355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » Сто рассказов о Крыме » Текст книги (страница 6)
Сто рассказов о Крыме
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:52

Текст книги "Сто рассказов о Крыме"


Автор книги: Елена Криштоф


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц)

Керченские сокровища

Молодой офицер, скакавший на белой лошади, вез известие чрезвычайное, и не кому-нибудь, а господину градоначальнику Ивану Алексеевичу Стемпковскому. Ивана Алексеевича в музее на сей раз не оказалось, не было его и дома, и на постройке порта, куда, как знал офицер, господин Стемпковский заглядывал не реже, чем на раскопки…

Исполнив долг и передав музейным служителям, что господин Дюбрюкс просит поторопиться, офицер пустился в обратный путь шагом, не подозревая, что известие, которое он отвез, было не просто чрезвычайным известием, но открытием мирового значения.

В 1830 году солдатами местного гарнизона при ломке камня для построек в одном из керченских курганов, известном под именем Куль-Обинского, была обнаружена скифская гробница.

Пока молодой офицер едет по степи, пока любители древностей, которых в городе немало, волнуясь, рассовывают по карманам очки, лупы, серники и свечки, пока у нас еще есть время – давайте познакомимся с двумя основными действующими лицами этой истории, которая началась так стремительно, через три дня превратилась в детектив и продолжается до сих пор…

Павел Дюбрюкс. Официально занимает должность смотрителя керченских соляных озер. В настоящее время, волнуясь, стоит в степи у подножия кургана, то и дело заглядывая в темный проем, над которым нависли готовые ежесекундно оборваться камни. Дюбрюкс ведет раскопки и поиски уже давно. Молодой Пушкин десять лет назад писал, что Дюбрюксу недостает для основательных находок ни денег, ни сведений. Характеристика определенная и краткая, как формула. Но от небрежного ее употребления понятие сведений вскоре было заменено понятием образования.

Между тем Дюбрюкс если и не получил систематического образования, если даже не знал латыни, то исступленная страсть его к обнаружению и сохранению древностей искупала многое. Древних историков он читал во французских переводах, а от других копателей его отличало то, что он искал не клад, а следы жизни, свидетельства культуры.

Пантикапей, Мирмекий, Тиритака, Нимфей, Киммерик – все эти имена боспорских городов сверкали в трудах Птолемея, Плиния, Страбона и других древних историков, до боли сердца волновали воображение, когда Дюбрюкс рисовал планы полуразрушенных, но все еще внушительных их стен возле горы Опук или подбирал черепок на берегу Чурубашского озера.

Дюбрюкс был, кстати, первым, кто определил места многих древних поселений – уже одного этого хватило бы, чтоб войти в историю археологии с честью. И вот через некоторое время он будет первым, кто увидит и опишет, кстати, четко и квалифицированно, захоронение Куль-Обы…

Но за Дюбрюксом прочно тянется слава неудачника. Может быть, он сам способствовал ей, жалуясь своим покровителям на старость, безденежье и малые успехи?

"С начала февраля у меня нет огня в комнате; случается часто, что по два, по три дня сряду я не знаю другой пищи, кроме куска дурного хлеба. Давно уже отказался я от моей бедной чашки кофе без сахару, которую пил я по утрам. Солдатский табак покупаю я тогда, когда у меня есть лишние две копейки".

Стемпковский Иван Алексеевич, сорока лет, красив, темно-рус, сухощав, городской голова. Был адъютантом дюка Ришелье, устроителя Одессы, участвовал в кампании 1814–1815 годов. Полковник в отставке. Учен, четыре года прожил в Париже, изучая труды Французской академии. Считает, что "ничто не может быть утешительнее для ума просвещенных людей, как стараться спасти от совершенного забвения существующие в отечестве нашем остатки образованности народов столь отдаленной древности". Это его стараниями организован музей древностей в Керчи, в основу которого легли коллекции Дюбрюкса.

Но Стемпковский, несмотря на свою должность, тоже в некотором роде неудачник и уж во всяком случае – чудак. Вместо того чтоб прозябать в маленькой, воняющей рыбой Керчи, он мог оказаться в Одессе, в Петербурге, где угодно, в непосредственной близости к сильным мира сего. Сам дюк Ришелье души в нем не чаял, граф Воронцов не раз изъявлял желание иметь археолога под рукой для ученых бесед.

Вот таковы были два человека, равно сжигаемые страстью найти, сберечь от расхищения остатки красоты, культуры, вдохновения, свидетельства давней жизни, когда-то столь бурно расцветавшей на этих берегах. В примечательный день сентября 1830 года один из них осторожно, будто боясь спугнуть удачу, подошел к пролому, заглянул в темноту…

Он заглянул в темноту буквально и фигурально: пройдет несколько часов, и в этой темноте будет найдена ваза из сплава золота и серебра, на которой один бородатый скиф в высоком колпаке натягивает тетиву на лук, а другие, столь же бородатые и столь же живо изображенные, врачуют друг друга, очевидно, после удачного, но тяжелого сражения. А до того весь мир, зная не так-то мало о скифах, мог только гадать о том, как они выглядели…

…Три дня керченские археологи перебирали и описывали находки, равных которым не знал мир. Скифские звери боролись на тисненной золотом рукоятке меча; грифон и лев терзали оленя, леопард нападал на антилопу на других золотых украшениях, золотая гривна, почти полукилограммовой тяжести, оканчивалась фигурками конных скифов. А еще был тут роскошный золотой фиал – плоская чаша с чеканными изображениями чередующихся голов медузы и бородатого скифа; серебряные вазы с птицами, рыбами; серебряные блюда.

Отдыхая, Дюбрюкс садился прямо на землю, прислонялся спиной к вытертой шкуре кургана, смотрел в синее эмалевое небо. Кажется, он не зря прожил жизнь, если люди увидят такую красоту, поймут, на что способно искусство. К концу третьего дня ученые ушли, зная, что в склепе находится еще тайник, намереваясь к нему вернуться в ближайшее время. Но той же ночью тайник был ограблен.

Кое-что Стемпковскому удалось потом вернуть человечеству, перекупив на свои деньги у копателей. Кое-что помог спасти Дюбрюкс. Но судьба, как всегда, была к нему жестока, он не только не был вознагражден, но имя его не упоминалось ни в одном отчете о Куль-Обе. Что же касается Стемпковского, у того были даже неприятности по службе из-за промедления с отправкой сокровищ в столицу. Впрочем, неприятности его не волновали. Он не мог простить себе оплошности. Сердце кололо, когда он представлял, что еще могло храниться в тайнике. Он был больным человеком, и однажды ему показалось, что сердце и вовсе остановится, когда у подножия своего Митридатова холма он увидел свежие черепки, а рядом и камень: воры били булыжником чернолаковую гидрию за то, что в ней не оказалось золота.

…На первой странице этого рассказа я не оговорилась: история керченской находки действительно продолжается до сих пор. 15 февраля 1976 года в Москве, в Музее изобразительных искусств имени Пушкина, открылась выставка сокровищ скифских курганов. Особенно приятно мне было увидеть куль-обинские находки в почетной нише, откуда еще недавно улыбалась Джоконда. Неожиданно маленькая, стояла там ваза с изображением бородатых скифов, а рядом золотой олень и гривна, наоборот, казались предназначенными для великанов.

Но дело не в том, как сместились масштабы увиденного. Дело в том, сколь четко скифское золото, найденное Дюбрюксом, ощущалось здесь в эти дни всенародным достоянием. Только вот фамилия его опять-таки не значилась ни в одном указателе. Другие фамилии были, например П. Н. Шульца, а его и Стемпковского – нет…

Прощаясь

В августе 1863 года в Ялту приехал великий русский артист Михаил Семенович Щепкин. На набережной возле порта его уже ждал экипаж, лошади переступали тонкими, нетерпеливыми ногами. Повезли Щепкина в имение Воронцовых – Алупку. Михаил Семенович был благодарен пригласившим его. Он к тому времени как бы пережил уже свою громкую славу, болел и просто-напросто нуждался в заработке…

Итак, ехали во дворец, покойно покачивая экипаж, Щепкин, тяжело справляясь с одышкой, торопил дорогу – ему хотелось отдохнуть.

Тут надо сразу сказать, что самого хозяина знаменитого Алупкинского дворца в живых уже не было, но вокруг дворца, вокруг семьи, жившей в нем, еще куполом стояла атмосфера раболепного, до дрожи в коленях преклонения перед властью и успехами наместника на юге России.

И тут я должна несколько слов сказать о человеке, не так давно занимавшем этот пост. Молчанием обойти его просто нельзя: слишком видную роль играл граф в устройстве, в экономической жизни края. Так, например, дорога, по которой мы ездили до 1959 года из Симферополя в Ялту, построена при нем, благодаря его служебному рвению и честолюбию. А также своекорыстию, ибо, проводя казенную дорогу на Южный берег, он тем самым проводил ее и к собственным землям. Дорога была проложена жесткой энергией графа, руками и горбом крепостных, сложивших по обочине ее свои косточки русские. Те привычные косточки крестьян, солдат, матросов, что сопровождали все начинания Воронцова. Даже легенда есть на этот счет, но я не о ней хотела вести рассказ.

…Итак, дворец не мог не поразить Щепкина отборным гравием, скрипевшим под дутыми шинами, своими величаво-мрачными, точно замковыми стенами, плющом, который полз по ним, стрельчатыми окнами, взглядывавшими на мир холодно и отчужденно. Потом артиста повели осматривать и другой фасад – южный. Здесь, на Львиной террасе, все было празднично, нарядно, открыто солнцу, вспоминалась уже не Англия, а Восток.

Я не думаю, чтоб, глядя на грубо отесанный лабрадор или белый мрамор, Щепкин вспоминал легенду, по которой выходило: в свое время, после какого-то слишком уж откровенного графского злодеяния, на камнях алупкинского замка выступила кровь замученных. Наверное, легенды этой Щепкин вообще не знал, как не знал и о самом злодеянии.

Но вот что мне кажется: обходя дворец, шаркая по его террасам, через силу восхищаясь диковинками, вдруг да вспомнил старый артист строчки Пушкина. Написанные сорок лет тому назад, они с гениальной прозорливостью определяли половинчатую, двуликую сущность графа:

 
Полу-милорд, полу-купец,
Полу-мудрец, полу-невежда…
 

Мне могут возразить: почему так уж обязательно должен был вспомнить? Может быть, просто не чаял, как бы прилечь, наконец, расстегнуть все крючки и пуговицы, расслабить галстук? Может быть. Но, во-первых, манера соотносить многое с личностью великого поэта или со сказанным им – привилегия не только наших дней. А тут к тому же был прямой предлог. Во-вторых, Щепкина с Пушкиным связывала особая близость, о ней позже.

Общество собиралось в голубой, яркой, точно сам летний день, гостиной. Щепкин читал из "Мертвых душ", как всегда оживляясь чтением. Одышка отступила, теперь он мог свободно раскинуться в кресле; входя в роль, сладко поджимая губы, топорщил мизинец, как делал это незабвенный Павел Иванович Чичиков.

И вдруг при взгляде на хозяйку дома ему опять пришла мгновенная мысль о том, кто дал Гоголю сюжет для поэмы, кто написал когда-то свое волшебное «Прощанье», обращаясь в нем к Елизавете Ксаверьевне:

 
Бегут, меняясь, наши лета,
Меняя все, меняя нас,
Уж ты для своего поэта
Могильным сумраком одета,
И для тебя твой друг угас.
 

Да, она изменилась. Она давно существовала в другой жизни, сидела напротив него, прямой спиной не касаясь дивана, властная, тяжелая старуха. Ничего в ней не осталось от ясной пронзительности черт. Уж кто-кто, но она должна была заметить, как ему трудно, и хоть бы в первый вечер освободить от чтения.

Стало так обидно, и не только за себя, в груди что-то пискнуло, обрывая, путая привычный ритм чтения, но он постарался заглушить эту обиду, только передернул стариковскими разросшимися бровями. В конце концов, почему он решил, что участие, а не тщеславие заставило обитателей дворца послать экипаж к пароходу? Тщеславие, скука, желание показать, вот, мол, какие капризы им, Воронцовым, доступны…

Отрабатывай, артист! Старайся.

Ночью Щепкину стало совсем плохо. Он лежал в темноте, думая о жизни своей, как о чем-то уже решительно ушедшем, и, прощаясь, вспоминал ее начало: траву, зеленящую сбитые коленки, гусиный пух на траве, шершавый фартук матери, к которому он прижался щекой. И тут же воспоминания рванулись в другую сторону: он увидел тонкую смуглую руку, выводившую на чистом листе бумаги то, что должен был писать он сам: "Я родился в Курской губернии Обоянского уезда в селе Красном, что на реке Пенке", – эти строки 17 июня 1836 года за него на чистом листе бумаги вывел Пушкин. А потом передал ему перо: "Совестно будет, Михаил Семенович, не продолжить".

…Утром доктор осматривал Щепкина озабоченно, да он и сам понимал, что плох. Однако даст Бог, отлежится в тишине, в уюте большого дома, поскрипит еще. Доктор ушел, послышались голоса за дверью. Слов он не разобрал, но понял, что говорит графиня, что она недовольна чем-то.

Чем она недовольна, он смутно уже догадывался и понял окончательно, когда ему сказали, что коляска подана, надо ехать в Ялту, там ему будет, дескать, спокойнее…

В Ялте он и умер. В плохонькой шумной гостинице, в которой в тот вечер танцевали над самой его головой, справляя какое-то торжество.

…А мне все-таки хочется сказать еще о легенде.

Я не люблю Воронцова той тяжелой нелюбовью, которую, казалось бы, можно питать только к живым. А не любя, собираю как улики: донос на Пушкина, трагедию Хаджи-Мурата, смерть того безымянного горца, которого перед тем, как повесить, граф уговаривал: "Друг мой, нельзя так волноваться, вот вода – выпейте".

Вот так же, наверное, корректно, с благожелательной улыбкой на лисьем бритом лице, организовал он в Севастополе чумной карантин, некий прообраз концлагеря, и уморил в нем несколько сот душ простого звания. И когда я думаю о Воронцове, я вспоминаю не только эпиграммы Пушкина, но и того опухшего мальчишку, который стоял за проволокой и просил у солдата безнадежно и гундосо от голода:

– Дяденька, хлебца! Хоть крихтиночку, дяденька, мамка померла, дяденька…

Легенда о крови, выступившей на камнях, как раз возникла после расправы с «чумными», а чумы-то никакой, как считают, и не было.

Дань Пушкину

Плыли как-то на одном корабле к берегам Кавказа генерал Раевский-младший, друг Пушкина, молодой Айвазовский и Лев Сергеевич Пушкин… И почему бы не домыслить к этому факту такое, вполне возможное: Левушка Пушкин тут же на шканцах под открытым и ясным небом читает посвящение «Кавказского пленника», обращенное к Николаю Николаевичу Раевскому:

 
Прими с улыбкою, мой друг,
Свободной музы приношенье:
Тебе я посвятил изгнанной лиры пенье
И вдохновенный свой досуг.
 

Читает громким, радостным своим голосом, закидывая голову и ероша поределые кудри. А молодой генерал слушает не без некоторой досады много раз уже слышанное и все же поднимающее в душе воспоминания, которым вот уже почти двадцать лет…

Весь домысел, собственно, в том, что именно в тот раз читались именно эти стихи, а так действительно: военный корабль «Колхида» в составе русской эскадры направлялся в 1839 году с десантом на Кавказ, и, если уж перечислять имена, надо добавить, что вел эскадру адмирал Лазарев, а, кроме того, были здесь Нахимов и Корнилов, не в адмиральских еще чинах, но видные офицеры русского флота. Что ж, история любит проделывать такое, собирая, сталкивая, перекидывая мостики от одного к другому через третьего…

А вот и официальный документ, объясняющий, как художник оказался на борту «Колхиды»: "…Генерал Раевский, узнав, что с высочайшего соизволения находится в Крыму для снятия морских видов академист Гайвазовский и полагая, что величественная природа берегов Черного моря, плавание эскадры и военные сцены при занятии десантом неприятельской земли представят предмет, достойный кисти этого художника, предложил ему отправиться с экспедицией…"

Но вернемся непосредственно к нашему повествованию. Нельзя, конечно, ручаться, что на палубе «Колхиды» читалось именно посвящение "Кавказского пленника". Однако услышать его в той обстановке было бы очень естественно: вспомним цель десанта и роль в нем Раевского, начальника Кавказской береговой линии.

…Итак, резво бежит по невысокой волне "морей красавец окрыленный", и звучит на шканцах, где собрались офицеры:

 
Мы в жизни розно шли: в объятиях покоя
Едва, едва расцвел и вслед отца-героя
В поля кровавые, под тучи вражьих стрел,
Младенец избранный, ты гордо полетел…
 

Голос у Льва Сергеевича все еще пленителен, мелодичен и очень напоминает голос брата. Так что Раевскому, который смотри в сторону моря, вполне может показаться, что слышит он привет друга, долетевший из тех дальних дней. Из тех дней, когда Кавказ значило для них не только опасность, боевой риск, но еще и возможность встретиться с некоторыми из тех, кто взят по делу 14 декабря.

И было еще обстоятельство, толкавшее вспомнить великого поэта: Айвазовский в молодости, по мнению многих, чертами лица и живостью движений удивительно напоминал Пушкина. И в этом обществе, где видели художника впервые, вполне могла прозвучать просьба к генералу Раевскому – подтвердить сходство. Генерала, я думаю, должно было тронуть то, как почти искательно смотрели на него глаза молодого человека: действительно, похож ли?

– Отчего же, – мог сказать генерал, отворотясь от волны, окидывая художника приветливо и благосклонно. – Иван Константинович напоминает покойного друга моего – чертами, так же, как Лев – голосом.

Но, сказав это, Раевский, наверное, подумал и то: черты – чертами, а в друге его, который в Крым приехал тоже двадцатилетним, было нечто, отличавшее его от ровесников. Нечто заключалось в том, что юный Пушкин был автором не только романтического «Руслана», но еще и «Деревни» и оды «Вольность».

…После похода на Кавказ в Субаш к берегам Мингрелии Айвазовский, еще более увлеченный образом поэта, задумал целую серию картин, где образ Пушкина должен был занять центральное место. Художник был молод, планы теснились в его голове, вызывая иногда даже усмешку окружающих своею неуёмностью. Жадно расспрашивая Раевского о его друге, он заносил в тетрадь названия будущих картин: "Восход солнца с вершины Ай-Петри, откуда Пушкин любуется им", "Пушкин у Гурзуфских скал", "Семья Раевских и Пушкин", "Пушкин у скал Аю-Дага".

Тут нам, заглядывая вперед, надо сказать, что не все молодые замыслы Айвазовского воплотились. И еще: с некоторыми маринами на пушкинскую тему приключилась странная история. Так, во втором томе собрания сочинений А.Пушкина, изданных в начале века солидной издательской фирмой Брокгауза – Ефрона, воспроизведены: "Пушкин с Раевским на Южном берегу Крыма", "Пушкин на Южном берегу Крыма", "Пушкин на Ай-Петри", "Пушкин у скал Аю-Дага", "Пушкин в Крыму" – и все помечены как картины Айвазовского. Однако искусствоведы до сих пор сомневаются: все ли его? а если не все, то – какие? Кроме этого, подоспел второй вопрос: а не изобразил ли художник на некоторых своих полотнах не поэта, а себя, лежащего на скалах, любующегося морем?

Кроме замыслов картин о Пушкине, кроме полотен "Десант в Субаше" и "Вид Севастопольского рейда с военными судами", художник привез из этого похода живой и продолжительный интерес к русскому флоту и его победам. Сам Субаш тоже занимал его, надо сказать, и в последующие годы, даже имение свое под Феодосией Айвазовский назвал этим именем в честь воспоминаний молодости.

Эскадра в Феодосии

Весенним утром 1846 года Феодосия была разбужена пушечной пальбой: шесть военных кораблей на всех парусах по розовому от солнца морю входили в бухту.

В вышине, набегая друг на друга, клубились облака, а в городе цвели сады, и все это как бы повторяло пышность парусов, так что весь мир представлялся бело-розовым и торжествующим.

Корабли палили, жители города толпились на набережной. Однако никто из них не гадал, что бы могла значить пальба. Знали: севастопольская эскадра приветствовала Айвазовского в его праздник. Художник праздновал свое возвращение в родной город из заграничных странствий. Дальних, четырехлетних, – в Европу и близких, недавних, – к берегам Турции, Малой Азии, островам Греческого архипелага. Кроме того, сегодня Айвазовский отмечал десятилетие своей художнической деятельности. Начало ее он отсчитывал от той выставки 1836 года в Академии художеств, принесшей ему золотую медаль и официальное признание успехов. А быть может, от другой, состоявшейся позднее, где его обласкал сам Пушкин?

Как бы то ни было, а за десять лет, протекших с той поры, художник успел не только прославиться в родном отечестве, но поразить возможностями своей кисти Италию и Францию. Нынче он числился по военному ведомству первым живописцем Главного морского штаба с почетным правом носить военный мундир.

Таким образом, не было, пожалуй, ничего удивительного, что на своем линейном корабле "Двенадцать апостолов" приветствовать художника прибыл сам Корнилов. И вот он стоит на носу шлюпки, которая под радостные возгласы мчится к берегу, весла влажно поблескивают, разом опускаясь и поднимаясь в могучих матросских руках.

Шлюпка не успела врезаться в песок, ее подхватили, смеясь, втащили на берег. Некоторая чопорность Владимира Алексеевича Корнилова была нарушена ликованием и пестротой южной толпы, радовавшейся за своего земляка. Правда, офицеры в парадных мундирах, направляясь на выставку картин Айвазовского, старались держаться обособленной кучкой, но горожанки в ярко-палевых и розовых платьях, чиновники, смуглые торговцы с пальцами, несдержанно украшенными золотом, танцующие на цыпочках джигиты и просто феодосийские мальчишки то и дело вклинивались в их общество – замкнутость сегодня была неуместна. По-южному – сердце и двери нараспашку – Феодосия праздновала торжество своего великого сына.

На выставке говорили не только о достоинствах картин. Вспоминали, как бесстрашно вел себя художник во время десанта в Субаше. Восхищались тем, до чего точно воспроизводит Айвазовский подробности морских сражений, им самим не виденных, как безошибочен бывает в изображении кораблей. Вспоминали, как во время похода в Субаш Айвазовский начал писать портрет адмирала Лазарева.

– Михаил Петрович, помнится, обещал вам успехи необычные, – говорили друзья. – Коль скоро при самом начале пути вашего вы его, рисуя, во фрунт поставили, то далеко, мол, пойдете...

– Рассказы Михаил Петровича Лазарева о Наварине во многом способствовали моей любви и гордости флотом...

– Гордость и приверженность самого Михаила Петровича к флоту были несоизмеримы. – Владимир Алексеевич Корнилов наклонил голову, произнося это.

– Отчего же несоизмеримы? Я думаю, и вы, Владимир Алексеевич, любите флот и славу его, отдаваясь службе беззаветно…

– Господа! Господа! Ура имениннику, ура художнику, который один может столь поэтично выразить чувства, теснящие грудь каждого из нас!

– Ура! И да представится ему возможность прославить грядущие победы!

– Ура! За славу!

Фейерверк, зажженный на корабле, рассыпал свои искры на полнеба. Зрелище было неповторимо праздничным. Зрелище соответствовало духу и палитре картин Айвазовского. И более того, глядя на сноп огней, внезапно вознесшихся к небу, нельзя было не подумать о том, что сам жизненный путь босоногого мальчика из Феодосии, сына базарного старосты, а ныне признанного в Европе художника, так же блестящ и крут...

Айвазовскому в 1846 году, когда приветствовать его стекался весь город, когда своим вниманием почтила его Черноморская эскадра, было всего двадцать девять лет. И не скоро еще станет он тем стариком в парадном мундире, тесно увешанном орденами многих государств, каким многие из нас запомнили его по автопортрету.

Сегодня он молод, бакенбарды без единого седого волоса, в глазах откровенное любование и собой и тем, что делается вокруг.

– Матушка, – находит он минутку подойти к невысокой женщине в темном платье, – матушка, вы довольны? Кто бы мог подумать, матушка?

Женщина кивает, несколько оглушенная происходящим, осторожно прикладывает платок к уголкам глаз. Взгляд ее в сторону сына, когда тот удаляется танцующей, легкой походкой, тревожен: а вдруг все сон? А вдруг судьба сделает непредвиденный поворот и отнимет то, чем одарила так щедро?

Сыплется на ковры розовый персиковый цвет, лежит на воде розовая лунная дорожка, бегут к поблекшим звездам огни фейерверков, старушка может спать спокойно: ее сыну до конца дней предначертана необыкновенно счастливая судьба.

И то сказать, что у него необыкновенный талант и не менее необыкновенная работоспособность. Но одного этого для счастья, для благополучия, особенно в России Николая I, мало. Счастливые дарования должны еще сочетаться со счастливым характером и крайне счастливым стечением обстоятельств.

Счастливым стечением обстоятельств было то, что Айвазовский как маринист родился как раз в свое время. Далеко еще было до печальной Севастопольской кампании, до конца парусного флота, и, наоборот, так близко, казалось, звучали еще раскаты побед, одержанных Ушаковым, Лазаревым, Сенявиным...

В тридцатых годах девятнадцатого века так же, как и в конце прошедшего, флот притягивал к себе всеобщие взгляды и мнения. Флот был гордостью державы. И эту гордость запечатлевал художник: нарядны и одушевлены корабли на его картинах, те, что стоят в Феодосийской бухте, и многие другие, – то окутанные белыми облаками пушечных выстрелов, то мирно красующиеся в виду холмистых берегов. Кажется, видишь не только сами фрегаты, линейные корабли, бриги, но и свечение славы, им сопутствующее. Это свечение лежит на севастопольской воде еще в 1852 году, и, глядя на его безмятежность, едва ли можешь представить во всем реализме картину, развернувшуюся здесь через какие-нибудь два года. Картину, на которой кровь и жестокие страдания затмят все другие краски.

Впрочем, со всем реализмом картина эта и Айвазовским отображена не была, хотя у него есть несколько полотен, посвященных обороне Севастополя, и хотя во время осады города он приезжал в действующую армию.

Приезд его был краток, и не потому, что не хватило личной храбрости. Дело заключалось в другом: эту войну ни с каких позиций нельзя было изобразить победоносной, а тем более романтически-нарядной. Она шла в промозглой грязи окопов, она славилась казнокрадством и неразберихой, в первые же дни ее погиб блистательный и умный военачальник – Владимир Алексеевич Корнилов...

Много лет спустя Айвазовский нарисовал картину: на Малаховом кургане, возле того места, где погиб Корнилов, у креста, выложенного ядрами, стоит старый солдат-инвалид. Так же, как этот солдат, стоял на роковом холме сам художник. Стоял и думал о том, наверное, что прекрасная судьба адмирала Корнилова стала символом чести и непреклонности флотской. Или о тех затопленных в бухте кораблях он мог думать, чья красота безмолвно ушла на дно морское: А может быть, просто вспоминал далекий, сияющий день в Феодосии, когда все они были молоды и когда, казалось, в мире не оставалось других красок, кроме ликующей розовой и ликующей голубой...

...Возвращение в мыслях к этому дню было так естественно и сопровождало художника всю жизнь. Но пока этот ясный день 1846 года не кончился, пока ликует Феодосия, чествуя своего сына, ликуют жители: судьба земляка столь сказочна, что даже не вызывает зависти. А вызывает только желание приобщиться к гордости и за него, становящегося великим художником, и за русский флот, и за Корнилова, который – какой молодец! – привел корабли в Феодосию, украсил праздник...

* * *

Вы заметили? Так много встреч и расставаний на этих нескольких страницах. Как в сюжете хорошо сочиненного романа, все оказываются втянутыми в круг, судьбы переплетаются, на них лежит как бы общий отблеск. Кто бы мог подумать, что таинственная цепочка тянется от одного к другому и дальше, дальше, а в каждом звене звенит напоминание о доблести, о славе, о верности и любви.

Я начала с Пушкина, кончила Корниловым, рассказывая о молодом крае. Айвазовский раз видел Пушкина, но не мимолетной была встреча, если поэт присутствовал в биографии художника всю жизнь. Я писала о Дюбрюксе, но ведь я для начала повторила сказанное Пушкиным. Мицкевич и Пушкин были связаны взаимной симпатией, но, кроме того, им обоим не посчастливилось: в разное время, но оба достаточно сильно они были увлечены Каролиной Собаньской. И, не разгадав, тратили на нее сердце, тосковали, посвящали ей прекрасные стихи. Но, переплетаясь, судьбы зовут нас и дальше: Корнилов оказался знакомцем мариниста Айвазовского – это не удивительно, но брат поэта Лев Пушкин тоже ведь – знакомец адмирала. А Николай Николаевич Раевский как бы начинает и заканчивает эту выстроенную линию, но и это еще не все. Вот последний штрих: Александр Пушкин в Лицее учился вместе с Александром Корниловым. Александр Корнилов был родным братом будущего адмирала.

Случай так удивительно распорядился? Или активность вела человека, семью, род в Историю. А История, что ж, история? Она очень пристально в те времена приглядывалась к полуострову, как, впрочем, и во все последующие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю