это существует, и не нужно думать, как ее кучер греется горячим питьем в конюшне в конце улицы, на час забыв о ней. Оливье, возвратившись, жестом указывает на свои картины, она сознательно не рассматривала их.
– Я ничего не подчищал, – говорит он. – Вы ведь тоже художница.
В его словах нет ничего нарочитого, в них слышится застенчивость, и он, улыбнувшись, отводит взгляд.
– Благодарю. Вы оказали мне честь, оставив все как есть.
Но ей нужно еще собраться с духом прежде чем взглянуть на картины.
Он показывает:
– Вот эта выставлялась на Салоне в прошлом году. Может быть, если я не льщу себе, вы ее помните.
Она прекрасно помнит этот изящный пейзаж в три или четыре ладони в поперечнике, невесомое поле, слои желтых и белых цветов, пасущиеся на дальнем краю коровы, коричневые стволы среди зелени. Немного старомодно, скорее в стиле Коро, думает она и бранит себя, он пишет, как писал всегда, и пишет хорошо. Но это еще одно напоминание о разделяющих их годах.
– Вам нравится, но вы считаете, что это уже в прошлом, – говорит он.
– Нет-нет, – возражает она, но он вскидывает ладонь, останавливая ее.
– Между друзьями, – говорит он, – возможна только откровенность.
У него ярко-голубые глаза, почему она решила, что они старые? Они такие живые, а это лучше, чем просто молодость.
– Ну что ж, – признает она. – Мне больше по душе смелость этой. – Она оборачивается к большому полотну, стоящему на полу. – Вы ее хотите выставить?
– Увы, нет. – Теперь он смеется, реальность его тела рядом с ней. Если не смотреть прямо на него, внутри этого тела снова ощущается молодой человек. – Это немного слишком смело, как вы сказали – они вряд ли ее примут.
На переднем плане дерево, юноша в элегантном костюме и шляпе сидит под ним в траве, небрежно скрестив ноги и лениво сложив узкие ладони на колене. Перспектива передана так искусно, что ей хочется обойти вокруг дерева, посмотреть, что там за ним. И техника письма более современная, чем на пейзаже с коровами – чувствуется влияние.
– Это дань восхищения работами мсье Мане?
– Да, дорогая моя, завистливого восхищения. У вас острый глаз. В Салоне могут счесть это вызовом, поскольку в ней нет явной мысли.
– Кто этот мальчик?
– Сын, которого у меня никогда не было. – Он говорит легко, но она смущенно вглядывается в его лицо, пугаясь откровенности. – О, я просто так называю его про себя: это мой крестник из Нормандии, он сейчас живет в Париже. Я вижусь с ним несколько раз в году, и раз-другой мы ходили на дальние прогулки. Через несколько лет из него выйдет хороший врач, он прилежно учится. Я единственный, кто вытаскивает его за город для разминки, а он, я полагаю, считает, что это полезно мне – бедному старику крестному, по тому и соглашается, позволяя мне заботиться о его здоровье. Так что каждый из нас старается одурачить другого.
– Она очень хороша, – серьезно произносит Беатрис.
– А, ну что ж… – Он касается ее сливового рукава. – Давайте я покажу остальные, а потом выпьем чаю.
На другие картины смотреть труднее, но она стойко выдерживает искус, натурщицы полуодеты, спина обнаженной женщины – изящная, незаконченная. Означает ли это, что та женщина вскоре снова придет в студию и снимет перед ним одежду? Была ли она его любовницей? Разве это не в обычае у художников? Она старается не думать об этом, видеть в нем только собрата по искусству, не возмущаться. Каждый знает, что натурщицы – часто женщины легкого поведения, но и сама она пришла одна к мужчине, в его студию, так чем же она лучше? Она стойко отгоняет свои страхи и поворачивается осмотреть его натюрморты: плоды и цветы. Он объясняет, что это юношеские работы. Ей они представляются скучноватыми, но искусными и тонкими, она узнает в них подражание старым мастерам.
– Я написал их после того, как побывал в Голландии, – говорит он. – Достал недавно, чтобы посмотреть, как они держатся. Старье, верно?
Она уклоняется от ответа.
– А что вы хотите выставить в этом году? Я ее уже видела?
– Нет еще.
Он пересекает длинную комнату, проходит между двумя потертыми креслами и маленьким круглым столиком, на котором, как она предполагает, он накроет к чаю. К стене прислонен укрытый тканью холст: не большой, но и не маленький, ему приходится поднимать его двумя руками. Он ставит картину на стул:
– Вы действительно хотите видеть?
Она впервые пугается, пугается его самого, знакомой фигуры, которую она теперь видит в совсем новом свете благодаря его письмам, его прямоте, открытости, странному отклику собственного тела на присутствие этого человека у нее за плечом. Она вопросительно поворачивается к нему, но не может подобрать слов для вопроса. Почему он колеблется, показывать ли ей картину? Может быть, на ней слишком скандальное ню или какой-то невообразимый сюжет? Она ощущает неодобрительное присутствие своего мужа, скрестившего руки на груди, чтобы показать, что она слишком далеко зашла. Но ведь Оливье в письме уверил ее, что Ив сам хотел, чтобы она посмотрела картины. Она не знает, что и думать, что сказать.
Когда Оливье поднимает покрывало, у нее перехватывает дыхание, вырывается вскрик, слышимый обоим. Это ее работа, ее золотоволосая служанка склонилась над шитьем, ее розовая софа, мазки, которым она старалась придать свободную небрежность, все равно заметны, слишком заметны.
– Вы поймете, почему я решил представить на Салон это полотно, – говорит он. – Оно написано художником сильнее меня.
Она закрывает ладонями лицо, перед глазами у нее все плывет, растворяясь в слезах.
– Что вы хотите сказать? – Она еле слышит собственный голос. – Вы со мной играете?
Он быстро, озабочено оборачивается к ней.
– Нет-нет. Я не хотел вас обидеть. Я унес полотно в тот вечер, после того, как вы пожелали нам доброй ночи. Вы должны позволить мне представить его. Ив целиком одобряет и только просил защитить вашу скромность, выставив под другим именем. Я, едва увидел, сразу понял, что жюри должно познакомиться с этой работой, даже если она покажется им чрезмерно современной. Мне осталось только уговорить вас.
– Так Ив знал, что вы ее забрали? – Ей почему-то не хочется произносить имя мужа здесь, в доме другого мужчины.
– Да, конечно. Я переговорил заранее с ним, но не с вами – я знал, что он согласится, а вы откажетесь.
– Я не откажусь, – говорит она, и слезы, переполнив глаза, катятся по лицу.
Ей неловко, она редко плачет, даже при муже. Она не сумела бы объяснить, что чувствует, увидев эту домашнюю картину в чужом окружении и – главное – услышав похвалы себе. Она смахивает слезы с глаз, отыскав платок в висящей на запястье сумочке.
Он придвинулся ближе, ищет что-то во внутреннем кармане. Теперь он утирает ей лицо, бережно промокая, высушивая – рукой, которая многие годы держала кисть, карандаш, скребок для палитры. Он бережно принимает ее локти в сложенные чашками ладони, словно взвешивает их, а потом привлекает к себе.
Впервые она склоняет голову к его шее, к его щеке, чувствуя, что это позволительно для обоих, ведь он утешает ее. Он гладит ей волосы, затылок, и под его рукой по ним разбегаются прохладные струйки. Кончики его пальцев раздвигают локоны, касаются, не нарушая прически, его руки обнимают за плечи. Он привлекает ее к груди, так что ей приходится закинуть одну руку ему за спину, чтобы устоять на ногах. Он гладит ее щеку, ухо, он уже так близко, что его губы отыскивают ее рот прежде, чем рука. Губы у него теплые и сухие, но довольно жесткие, как старая кожа, и в его дыхании вкус кофе и хлеба. Она много раз целовалась, но только с Ивом, так что прежде всего она ощущает чуждость этих новых губ и только потом сознает, что эти губы искуснее губ ее мужа, настойчивее их.
Невозможность этого желанного поцелуя обдает ей лицо горячей волной, заливает шею, что-то внутри у нее сжимается, желание, какого она прежде не знала. Он теперь держит ее за плечи, словно боится, что она ускользнет. Он крепко обнимает ее, и она снова ощущает годы, когда он не знал ее, когда закалял силу лишь жизнью и работой.
– Я не могу позволить… – пытается сказать она, но слова теряются под его губами, и она не понимает, чего не может позволить ему – послать ее картину на Салон или целовать себя.
Он первый ласково отстраняет ее. Он дрожит, он так же взволнован, как она.
– Простите меня.
Слова звучат сдавленно. Его глаза слепо встречают ее взгляд. Теперь, вновь взглянув на него, она видит, что он в самом деле стар. И отважен.
– Я не хотел оскорбить вас еще сильнее. Я забылся.
Она ему верит. Он забыл себя, помнил только ее.
– Вы меня не оскорбили, – говорит она, еле слыша свой голос, поправляя рукава, сумочку, перчатки.
Ее платок лежит под ногами. Она сейчас не решается за ним наклониться, боится потерять равновесие. Он нагибается за платком, но, вместо того чтобы отдать ей, прячет у себя на груди.
– Я виноват, – говорит он ей.
Она ловит себя на том, что уставилась на его ботинки: коричневая кожа, чуть поношенные носки, один с краю забрызган желтой краской. В этих ботинках он работает, это его настоящая жизнь.
– Нет, – бормочет она. – Это мне не следовало приходить.
– Беатрис, – серьезно, строго произносит он и берет ее руку.
Ей вспоминается, какой несчастной она была в минуту, когда Ив столь же официально попросил ее стать его женой. Они как-никак дядя и племянник, понятно, что у них могут быть общие манеры, семейные черты.
– Прежде чем уйти, прошу вас, поймите, что я люблю и уважаю вас. Я ослеплен вами. Я никогда не попрошу большего, чем целовать ваши ноги. Позвольте мне сказать все, хоть однажды.
Его звенящий голос совсем не вяжется с давно знакомым лицом и трогает ее.
– Вы оказываете мне честь, – беспомощно лепечет она, озираясь в поисках плаща и шляпы. И вспоминает, что он унес одежду в другую комнату.
– Я люблю и ваши картины, ваше интуитивное понимание искусства, люблю их независимо от любви к вам. У вас богатый дар.
Теперь он говорит сдержаннее. Она понимает, что вопреки природе этой минуты он искренен. Он грустен и серьезен: человек, чье время уже прошло и у которого осталось так мало впереди. Он стоит перед ней еще минуту, потом скрывается в соседней комнате, чтобы принести ее вещи. Она дрожащими пальцами завязывает шляпку. Он заботливо придерживает на ней плащ, пока она застегивает его у горла. Когда он отступает назад, лицо у него такое потерянное, что она шагает к нему, не дав себе задуматься. Она целует его в щеку, потом, помедлив, быстро касается губ. Поздно раскаиваться, но они уже кажутся знакомыми и родными.
– Мне нужно идти, – говорит она.
Никто из них не вспоминает о чае или о ее картине. Он открывает перед ней дверь, молча кланяется. Она спускается вниз, цепляясь за перила. Беатрис ловит звук закрывающейся двери, но не слышит его, для нее он так и стоит в открытом проеме под крышей здания. Кареты ей ждать еще полчаса: придется либо идти к конюшням в конце улицы, либо искать наемный экипаж. Она на минуту прислоняется к стене, касается фасада рукой в перчатке, старается собраться с мыслями. Ей это удается.
Но потом, когда она одна сидит в своей студии, стараясь во всем разобраться, поцелуй возвращается, наполняет собой воздух вокруг нее. Он заливает высокое окно, ковер, складки ее платья, листы книги.
«Прошу вас, поймите, что я люблю вас». Ей с этим не справиться. К следующему утру она и не хочет справляться. Она не желает ничего дурного – она ничего дурного и не сделает, – но ей хочется как можно дольше сохранить ту минуту.








