355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » Сто рассказов о Крыме » Текст книги (страница 27)
Сто рассказов о Крыме
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:52

Текст книги "Сто рассказов о Крыме"


Автор книги: Елена Криштоф


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)

Командир Южного соединения

Зима пятьдесят четвертого года была для Крыма необычной. Ударили морозы, и начал валить снег. Валил день, валил два. В винсовхозе «Коктебель» отнеслись к нему несерьезно: перестанет же когда-нибудь, в Крыму живем, не в Сибири. Однако к концу недели кончились запасы муки в пекарне, а дороги от Щебетовки до Феодосии, до Судака так забило – никакая машина не пройдет.

Директор совхоза Михаил Андреевич Македонский снарядил за мукой в Феодосию тракторы. Ушел целый отряд, злой воющей поземкой замело рубчатые следы…

Тракторы не вернулись ни ночью, ни на следующий день, хоть пути до города всего каких-нибудь двадцать пять километров. Хуже того, не было известно, добрались ли они вообще до Феодосии, не застряли ли где-нибудь.

Вслед за тракторами решили послать управляющего первым отделением Шарова. Собственно, Македонский еще с утра знал, что поедет Шаров. Натягивая сапоги, буркнул утверждающе не то себе самому, не то жене:

– Лейтенанта отправлю. Кого же еще? Пробьется, молодой, сильный.

Жена посмотрела с недоумением: десять лет вокруг ни войны, ни военных, о ком же речь?

– О Шарове, говорю, – он притопнул, проверяя, ловко ли обуты ноги в те, еще лесные, еще партизанские сапоги. И куртку надел давнюю, командирскую. Сашка вертелся тут же, с деревянным ружьем через плечо, сзади на веревочке жестяной пулемет дребезжит по полу.

– Папа, ты на войну? – в глазах Сашкиных восхищение и зависть к взрослым, которых запросто отпускают в такую погоду на улицу, и, может быть, даже в сражение. – Папа, ты на войну?

– Пока нет, сынок. Пока – в контору.

Вот Шарова он действительно отправлял, как на войну. Сам выбрал лошадь, высокую, с длинной злой шеей. Гидру, сам проверил подпругу, седло. Сам навесил Шарову на плечи вещевой мешок с хлебом, салом и спиртом, похлопав Гидру по крупу, махнул рукой: не подведите, мол, оба. И долго еще смотрел вслед управляющему, нежданно-негаданно снова превратившемуся в лейтенанта. Гидра величественно возвышалась над метущей по низу снежной мглой, качалась широкая спина Шарова…

Шаров вернулся с известиями к вечеру. С трактористами, оказывается, все было в порядке. Муку они в Феодосии получили и добрались с нею до Планерского. Сейчас сидят там в домах, в тепле, значит, и ждут подмоги. Дорогу за сутки так перемело сугробами, – никаким тракторам ее не одолеть. И лошади тоже не одолеть, он, Шаров, полпути прошел, ведя дико всхрапывающую Гидру в поводу, протаптывая ей тропинку. А заветренные склоны стояли совсем голые, кое-где видна зеленая, отросшая с осени травка…

Наутро весь совхоз вышел рыть траншеи в снегу, забившем дорогу. Рыли, а снег сыпался сверху, как из прохудившегося мешка. И не сверху он даже сыпался, а подсекал как-то сбоку, безудержный – настоящее стихийное бедствие.

Македонский орудовал лопатой ловко, сноровисто, у других уже давно лоб под шапкой мокрый, а ему хоть бы что. Остановился не потому, что устал, а чтоб оглядеть дорогу – черную от людей, узкую траншею между сугробами, из которых каждый величиной в дом.

Стоял на широко, крепко упертых в землю ногах, шапка была сбита на затылок.

– Будем на отряды разбиваться, чтоб не тесниться, чтобы фронт работ обеспечить.

– Михаил Андреевич, разведка вернулась: метров шестьсот до чистого осталось рыть.

Но тут небо свинцово потемнело, стремительно упало, и началось такое, что даже он решил: надо вести людей в укрытие.

Греться, пережидать заваруху пришли на механический двор. Пока сидели вокруг пылающей красными боками печи, курили, директор рассказывал:

– В сорок втором, когда наладилась связь с Севастополем, нам в лес муку с самолетов сбрасывали, так мешки от удара об землю по швам, и вся мука – на ветер… А ждешь ее не так, как сейчас, самого от голода из стороны в сторону шатает, а сам и на диверсию идешь, и в лесу от прочесов отбиваешься, да… Так что летчики придумали? Мешок в мешок стали вкладывать. Верхний не тугой, просторный.

Под руками гудит пламенем уютная домашняя печь, а за стенами скребет, швыряет сухим снегом, зло шелестит, пробиваясь из-под двери длинным белым языком.

И кажется Македонскому, что там во дворе оживает, просится на люди зима сорок второго. Вот уже двенадцать лет прошло, а ничего не забылось, не стерлось, и такое чувство, будто кто-то его обязал рассказывать, на что способен человек, когда защищает Родину.

– А еще с мукой была операция, когда нагрянули на Качинскую мельницу. Не халам-балам, умно нагрянули, с соображением. Шли в румынской форме, впереди румыны настоящие. Патруль с мельницы: "Кто идет?". А румын Тома, – хороший был, между прочим, парень, боевой: "Из Высокого за мукой!" Сняли охрану мельницы за минуту. Ушли без потерь, а потом погоня за нами следом. По пояс в воде идем, у берега лед, а обогреться, обсушиться – негде. – Македонский кивает на печь утробно гудящую, возле которой они все сидят, протянув руки к ее раскаленным бокам.

– А кто всю операцию продумал? Спаи – простой грузчик из Бахчисарая, а голова золотая. А-ла-ла-ла, скольких от смерти спасла, сколько вреда врагу причинила золотая его голова.

А во дворе воет, скрежещет, бьет о крышу. Сидят мужчины, уронив руки в колени, думают не каждый о своем, все об одном и том же: нет предела человеческим силам, если придет край. А сегодняшняя заварушка, разве ж это край?

– Пробьемся к трактористам, чего ж не пробиться, Михаил Андреевич? Разве мы не понимаем, раз надо, так надо, – отвечает за всех один на вопрос, которого Македонский не задавал.

…Муки, привезенной тракторами, могло хватить не надолго. А долина «Коктебеля» по-прежнему была отрезана от всего света. Еле-еле удалось связаться с Судакским райкомом партии. Там обещали муку доставить на байдах в Крымское Приморье. Если, конечно, за это возьмутся рыбаки.

В ночь до прихода байд Македонский приказал соорудить несколько саней, чтоб на них везти муку от берега в Щебетовку. Утром сани двинулись по долине к морю, к устью реки Отузки. На санях привезли бревна для причала, а как его соорудить? Вода ледяная и неспокойная, ждать нельзя: байды мотаются по заливу такими скорлупками, что и смотреть на них нехорошо.

– Шаров, Шаров, заноси с того боку, кому говорю? – Они с Шаровым тащили одно бревно, оступаясь на скользких морских камнях, валили его в воду так, что конец выступал мостком. Рядом хрипло от натуги дышали другие мужчины.

Когда бревна шатко и ненадежно были навалены, к ним подтянули Байду, и первым на борт ее вскочил Македонский. Он кинулся к мешку, но высокий рыбак, высвободив свое красное под жестким капюшоном лицо, крикнул зло:

– Уйди, оборвешься, моложе тебя не нашлось?! – крикнул так и осекся, наткнувшись на его взгляд. А следом лез Шаров, потом другие. С мешком на плечах Македонский прыгнул на пляшущие вывертывающиеся из-под ног бревна, скинул груз на сани, вернулся за вторым мешком, за третьим.

Рыбаки торопились, поглядывая на темную тучу, злой щучкой выплывающую из-за Кара-Дага, и у Македонского вдруг сжало горло от благодарности к этим людям. И к своим, совхозным. Что-то билось в груди, растекалось теплом до пальцев, слабело сердце, и, чтоб преодолеть эту слабость, Македонский шагнул к мосткам.

Последний мешок ему на спину грузил опять тот высокий, краснолицый, в капюшоне, только теперь капюшон был откинут, на щеке рвано проступил шрам.

– А ничего, справляешься, товарищ Македонский, командир, – рыбак прихлопнул по мешку, голос его звучал из-за плеча, некогда было обернуться, спросить, откуда знакомство, не из лесу ли? Или никакого знакомства не было, просто кто-то успел объяснить рыбаку, кого он только что чуть не шуганул с борта.

Вечером жена растирала ему руки гусиным жиром, а он сокрушался: не поблагодарили рыбаков как следует, не угостили, даже на будущее не успели в гости позвать.

– Это ж надо, таких людей, считай, без спасибо отпустили. Там один был – знакомое лицо, знакомое! А где встречал, не вспомню – вот здесь шрам. Может, наш, партизан?

– Папа, ты на войне был? В лесу? – Сашка смотрел круглыми темными глазами, переступая от нетерпения ножками.

– С чего ты взял, сынок? Я в грузчиках подрабатывал…

На войну директор вернулся ночью, во сне. Давно ему уже не снилось, что он поднимает над головой автомат, дает знать: в атаку! Давно не снилось, а тут постучалось, как наяву: бежит он, стреляя, по склону возле Бия-Салы, только ноги скользят не по длинной под мокрым снегом зимней траве, а по заледенелым бревнам причала. Тело чувствует тугую, запальную дрожь автомата. Вот падает, сломившись надвое, фашист, вот другой ловит руками воздух: за что бы зацепиться.

Но тут начинает тоненько свистеть в ушах, как свистел вчерашний ветер, в лицо брызжет кора, сбитая чужими пулями, и вперед вырывается грузчик из Бахчисарая, дядя Коля Спаи, чтоб прикрыть командира своей грудью. А рядом со Спаи бежит тот рыбак, прямо в своей рыбацкой робе бежит, и нет в том ничего странного, потому что у них с дядей Колей Спаи одинаковые немолодые крестьянские лица с темной задубевшей кожей и одинаковые руки.

Мать виноградарей

Она встала за высокую полированную трибуну и вдруг сообразила: ни ей зала не видно, ни ее не разглядеть, разве что макушка торчит из-за трибуны. Сделала шаг в сторону, распустила на голове белый платок, от которого вдруг стало душно, сказала:

– Нынче с каждого гектара мы в звене собрали по триста центнеров винограда, – дальше еще что-то надо было говорить, но она не могла, переводила дыхание.

А из зала кричали, не выдержав тишины:

– Сколько? Сколько? Повторите, Мария Александровна.

– Триста центнеров.

– Ого! Больше, чем весь наш колхоз! – Кто-то крикнул так с галерки и пристукнул о колено с досады. Или, может, от удивления?

– Каждый член звена вырастил по две тысячи пудов. Интен… Интенси…

Она долго заучивала трудное слово и сейчас все равно сказала его неправильно, но все поняли, начали ей хлопать, и в президиуме тоже.

Аплодировали сначала так, потом стоя. Участники областного партийного актива стояли и аплодировали минуту, другую, пять. Зал симферопольского театра был велик, она не видела всех, но чувствовала, как будто они дышали прямо на нее, придвинувшись к самой сцене.

– На выращивание каждого центнера в этом году мы потратили всего два человеко-дня, благодаря нашим механизаторам коктебельским, – она сделала такое движение, как будто и в самом деле собиралась поклониться. Потом выпрямилась, пережидая новую волну аплодисментов и выкриков.

Может быть, этой цифре удивлялись и завидовали еще больше, чем первой.

– Мария Александровна, а в сорок седьмом году, в сорок седьмом – сколько на один центнер вы тратили? Не помните? – кинул ей кто-то из президиума.

– Не помню, – сначала она потопталась виновато, потом опять махнула рукой, как будто кидая в зал слова. – Кто тогда считался? Себя тратила, детей тратила от темна до темна! Сейчас найди такого, чтоб согласился столько-то работать? Сейчас каждый изволит знать насчет механизации, и я нашими механизаторами горжусь, вон они сидят, им тоже похлопайте!

Когда она вернулась на место, села в президиуме рядом с директором совхоза Македонским, пальцы у нее подрагивали, как после целого дня обрезки.

– Устала, Мария Александровна, или волнуешься? – директор прикрыл ее руки своей короткопалой, широкой. – Хорошо выступила, не волнуйся.

– Я не волнуюсь: Маньку вспоминаю.

Он слегка поднял бровь, хотел спросить, видно, какую Маньку, почему вспоминает, но тут опять захлопали, повернувшись в ее сторону, Македонский – тоже, высоко поднимая руки – громче, мол, чествуйте, громче.

А она сидела неподвижно, не в силах высвободиться из-под налетевших воспоминаний.

В этих воспоминаниях шуршало море, накатываясь на гальку вечерней слабой волной, и она сама шла по берегу в мокрой после купанья рубашке, в юбке, которая прилипала к ногам. Волосы у нее тогда тоже намокли, она не подбирала их, и молодой мужчина с аккуратными, щекотными усами смотрел на эти волосы, не отрываясь.

Молодой мужчина с аккуратными усами был ее муж, они возвращались от рыбаков, и в руке он нес огромную, как колесо, камбалу с розовыми, живыми еще жабрами.

И так близко подошло все это к тому длинному столу президиума, за которым она сидела, что вдруг показалось: прямо из-за кулис наносит на нее вечерним сладким запахом земли глинистого обрыва, по которому они тогда поднимались с мужем.

И ей захотелось окликнуть Маньку Брынцеву, предупредить о том, что должно было случиться через минуту, она даже слабо пошевелила рукой на красной богатой скатерти, но осталась сидеть, как сидела.

…Манька шла молодая, железно налитая силой, и колкие камешки осыпались у нее под ногой, а за поворотом не то чтобы ждали Маньку, но встретились ей в тот день как раз те, чьи земли перешли артели, а значит, и ей, вечной батрачке и дочери батрака…

Первый крикнул:

"Хозяйка с нее, как с собачьего хвоста – сито".

"Ничего, она красной косынкой повяжется, портфель в руки возьмет – сгодится на нашем базаре".

А потом был мгновенный запах злого пота, перекошенные, как кирпичом натертые лица, и она тоже кинулась в драку, закричала, хотя ходила тяжелая, уже живот под юбкой виден был.

Ночью они с мужем лежали у себя в мазанке без сна. Не то опасались, что кто-нибудь явится поджечь, не то просто не спалось от голубого лунного света на полу, от молодости. Луна текла тогда прямо к ногам шелковым светом, кажется, можно было нагнуться и потрогать его, как дорогую косынку. Нагибаться она не стала, сказала с внезапной решимостью:

"Этой осенью в ликбез пойду. Раз власть теперь наша, надо добиваться. Весело жить".

Чего добиваться и какое веселье в ликбезе, она сама понимала смутно, но ей вдруг захотелось, чтоб у нее стало такое же лицо с жесткими морщинками, как у тех женщин, которые приезжали из Феодосии, ходили с портфелями, в красных косынках.

Целая жизнь прошла между той летней теплой ночью, когда она говорила о ликбезе, о том, что надо добиваться, и нынешними аплодисментами… Жизнь, в которой родились шестеро сыновей и немцы расстреляли мужа, жизнь, в которой на собственной спине перетаскала она тонны лесной, сытной земли на участок звена, и сыновья тоже носили, все шестеро, разве что в мешках поменьше. Жизнь, в которой приходила радость от летних, шепчущих по листве дождей, и страх перед голыми крымскими морозами: не погибли бы лозы. А больше всего было в этой жизни труда, безжалостности к себе и требовательности к тем, кто работал рядом с нею и тоже, как она, должен был не только стараться руками, но и думать, что еще можно сделать, чтоб увеличить урожай, уменьшить затраты…

Бывало, и шарахались от нее из-за этой требовательности:

"Ты, Мария, двужильная, а я такая, чтоб и себя пожалеть: не могу кусок на ходу жевать, детей гонять на казенную работу".

"Для меня она не казенная…"

"Правильно, тебе оно надо: ты у нас Герой…"

Но и до того, как получить звание Героя, она не знала отдыха, надеялась, прежде всего, не на свой приусадебный участок – на успехи «Коктебеля», на его будущие богатства. И они пришли: богатство, слава, та самая веселая жизнь, о какой говорила когда-то мужу, глядя на шелковый лунный свет, расстеленный на полу, и не очень-то отчетливо понимая, что вкладывает в свои слова.

Сейчас не молодым, а спокойным, обстоятельным весельем души было для нее не только то, что она добилась рекордного урожая, но в большей степени – что опыт ее перенимали по всей области, верили ее советам, уточкой бегали вокруг, ловили каждое слово…

…Она сидела за красным столом президиума, вглядываясь в свою жизнь, такую длинную и такую разную, как будто ее прожила не одна женщина, а, по крайней мере, три. И придумавшая обрезку на длинные дуги, ездившая по хозяйствам строго и с почетом, только понаслышке знала о Маньке-батрачке…

…Вторая звезда Героя Социалистического Труда засверкала на груди Марии Александровны Брынцевой в следующем, 1959 году. И тогда же, как полагается, поставили в совхозе бронзовый бюст. Бронзовая Мария была, конечно, похожа на нее, но смотрела суровее и дальше, что-то проглядывало в ее лице от тех женщин, повязанных красными косынками, которые когда-то, еще в самом начале Советской власти, приезжали, рассказывали, какая будет жизнь и как за нее надо бороться.

Три поездки в Джанкой

– …Лучший мастер участка Рак Иван Кузьмич обеспечил в бригаде Сиротюка… – Дальше шли цифры, говорящие об объеме работ, перевыполнении плана и экономии, но я уже не вслушивалась. Рассматривала лица людей, сидящих на собрании рядом со мной, стараясь найти то мальчишеское, худое, всегда готовое к иронической улыбке…

Я почему-то не подумала, что он мог измениться за эти шесть лет, Ваня Рак, мой первый знакомый на канале. И он действительно не изменился.

Когда я подошла к нему в перерыве, он поднял глаза, и в них, кроме узнавания, мелькнуло ребячье лукавство, будто он тоже решил: "Вот это здорово! Через шесть лет и на том же самом месте!"

Шесть лет назад, то есть тоже ранней весной 1961 года, ехала я в Джанкой, на Северо-Крымский, в одну из своих первых журналистских командировок. В кабине, кроме шофера и меня, сидел еще плотный, хорошо сколоченный и ладно одетый дядька-механизатор. Всю дорогу рассказывал он, как удачливо "рвал куски" где-то в Средней Азии. "Есть-пить там – не спрашивай, но зато на остальное жаловаться не приходилось". А здесь, в Джанкое, говорят, не хватает техники, так как мы, случайные попутчики, считаем:

– Устроюсь? Может выгореть? Стаж у меня подходящий, разряд…

– Чего ж не выгореть? – успокаивал шофер. – Тут на машинах кто работает? Пацаны, мальчишки. Они, может, тот скрепер первый раз месяц назад увидели, с курсов только. А ты своему делу мастер, хозяин.

Я была рада избавиться от такого «хозяина» и шла по Джанкою одна под голыми ветками, под не родившимися еще звездами; они только проблескивали иногда случайным лучиком на зеленом вечернем небе. Теплый ветер, свободно залетавший в степной, одноэтажный городок, толкал меня в грудь и был как бы не просто ветром начала весны, но ветром самого Начала. И дорога, разъезженная, засыпанная щебенкой, но без асфальта пока, тоже каким-то образом намекала на то, что начинается…

В общежитии хлопали плохо пригнанные двери, из комнаты в комнату ходили ребята. Кто еще в спецовках, кто уже в тельняшках с засученными рукавами, с полотенцами, перекинутыми через плечо… На лестнице сразу несколько человек, одинаково согнувшись и одинаково орудуя суконками, чистили ботинки. В кухне молоденький и очень кудрявый мальчик варил что-то в большой кастрюле… И в его тонкой шейке с ложбинкой заключалось нечто, тоже свидетельствующее о самом Начале.

Постучав в первую попавшуюся дверь, я оказалась, как по волшебству, в комнате, где жил только что, буквально час назад, выбранный секретарь комсомольской организации СМУ-3. Звали его Ваня, Ваня Рак.

У него было милое и насмешливое лицо того классического славянского типа, какое полагается иметь третьему сыну в сказке. В конце концов, самому умному, самому смелому и удачливому.

Биография Ванина была несложна: кончил школу, работал в Доме культуры.

– Что там делал? Портфель таскал, заведовал.

– А в строители как?

– Очень просто: положил портфель, взял лопату.

Он сидел, зажав между коленей большие, обветренные руки, голова чуть дурашливо втянута в плечи. Наверное, ему очень хотелось сказать: "Ах, отстаньте вы все от меня, нашли общественного деятеля".

Этого по вежливости и новому своему рангу он не сделал, а просто вскочил, решив внезапно:

– Эдика позову. Меня сегодня благословили. А Соколовский комсомольским штабом уже сколько времени командует.

Эдик оказался еще моложе Вани. У него были детские безмятежные щеки, детские надменные губы. И биография соответственная. Однако рассуждать и отвечать на вопросы, Эдику было явно легче, чем Ване. Стройка замечательная, и если уж говорить о людях ее, то выбирать надо не таких, как они, тут нужен человек, уже сделавший что-то такое… Эдик пошевелил плечами, примеривая слова «необыкновенное», «героическое»? Правда, героического на стройке, пожалуй, пока еще нет. Вот на Каланчаке, у Губаренко – другое дело.

– А что – на Каланчаке? – признаюсь, тогда фамилию Губаренко я пропустила мимо ушей.

– У Губаренко стихия, романтика, а у нас! – Эдик засмеялся, махнул рукой. – Завтра пойдете на стройку, увидите, что есть, что будет.

…Строительство Джанкойской промышленной базы еще не было строительством канала, но и оно достаточно впечатляло. Несколько гектаров распланированной, разрытой, кое-где одетой в бетон земли. Подпирающие небо колонны – на них смонтируют свод завода железобетонных конструкций. Поднимая волны жидкой грязи, у растворного узла сновали грузовики. Ветка железной дороги вбегала прямо в центр строительной площадки. И тот же ветер трепал беленький листочек «молнии» на неоштукатуренной стене…

"Чем, собственно, занят товарищ Червинский? Почти все бригады по полтора-два часа простаивают без раствора. Требуем наладить работу растворного узла".

"Не позволим оставлять замес на второй день, это снижает качество бетона. Помните, что мы строим, товарищи, из растворного узла. Комсомольский штаб требует…"

– Кто писал? – спросила я.

– Ваня Рак.

Я застала Ваню Рака на рытье траншеи под фундамент трансформаторной будки. Он кивнул на холмик, все растущий под его лопатой.

– Посмотрите, что копаем.

Нагнувшись, подхватила в горсть черной, какой-то странной земли. Она вся была пересыпана почти совсем уже истлевшими, но хранящими еще форму гильзами.

– А это свинец – поднимите-ка. Запекся в земле.

Смотрю на Ваню и не узнаю его. Рядом смеются девчонки из бригады, подбрасывая мертвые, уже никому не страшные гильзы. Очень далека от них истинная сущность выкопанного сегодня «клада»: девчонки еще не распрощались окончательно с детством. А у Вани лицо солдата.

…Тихая ночь стояла над Джанкоем. Голые, темные ветки деревьев расчертили небо, и, странно, от этого краски его стали нежнее, прозрачнее. Я вспоминала…

В сорок четвертом мы возвращались с месячных курсов трактористов. Несколько девушек и парней из степных совхозов. В Джанкое нам надо было ловить поезд-товарняк, другие тогда еще не ходили. Тоже была ночь и крупные южные звезды. А те патроны, что нашел сегодня в земле Ваня Рак, еще хранили тусклый блеск своих медных рубашек… Минеры ходили по Джанкою, ощупывая, выслушивая землю. Каким умудренным жизнью и, наверное, пожилым казался нам тогда тридцатилетний солдат, объясняющий на курсах все, что требуется, о коробке скоростей, о поршнях и цилиндрах. Только магнето было для него самого полно загадок. Солдата списали из армии из-за контузии. Он умер через месяц после того, как подписал нам справки об окончании курсов…

Тихая ночь стояла над Джанкоем, но в ней чувствовалось приближение утра. Пустынно было на перроне, и я обрадовалась, когда в конце его показалась быстро шагающая фигура.

Впрочем, радость моя поубавилась, как только я узнала этого человека. И все-таки окликнула:

– Ну, как? Устроились, договорились?

– С ними договоришься, – он тяжело махнул рукой. – Понаехали тут со всего света сосунки, а туда же – не сдвинь его, не потревожь.

– Хозяева стройки, – сказала я. – Хозяева, а будут и мастера.

– Мастеров не будет. Соскучатся за мамкиной титькой – разбегутся.

Пустынность перрона и собственная неудача нагоняли на него тоску, и он говорил, говорил…

Только я не вслушивалась. Я вспоминала листочки «молний» и Ваню, каким он был, когда держал на ладони тяжелую, пополам со свинцом землю…

В следующий раз я приехала в Джанкой через полтора года. Поинтересовалась, где работает Ваня Рак.

– В институт уехал. Ищи ветра в поле!

– Обещал вернуться, когда окончит?

– Все обещают.

Товарищ из отдела кадров добавил усмехаясь:

– А Эдик вещички складывает…

Эдик действительно складывал вещички, собираясь догонять Ваню, – ехали они в один институт…

И вот прошло еще шесть лет, идет апрель 1967 года, и я слышу:

– Мастер Иван Кузьмич Рак обеспечил бригаде Сиротюка выработку сто сорок процентов при отличном качестве работы…

Весь следующий день я провела в бригаде Адама Сиротюка, на участке, где мастером был Ваня.

И сам Сиротюк и монтажники его были молоды. Не так, положим, как были молоды мальчишки, встретившиеся в общежитии в мой первый приезд.

Но все-таки они были молоды, и на многих из них выгорали гимнастерки, которые не успели сноситься в армии.

…Рядом со мной стоял начальник участка и рассказывал о том, как умеет организовать работу Иван Кузьмич, как мало бывает хлопот с бригадами, где мастером Иван Кузьмич…

Иван Кузьмич, которого мне упорно хотелось назвать Ваней, мотался поодаль: ставили на седло опоры, весящие несколько центнеров лотки. Точность при этом нужна была миллиметровая…

Впрочем, очевидно, самым точным должен был быть крановщик, поднимавший своей стальной «рукой» это корыто.

– Хороший у вас крановщик? – спросила я.

– Крановщик? Гречкин? Лучше не бывает.

– А экскаваторщик?

– Лучший экскаваторщик, – сказал начальник участка убежденно.

Лучший экскаваторщик СМУ-3 Михаил Петрович Немерчук подошел к нам как раз в тот момент, когда мы, перебивая друг друга, каждую фразу начинали со слов: "А помните?"

– А помните патроны? – спрашивала я, и все кивали. Немерчук тоже кивнул, и перед ним тоже, наверное, как и передо мной, встала эта тяжелая, начиненная свинцом земля первых траншей на промбазе. Кстати, он тоже рыл эти первые траншеи.

– А «молнии» – помните?

– "Чем, собственно, занят товарищ Червинский? Почти все бригады простаивают по два-три часа без раствора", – подхватил начальник участка, и мы все засмеялись. Фамилия незадачливого Червинского оказалась чем-то вроде пароля. Она отбросила нас на шесть лет назад, объединила…

– И стихи там тоже в «молниях» были, – сказал Немерчук. – Он писал, Ваня. Иван Кузьмич…

 
Червинский минуты у нас крадет,
Червинский себе их в карман не кладет,
А просто пускает на ветер…
 

А степь вокруг – зеленая, шелковисто лоснящаяся – была куда красивее, чем та, где я впервые увидела ни с чем не сравнимый пунктир Канала. И жаворонок висел в эмалевом небе как бы для окончательного украшения ее, и канал, как могучая река жизни и времени, тек рядом, а все чего-то не хватало этой новой степи. Но, может быть, не ей – мне не хватало?

Лучший мастер участка с треногой теодолита в руках подошел почти вплотную, спросил, будто догадываясь, что я нуждаюсь в утешении:

– Соколовского помните? В Красногвардейском он, мастером.

Эдиком он его уже не решился назвать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю