Текст книги "Похищение лебедя"
Автор книги: Элизабет Костова
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
– У меня такое чувство, – сказала я, – что если я пойму, почему вы восемь лет пишете одно и то же, я узнаю вас. Узнаю, кто вы.
Мои слова ушли глубоко, и я услышала их прямоту, и думала, что надо бы смутиться, но не смущалась. Роберт Оливер стоял, не сводя с меня взгляда, словно прислушивался и хотел увидеть, как я отзовусь на его мысль. Но вместо того, чтобы высказать эту мысль, он стоял и молчал. Я даже как будто выросла рядом с ним, вытянулась так, что доставала ему до подбородка, и наконец, так и не заговорив, он пальцами тронул мои волосы. Вытянул из-за плеча длинную прядь и разгладил самыми кончиками пальцев, почти не касаясь.
Меня словно током ударило: это был жест Маззи. Мне вспомнились руки матери, так состарившиеся теперь, разглаживающие прядь моих волос под приговоры: какие они шелковистые, мягкие, гладкие – и отпускающие. Это был такой нежный жест, молчаливое извинение за все требования, стеснения, против которых я бунтовала, спорами доводя ее и себя до озлобления. Я стояла, боясь пошевелиться, боясь, что он заметит, как я дрожу, в надежде, что он больше не прикоснется ко мне, не заставит меня вздрагивать перед ним. Он поднял обе руки, отвел мне волосы за спину, словно укладывал для портрета. Я видела его лицо, задумчивое, грустное, удивленное. Потом он уронил руки и постоял еще мгновение, словно хотел что-то сказать, повернулся и отошел. Повернулся ко мне большой надежной спиной, тихо, вежливо открыл и закрыл за собой дверь. Ушел, не прощаясь.
Когда он скрылся, я вытерла кисти, отодвинула в угол мольберт, выключила яркие лампочки и покинула здание. Ночь густо пахла росой. В небе теснились звезды, их не видно в Вашингтоне. В темноте я захватила руками волосы, перебросила их вперед, себе на грудь, потом подняла и поцеловала там, где лежала его рука.
Глава 67
1879
В погожий весенний день они наконец выбираются на Салон. С ней идут Ив и Оливье, но потом они с Оливье еще вернутся сюда вдвоем, он будет поддерживать ее под локоть рукой в перчатке, и они вернутся к двум полотнам, висящим в разных залах. Они бывали здесь и прежде, но это первый из двух, как потом окажется, раз, когда Беатрис ищет свою картину среди сотен теснящихся на стенах. Первый из двух ее успехов. Ритуал осмотра известен наизусть, но сегодня все по-другому; каждый из множества людей в залах, может быть, уже видел ее картину, взглянул равнодушно или сочувственно, или нахмурился, осуждая слабую технику. Толпа сегодня – не выставка модных нарядов, а люди, и каждый вправе судить.
Так вот, думает она, что значит писать для публики, выставляться. Теперь она радуется, что скрыла свое имя. Может быть, и министры проходили мимо ее картины, а может быть, и мсье Мане, и ее старый учитель Ламелль. На ней новое платье и шляпка, жемчужно-серые, платье с темно-красной узкой каймой, маленькая плоская шляпка сдвинута на лоб, а по спине струятся красные ленты. Волосы под шляпкой стянуты в тугой узел, талия затянута в корсет, юбка сзади подхвачена каскадами складок, трен метет по земле. Она видит восхищение в глазах Оливье, из них глядит молодость. Она радуется, что Ив остановился перед картиной, двумя руками держа перед собой шляпу.
Это был день славы, однако ночью к ней возвращается кошмар: она на баррикаде. Она опоздала, жена Оливье истекает кровью у нее на руках. Она не напишет об этом Оливье, но Ив слышит ее стон. Еще несколько ночей, и он твердо говорит ей, что надо обратиться к врачу, она нервничает и бледна. Доктор прописывает чай, бифштекс через день и стакан красного вина за обедом. Кошмар повторяется еще несколько раз, и тогда Ив говорит, что хочет отправить ее на отдых – на любимое обоими Нормандское побережье.
Они сидят в ее маленьком будуаре, где она весь вечер отдыхала с книгой, Эсми затопила камин. Ив настаивает: нет смысла и дальше утомлять себя домашними хлопотами, когда она нездорова. Она по его усталому лицу, по теням под глазами видит, что он не примет отказа; вот та решительность, воля, любовь к порядку, которые так способствуют его карьере и помогают снова и снова продержаться в трудные времена. Она в последнее время забывала искать в его лице человека, которого знала и уважала много лет: решительные серые глаза, гладко выбритые щеки – воплощение сдержанности и благополучия, удивительно добрая складка губ и густая каштановая борода. Она давно уже не замечала, как молодо это лицо; может быть, потому, что оба они в расцвете жизни – он на шесть лет старше ее. Она закрывает книгу и спрашивает:
– Как же ты оставишь работу?
Ив отряхивает брюки на коленях, он не успел переодеться к ужину, и на костюме осталась городская пыль. Ее белое с голубым кресло ему тесновато.
– Я не смогу поехать, – с сожалением отвечает он. – Я не прочь был бы тоже отдохнуть, но мне сейчас, когда организуется новая служба, очень трудно было бы вырваться. Я попросил Оливье поехать с тобой.
Она заставляет себя промолчать, сдерживая отчаяние. Что же готовит ей жизнь? Она раздумывает, не сказать ли Иву, что причина ее нервного расстройства в истории его дяди, но не может обмануть доверия Оливье. Иву никогда не понять, как чужая любовь может стать для кого-то кошмаром. Наконец она говорит:
– Не будет ли это слишком неудобно для него?
– О, он поначалу колебался, но я уговорил. Он знает, как я буду ему благодарен, если на твои щеки вернется румянец.
Между ними остается несказанное: что они могли бы еще зачать ребенка, и что Ив постоянно так занят, так устает, что они не любили друг друга уже несколько месяцев. Она задумывается, не намерен ли он попытаться начать сначала, для того и желает, чтобы она поправилась?
– Прости, что разочаровал тебя, милая, но мне сейчас просто никак не вырваться. – Он складывает руки на колене, он обеспокоен. – Тебе это пойдет на пользу, а если заскучаешь, сможешь вернуться через пару недель.
– А как же папá?
Ив качает головой:
– Мы с ним продержимся. Прислуга о нас позаботится.
Судьба лежит у ее ног. Ей вновь представляется тело у баррикады, Оливье, с темными еще волосами, склоняется над ним, сокрушенный горем. До сих пор она не понимала любви, как ни старался этот деловой человек, сидящий теперь перед ней. Она заставляет себя собраться, готовая к худшему, и улыбается ему. Если иначе нельзя, она пройдет через это.
– Хорошо, милый. Я поеду. Но Эсми оставлю заботиться о папá.
– Чепуха. Мы справимся, а она пусть позаботится о тебе.
– Обо мне позаботится Оливье, – храбро возражает она. – Папá полагается на Эсми почти так же, как на меня.
– Ты уверена, дорогая? Я не хочу, чтобы ты приносила жертвы.
– Конечно, уверена, – твердо произносит она. Теперь, когда с поездкой все решено, она чувствует легкость, словно больше не нужно смотреть под ноги. – Я буду наслаждаться независимостью – и мне будет гораздо спокойнее, когда я знаю, что о папá хорошо заботятся.
Он кивает. Она понимает, что доктор посоветовал ему потакать ее капризам, дать ей отдых; женское здоровье так легко подорвать, особенно здоровье женщины в детородном возрасте. Он, конечно, еще раз пригласит врача до ее отъезда, заплатит немыслимые деньги, позволит себя успокоить. Ее заливает доброе чувство к этому спокойному заботливому мужчине. Возможно, он винит в случившемся ее живопись, думает она, или волнение за картину, представленную на Салон, но он ни словом не упоминает об этом. Она встает, подхватывает ступнями домашние туфельки и, подойдя, целует его в лоб. Если она снова станет сама собой, она его отблагодарит. Отблагодарит сполна.
Париж
Май 1879
Моя дорогая.
Мне очень жаль, что Ив не сможет поехать с нами в Этрету, однако надеюсь, ты согласишься довериться моей почтительной заботе. Я, как ты просила, заказал билеты и заеду за тобой в кебе в семь утра в четверг. Напиши мне заранее, какие из художественных принадлежностей захватить для тебя: уверен, что они окажутся лучшим лекарством.
Оливье Виньо.
Глава 68
МЭРИ
За завтраком на второе утро я приготовилась избегать взгляда Роберта, но, к моему облегчению, его не было, и даже Фрэнк, кажется, нашел себе другого собеседника. Зависнув над чашкой кофе с тостом, отупев от работы и бессонницы, я с трудом принимала начинающийся день, волосы стянула узлом, чтобы не мешали, и надела старую рубашку хаки с краской по краю, Маззи ее очень не любила. Горячий кофе помог успокоить нервы, в конце концов глупо думать об этом мужчине, недосягаемом, странном, знаменитом незнакомце, и я решила больше не думать. Утро было ясное, идеальное для выхода на пленэр, в девять часов я снова сидела в фургоне. Роберт вел машину, а одна из женщин постарше помогала ему с картой. Фрэнк, сидевший рядом, придвигался ко мне, и все было так, словно ночью ничего не было.
На этот раз мы писали на берегу озера с развалинами коттеджа на дальнем берегу, в кружеве белых берез. Роберт добродушно посоветовал нам не вставлять в пейзаж лосей. И женщин в длинных платьях, могла бы добавить я сквозь головную боль. Я расставила мольберт как можно дальше от него, позаботившись только о том, чтобы не оказаться рядом с Фрэнком. Мне меньше всего хотелось, чтобы Роберт Оливер решил, будто я ему навязываюсь, и я только радовалась, что он весь день старательно не встречался со мной взглядом и даже не подошел взглянуть на мой холст, все равно совершенно не удавшийся. Значит, ночной разговор еще не выветрился у него, не то он бы поболтал со мной, своей давней студенткой. Я забыла все, что знала о деревьях, о тенях, обо всем; я как будто рисовала грязную канаву, над которой виднелась только моя собственная тень, знакомая и зловещая.
Мы перекусили, сгрудившись на двух скамьях для пикников (я села на дальнюю от Роберта), а в конце дня столпились у его мольберта – как он умудрился сделать воду такой живой? – и он толковал о линии берега и о том, как подбирал краски для далеких голубых холмов. Трудность этого пейзажа была в его монотонной цветовой гамме: голубые холмы, голубое озеро, и в искушении перестараться с контрастной белизной берез. Если присмотреться, говорил Роберт, вы увидите, как много оттенков в этих приглушенных тонах. Фрэнк стоял, потирая пальцем за ухом, слушал, всем видом выражая, что лишь почтение мешает ему кое-что добавить. Мне захотелось стукнуть его: с какой стати он вообразил, что знает больше Роберта Оливера!
За ужином было хуже; Роберт вошел в многолюдный зал после меня и, скользнув глазами по моему столу, выбрал самое дальнее от меня место. Потом в темном дворе развели костер, люди пили пиво и переговаривались, смеялись без стеснения, чувствуя себя уже по-свойски. А я? Мне либо торчать рядом с Фрэнком Великолепным, либо вернуться к себе, либо думать о нашем гениальном учителе и избегать его, вместо того чтобы завязывать контакты. Я подумывала найти одну из симпатичных женщин из нашей группы, присесть рядом на скамью с бутылкой пива, послушать ее рассказы о жизни дома, где она работает в школе, где готовится их групповая выставка, где ее ждет муж, но все это наскучило мне, едва начавшись. Я поискала в толпе курчавую голову Роберта и нашла: он возвышался над компанией, в которой была пара моих одногруппников, и я с удовольствием отметила, что Фрэнк сегодня не приклеился к нему. Я забрала свой свитер и потащилась к конюшне, к постели, к книге – Исаак Ньютон будет мне лучшим компаньоном, чем все эти люди, которым слишком хорошо вместе, а я, проспав побольше трех часов, тоже стану достойной приличного общества.
В конюшне было пусто, ряды закрытых дверей спален. Только свою я, как видно, забыла закрыть: неосторожно, хотя бумажник и лежал у меня в кармане, а за прочее имущество я не беспокоилась. Да здесь, кажется, никто особенно не запирался. Я устало вошла и невольно ахнула – на краю моей кровати сидел Фрэнк: свежая белая рубаха распахнута, джинсы, ожерелье из темных бус, похожее на мое. Он держал в руках альбом и растирал большим пальцем линии рисунка. У него был потрясающий загар, мышцы на ребрах чуть сокращались, когда он нагибался над страницей. Он еще секунду сосредоточенно работал, потом поднял голову и улыбнулся. Мне хотелось подбочениться, но я удержалась:
– И что это ты здесь делаешь?
Он отложил набросок и ухмыльнулся мне.
– О, брось. Ты три дня от меня прячешься.
– Я могла бы обратиться к организаторам и добиться, чтобы тебя выгнали.
Он взглянул чуть серьезнее.
– Но не станешь. Ты тоже обращала на меня внимание не меньше, чем я на тебя. Брось срывать на мне злость.
– Я не срываю злость. Думаю, правильнее будет сказать, игнорирую. Я тебя игнорирую. А ты, возможно, к такому не привык.
– Ты думаешь, я не знаю, что я – избалованный щенок? – Он пригладил светлую щетину на голове и оценивающе взглянул на меня. – А ты?
К моему ужасу, его улыбка оказалась заразительной. Я скрестила руки на груди.
– Ты не такая?
– Не будь ты избалованным щенком, ты бы, конечно, не явился сюда столь неприличным образом.
– Брось, – повторил он. – Тебе нет дела до приличий. И я, кстати, не собираюсь бросаться на твою гордую шею. Просто мне подумалось, что мы могли бы стать друзьями и что ты могла бы поговорить со мной, когда мы окажемся наедине, и не перед кем будет задаваться.
Я готова была разорвать его на части и не знала только, с чего начать.
– Задаваться? Я никогда не видела человека, который бы заботился о своем имидже больше вас, юноша!
– А, вот теперь показалось твое истинное лицо! Антисноб! Так-то лучше. В конце концов ты тоже училась в художественной школе, и я даже знаю, в какой. Не так уж плохо. – Он с улыбкой повернул ко мне рисунок. – Вот, я тут пытался сделать автопортрет в твоем зеркале. Похоже, что я задаюсь?
Я против воли бросила взгляд на набросок. На нем было грустное, спокойное, задумчивое лицо, никак не похожее на все, что для меня ассоциировалось с Фрэнком. И хорошо сделано.
– Тени неверно положены, – сказала я. – И рот слишком большой.
– Большой – это хорошо.
– Убирайтесь с моей кровати, мистер, – приказала я.
– Сначала иди сюда и поцелуй меня.
Следовало бы дать ему затрещину, а я рассмеялась.
– Я тебе в матери гожусь.
– Неправда, – сказал он. Положил альбом на кровать, встал – он был как раз моего роста, и плечи не шире моих – и уперся ладонями в стену по сторонам от меня, жест, наверняка подсказанный Голливудом. – Ты молода и прекрасна, и пора бы тебе перестать ершиться и немного поразвлечься. Здесь колония художников!
– И мне следовало бы позаботиться, чтобы тебя отсюда вышибли, детка.
– Ну-ка, тебе, пожалуй… лет на восемь больше моего? Или на пять? Впечатляет. – Он одной рукой погладил меня по щеке, и она загорелась от плеча до линии волос. – Ты притворяешься самодостаточной или тебе и вправду нравится спать одной в этом стойле?
– Все равно мужчины сюда не допускаются, – сказала я, стряхивая его руку, которая снова нежно двигалась от виска к скуле.
Во мне невольно проснулась желание почувствовать эту тонкую, умелую молодую руку не только здесь, а всюду.
– Это только на бумаге.
Он наклонился, но медленно, как бы гипнотизируя меня – с успехом. Дыхание пахло приятной свежестью. Он дождался, пока я первая поцеловала его, стыдясь себя, но жадно, а потом его губы приникли к моим с такой сдержанной силой, что у меня что-то екнуло внутри. Я могла бы провести ночь на его шелковистой груди, если бы он не поднял руки к моим волосам, не приподнял прядь.
– Прелесть, – сказал он.
Я выскользнула из-под его загорелой руки.
– Ты тоже, малыш, но забудь об этом.
Он на удивление добродушно рассмеялся.
– Ладно. Дай знать, если передумаешь. Незачем тебе быть одинокой, если не хочется. Мы могли бы славно потолковать, напрасно ты уклоняешься.
– Уходи, пожалуйста. Господи, хватит!
Он захватил свой альбом и вышел так же тихо, как Роберт Оливер из студии вчера ночью, даже почтительно закрыл за собой дверь, словно доказывая, что он не такой зеленый юнец, каким я его считала. Уверившись, что он вышел из здания, я бросилась на кровать, вытерла губы рукавом и поплакала, немного, но горячо.
Глава 69
1879
К тому времени, когда поезд прибывает на побережье, уже темно, и они молчат. У нее на вуали налипли хлопья сажи, и кажется, будто что-то не так со зрением. В Фекампе они выходят, чтобы пересесть на кеб до Этреты. Оливье собирает пакеты с полки купе, в котором они проговорили день напролет – чемоданы доставят следом – и ей, когда он встает, чудится, что он весь окоченел, что тело под хорошим дорожным костюмом откровенно старое, и незачем ему трогать ее за локоть, обращаясь к ней – не из-за Ива, а просто потому, что он немолод. Но вот он снова садится и берет ее за руку. Оба они в перчатках.
– Я держу твою руку, – говорит он ей, – потому что могу и потому что она прекраснее всего на свете.
Она не находит достойного ответа, а поезд вздрагивает, останавливаясь. Тогда она высвобождает руку и стягивает перчатку, а потом возвращает ему ладонь. Он приподнимает ее, словно изучая, и она в тускло освещенном купе видит ее как чужую, привычно отмечая, что пальцы слишком длинны, и вся кисть слишком велика для узкого запястья, и что кончики указательного и среднего пальцев выпачканы голубой краской. Она ждет, что он поцелует ей руку, однако он только склоняет голову, словно задумавшись, и выпускает ее ладонь. Потом живо встает, подхватывает пакеты и вежливо пропускает ее вперед.
Проводник помогает им выйти в ночь, пахнущую углем и мокрыми полями. Поезд-дракон за их спинами еще стонет, белый пар затягивает темный ряд домов, размывает фигуры машиниста и пассажиров. В кебе Оливье заботливо усаживает ее рядом с собой, лошади трогают с места, и она в сотый раз гадает, как могла согласиться на эту поездку. Потому ли, что Ив настаивал, или потому, что Оливье хотел, чтобы она с ним поехала? Или это она сама хотела, и у нее не хватило сил отговорить Ива, любопытство помешало?
В Этрете над булыжными мостовыми размытые пятна газовых фонарей. Оливье протягивает ей руку, помогая сойти, а она кутается в плащ и незаметно потягивается: она тоже окоченела от долгой дороги. Ветер пахнет солью, где-то там одиноко вздыхает Канал. Этрета погружена в унылое курортное межсезонье. Ей знакома эта мелодия моря, она не раз бывала в этом городке, но нынешней ночью он видится ей по-новому: глушь, край земли. Оливье распоряжается багажом. Украдкой глянув на него сбоку, она видит, что он печален и мыслями где-то далеко. В каком десятилетии он бывал здесь? Отдыхал ли на побережье давным-давно с женой? Может ли она спрашивать его о таких вещах? На его лице под уличным фонарем темнеют морщины, изящные чувственные губы растрескались. В высоком доме с трубой напротив станции в окне первого этажа зажглась свеча; она видит, как кто-то ходит по комнате, может быть, женщина прибирается, прежде чем лечь в постель. Она гадает, как живут в этом доме и почему сама она живет в другом, в Париже: она думает, как легко было бы судьбе устроить все наоборот.
Оливье все делает с изяществом: этот человек живет на свете уже давно и всегда все делает по-своему. Наблюдая за ним, она вдруг вся сжимается, понимая, что если так или иначе не сказать ему «нет», она рано или поздно окажется обнаженной в его объятиях – здесь, в этом городке. Мысль тревожная, но теперь от нее уже не отделаться. Придется отыскать в себе силы выговорить это слово: «поп». Нет – между ними нет этого слова, только странная открытость души. Он ближе к смерти, чем она; у него нет времени дожидаться ответов, а ее слишком трогает его желание. Неизбежность проникла глубоко внутрь нее.
– Ты, должно быть, устала, дорогая, – говорит он. – Пойдем прямо в отель? Они, конечно, найдут для нас ужин.
– Комнаты у нас хорошие?
Это прозвучало суше, чем ей бы хотелось, потому что в словах был подтекст. Он взглянул на нее с удивлением, спокойно и весело.
– Да, обе очень хороши, и, полагаю, для тебя приготовлена и гостиная.
Ее заливает волна стыда. Конечно, Ив отправил их сюда вдвоем… Оливье, сжалившись, скрывает улыбку.
– Надеюсь, ты хорошо выспишься, а потом, если захочешь, мы сможем встретиться и поработать до обеда. Посмотрим, какая будет погода, если ветер не обманывает, то хорошая.
Слуга уже увез к отелю тележку с багажом: пакеты и коробки, ее обитый кожей чемодан. Она и дядя ее мужа одни на краю иного мира, уходящего в темную соленую воду. Она здесь никого не знает, кроме него. Ее вдруг разбирает смех.
Но она не смеется, а опускает наземь пакет со своими бесценными кистями и поднимает вуаль: она делает шаг к нему, ладони ложатся ему на плечи. Его глаза ярко блестят в свете газового фонаря. Если он захвачен врасплох ее поднятым лицом, ее безрассудством, то успевает скрыть удивление. Она и сама дивится себе, свободно принимая его поцелуй, ощущая в нем его сорокалетний опыт, видя очерк его скулы. Его губы теплы и подвижны. Она – одна из череды любимых, но сейчас она – единственная, и будет последней. Незабываемой, той, кого он унесет с собой, что будет с ним до конца.